В тот весенний день рассвет над Москвой был каким-то тревожным. В последние три ночи на небе что-то происходило. Эта оказия случилась из-за бордовых всполохов, которые нагоняли тревогу на весь честной народ. Откуда были эти всполохи, никто из людей не знал, но объясняли просто: «А Бог к нам заглядыват, ить скоро Паска, вот Христос и проверят наши делишки, все ли пост исправно держат али есть грешники?» На дворе шёл 7159 год от Сотворения мира. В те времена Пасху ещё называли Паской, по истинному пониманию этого древнего праздника как начала выпаса своей скотинки: пережил скот зиму, и слава Христу.
Думный дьяк Захар Иванович проснулся от церковного звона, призывающего православный народ к заутрене. Он потянулся с хрустом и проснулся окончательно; в дому было ещё сумрачно и зябко: печь за ночь остыла. Его супружница Маланья спала в эти великопостные дни на другой половине хоромины, дабы не подвергаться телесному искушению. Свеча, которая стояла на столешнице за-ради огня, почти полностью сгорела. Захар встал перед божницей и троекратно перекрестился с глубокими земными поклонами. После этого можно было и огарок свечной поменять на новую свечу. Хотя чего там свечку менять – утреннее солнышко уже выглянуло и осветило жило дьяка так, что и самые дальние углы в хоромине были видны. Другое дело, что от свечи ещё можно было растопить печку, чего зря кресалом щёлкать.
Дверь, ведущая во вторую половину хоромины, отворилась, и порог избы с крестным знамением переступила Маланья, жена хозяина дома. Она улыбнулась мужу белозубой улыбкой и молвила:
– Как ночевал, Захар Иванович?
– Да ладом я выспался, Маланья Семёновна. Ты как ночевала? Чай, цветастые сны смотрела без меня-то?
Этими словами муж как бы попенял жёнке за своё ночное одиночество в постели, хотя и понимал: пост есть пост, а то потом иди исповедуйся в грехах своих постельных. Маланья ласково улыбнулась Захару и только заметила:
– Скоро уж пост закончится, Захарушко. Тада уж опеть вместях спать будем.
– Да скорее бы.
Она встала перед кивотом рядом с мужем и тоже стала креститься и класть земные поклоны. Потом они сообща прочитали «Отче наш» и ещё пару молитв. После молитвы супруги троекратно расцеловались, как требовал церковный устав в преддверии Паски, и сели за стол попить квасу после сна. Квасок жёнка Захара делала ядрёный, на аржаных корках, она ещё что-то в него добавляла, но что – даже муж не знал: это была Маланьина тайна. Такая тайна была у каждой московской хозяйки.
Попив квасу, супруги пошли в кутний угол умываться. Они слили деревянной плошкой друг дружке на руки, умылись и начали утираться вместях одним большим полотенцем сразу с обоих концов. Это был ритуал, неписаный закон, чтобы держаться друг за друга, как за это полотенце. Умывшись, занялись делом: Захар открыл печную заслонку, а затем начал щепать и укладывать лучинки под выкладку дров, которые были заложены в печи с вечера, дабы лучше просохли за ночь. Захар поднёс свечку к щепочкам, и огонь занялся сразу по всему устью печи. Сухие дрова горели ровно, без треска, глухой гуд шёл от печи. Только плита успела нагреться, как Маланья начала готовить заутрак. Она вскинула на плиту сковороду и мелко накрошила в неё репу, которая оставалась от вчерашнего ужина. Всю эту жарёху жёнка обильно посыпала луком, сухими грибами, а затем от души плеснула в сковородку конопляного масла. По хоромине от печи пошёл вольный грибной дух, запахло постным маслом и жареным луком. Захар тоже не сидел без дела: он спустился в подполье, и скоро на столе стояли солёные грузди, мочёная клюква с костяникой, квашеная капуста, а в конце и мочённый с яблоками арбуз образовался. Маланья скоренько поставила сковороду на стол, Захар нарезал ломтями хлеб от большого каравая, и заутрак был готов. Чета снова встала перед кивотом, и каждый начал истово креститься с земными поклонами. Потом Захар сказал:
– Благослови, Господи, стол наш, и чад наших, и нас, рабов твоих.
