Взбалмошные воробьи чирикали.
Сгребали дворники снежные комья…
Клава сказала:
– У нас вечеринка,