А Маланья продолжила:
– Дай нам, Боже, и всегда тако, пусть никогда стол наш не будет хуже этого.
Степенно сели, и чета начала снедовать.
Только успели ложки деревянные облизнуть после постного кушанья, как полати под потолком хоромины ожили, с них начали доноситься возня и приглушённый смех. А потом на пол все пятеро мальчиков думновских посыпались с полатей, яко горох из худой торбы. Хоромина сразу наполнилась гомоном детских голосов; не прошло и минуты, а уж вся детская орава заняла места за столом, но Захар грозно цыкнул на своих чад:
– Этта што ишшо такое! Лба не перекрестили, рожу не умыли и сразу за стол? А я вот чичас вожжи принесу да дам кажному по мякишке-то. А ну, быстро «Отче наш» читать, да степенно, чтоб бесов не тешить торопкостью! Вот я чичас до трёх дошшитаю, и кто не успеет к кивоту – не обижайтесь! Единожды… дважды…
До трёх Захару довелось досчитать только в первый раз, лет пять назад. Запомнили тогда старшие, что такое вожжи, а малые, глядючи на старших, и не пытались дожидаться. В это время и две дочки-близняшки думновские вышли из горницы, где ночевали с маменькой. Увидев своих дочек, Захар как-то сразу обмяк лицом и молвил:
– А-а-а, красны девицы, выспались, ну крестите лбишки, да за стол. А то заутрак стынет.
Однако девушки встали рядком с мальчиками и с ними стали читать молитвы.
– Ну, навёл я справу в дому, а таперича и на службу можно, там тоже порядок нужон. – Сказав эти слова, Захар накинул на плечи шубу, на голову – треух куний да и вышел к воротам своего двора. Уже у самых ворот его догнал средний по годам сынишка. Он бежал и кричал от самых дверей:
– Тятя! Тятя, ить ты свою палку забыл в дому.
Захар взял у подбежавшего мальца трость, потрепал его по вихрам и молвил:
– Ну молодец, Николка, потрафил отцу, а теперь беги в жило, ещё оченно студёно на улке без шапки-то шастать.
С этими словами Захар ступил за калитку своего двора и степенно пошёл на службу – а служба у него была не простая. У самого царя Алексея Михайловича, в миру – Тишайшего, служил думным дьяком Захар Иванович. Будешь тут степенно ходить, а как же иначе.
Это только прозвание такое было – «думный дьяк», якобы он за думными боярами всё записывать должон. Когда-то так и было, но его природная смётка и хорошая грамота вывели Захара Ивановича из разряда простых приказных. Его приблизил к себе сам Тишайший, и только за ним да его собеседниками записывать Захар таперича был должон. Он и записывал, благо Бог наградил его борзой и баской[1] скорописью.
«Э-хе-хе, Тишайший… Ага, знаю я, почему ты, батюшка, Тишайший. Не потому, что тихо беседу ведёшь, а потому, что дела государственные втихомолку решаешь, иначе был бы Тихоня». С этими мыслями полез Захар Иванович в боковой карман сюртука и достал из него золотые часы-луковицу – подарок боярина Голицына, который привёз их ему из неметчины. По тем временам такие часы были большой редкостью у москвичей. Стрелки показывали восемь часов с четвертью – следовало поспешать, и думный дьяк зашагал ходко в сторону Московского Кремля. На подходе к Кремлю он отметил, что торговцы уже заняли почти всю Красную площадь своими столами, ящиками и прочей торговой справой. Он подумал про себя: «Эх, бесовское племя, доберусь я до вас, всю площадь загадили, перед иноземцами стыдоба». Потом Захар Иванович усмехнулся в усы и молвил тихо: «Да многие уж добирались, иных даже и нетути, а эти знай себе торжище ведут». С этими мыслями Захар Иванович подошёл к царской палате, рядом с которой у него была маленькая светёлка. Здесь он отдыхал между царскими приёмами да переодевался. Вот и сейчас, тряхнув плечами, он быстренько скинул с себя шубу, а затем и шапку. Новомодный сюртук тоже повис на вешале посередь другой лапотины. Разоблачившись до исподнего, дьяк надел на себя чёрную рясу, скуфейку[2] красного бархата и туго подпоясался. Всё, он был готов нести царскую службу. Переведя дух и приосанившись, Захар Иванович вышел из светёлки – и прямиком к дверям царской палаты, сквозь толпу просителей. Не любил он этих просителей, вместе с их заискивающими глазами. Добиваясь всего в жизни сам, он прекрасно знал, что все эти умоляющие его люди – обычные бездельники или люди, алкающие получить то, что им по чину не положено. Они раздражали дьяка, и он их не жаловал. Вдруг ниоткуда пришла мысль: «А ведь это князь Голицын мне часами мзду всучил – что-то попросит взамен». Захар Иванович ступил в палату, сел к своему столу, покрытому камчатной[3] скатертью, и зыкнул в двери:
– Заходи по одному!
И началась обычная колготня людская. Этому дай, а тому, наоборот, не давай, и так целый час.
Захар Иванович вышел из-за стола, подошёл к двери и сказал строго:
– Всё, православные, на сегодня хватит. Кто не успел, приходи завтра.
Только успел он эти слова промолвить, как из арки вышел царь Алексей Михайлович в сопровождении роты стрельцов. (Да-да, именно так называлась рота охраны: они ртом клятву верности давали, потому ротой и прозывалась сия команда. С глубокой старины клятву стрельцов и ратников называли ротой.) Царь неспешно прошествовал в палату, охрана заняла своё место по бокам двери. Захар Иванович, подражая царю, тоже проследовал в палату скорым шагом и молвил с поясным поклоном:
– Ладно ли почивал, надёжа-царь Алексей Михайлович?
– Да всё хорошо, Захар Иванович, спасибо на добром слове, – ответил царь и милостиво улыбнулся дьяку, а затем продолжил: – Помнишь ли ты, Захар Иванович, чернеца, с которым я беседовал месяца два тому назад здесь же?
– Да-да-да, припоминаю, царь-батюшка, его звали Никоном. – И Захар Иванович начал вспоминать.
В 1646 году Никон прибыл в Москву по делам монастыря, в котором он был игуменом. Его представил молодому царю Алексею Михайловичу князь Голицын. Захар Иванович при этом присутствовал, благо тайн у царя от него не было. Да и было тогда царю всего семнадцать лет. Игумен Никон настолько приглянулся юному государю своими ласковыми речами, что он решил оставить его при дворе и назначил на должность архимандрита в московский Новоспасский монастырь. Прошло совсем немного времени, и благодаря царскому фавору Никон стал митрополитом Новгородским. Хорошо делать карьеру, когда царь к тебе расположен! А сейчас шёл 1651 год, царь снова заскучал без своего фаворита, а главное, без его весёлых и прелестных речей.
– Что ж, Захар Иванович, снаряди-ка ты посольство в Новоград, пусть привезут в Москву ихнего митрополита Никона. Давно я его не видел, что-то меня без него скука одолела. Сказывали мне, что патриарх-то наш Иосиф совсем слаб стал здоровьем. Не дай бог, преставится, а замены нетути, готовить надо замену-то самим, пока попы её не приготовили. Мы их, конечно, переубедим, но с ними тяжеленько разговаривать: наместниками Бога чувствуют себя при церквах. Охо-хо, грехи наши тяжкие… Что молвишь, Захар Иванович?
– Дык а чего я могу молвить, царь-батюшка? Завтрева же с утра велю снарядить посольство в Новоград за Никоном ихним.
Спустя две недели новгородский патриарх Никон не только каждый день беседовал с царём Алексеем Михайловичем в присутственной палате, но и к трапезе царской был допущен. Иногда к ним присоединялся князь Голицын.
Накануне Паски в царской трапезной собралась тёплая компания: царь Алексей Михайлович, Никон, без пяти минут новый патриарх Русской православной церкви, боярин Голицын, стольник боярин Шереметьев и окольничий Захар Иванович Думнов. Каким-то образом его первое звание постепенно превратилось в фамилию. Частенько даже царь обращался к нему за советом – может быть, поэтому.
Великий пост накануне Паски был строг, но стол царский ломился от яств. Мясо нельзя было есть в пост, но на столе стояли два блюда с бобрятиной. Из-за покрытого чешуёй хвоста бобр в те времена не считался мясом, но и к рыбе его не относили. А бобёр – животное очень вкусное, да и ест только траву и веточки. Лукавили люди, но голод не тётка, и бобров поедали в пост сотнями. Ещё на столе стояли солёные грибы всех мастей и другие разносолы. Орехи, тоже разных видов, были насыпаны в миски с опупком[4]. На отдельном блюде были выложены фрукты и сухофрукты. Конечно же, на столе стояло большое блюдо с осетриной, которую при царском дворе считали постным харчем. Про икру чёрную да красную и говорить нечего – исстари постной считалась. Всяческие настойки да мальвазии пить в Великий пост не разрешалось, но всевозможные меды и квас, больше похожий на брагу, можно было пить досыта.
Компания обедала уже более часа, меды сделали своё дело – все сотрапезники были в благодушном настроении. Товарищи были в подпитии, но пьяных не наблюдалось. Все знали, что царь не любил выпивающих лишку, сам знал меру, а других и призывать не нужно было. Кому охота охулку от царя получить? Кто и любил выпить, с царём скоромничал.
В застолье шёл серьёзный разговор о церковных делах, благо здесь присутствовал будущий патриарх. Завёл разговор князь Василий Васильевич Голицын, который считался другом и даже сподвижником царя.
На службу к Алексею Михайловичу он поступил в пятнадцать лет, был стольником, а впоследствии, как самое доверенное лицо царя, стал чашником. Важность этой должности нельзя преуменьшать: в чашку могли подсыпать чего угодно. Несмотря на столь юные годы, боярин Голицын знал несколько иностранных языков, геометрию и математику. Да и вообще, благодаря своим талантам был человеком зело образованным. В окружении царя как-то так получалось, что о чём бы ни говорили, но говорили именно то, что хотел услышать государь. И откуда только ведали?
Голицын не так давно, покинув рубежи России, объехал всю Неметчину, благо хорошо знал немецкий язык. А потом и по всей Европе вкруговую прокатился. Но самое главное, он побывал в Греции. Изъяснялся он с греческими иерархами на латыни, которую хорошо знал. В греческом государстве Василия Васильевича принимали как посланника братской церкви. Здесь, на берегах Средиземного моря, Голицын понял, что греческие попы по гордыне своей начали считать себя прямыми преемниками Константинополя. И прямо давали понять Голицыну: мол, Московская церковь – сестра наша младшая. От как!
Об этом и велась речь за царской трапезой. Голицын говорил неспешно, подбирая убедительные слова и соразмеряя паузы.
– Я думаю так, православные: греческая нация очень древняя, они христьяне, как и мы есмь, но я полагаю, что они просто в гордыне своей погрязли. Они перепутали своих идолов каменных с верой Христовой. Ведь мы хорошо помним, откуль пошло прозвание греков. За поклонение богам каменным их и прозвали изначально – «грехи», это уж потом они себя в греков превратили. Слово «грех»-то от них пошло – коротка у эллинов память. Хотя свою выгоду они хорошо помнят. На каждом углу кричат, что, мол, Александр-то Македонский ихний-де, грек! Он мир завоевал! Его, мол, сам Аристотель учил. А сейчас они македонцев презирают: тёмные, мол, они, козлопасы. А вот о том, что царь македонский Филипп ихние города когда-то объединил и сделал государство эллинское, они прочно забыли; и о том, что Македония всегда была славянской державой, у них в памяти тоже дыра. А нам помнить надобно крепко: Александр Македонский – славянин по своему рождению!
Выслушав князя Голицына, вся компания оживилась и заговорила разом. По знаку царя рынды[5] налили каждому из застольцев по полной чаше крепкой медовухи. Послышались дружные здравицы: «За Александра Македонского!», «За славян!». Больше других выпивший крепкого мёда Никон громко крикнул: «Ура!» А царь произнёс: «Стоя, стоя за Александра – Великого славянина». Все встали, дружно чокнулись чашами с медовухой, и пир продолжился.
О проекте
О подписке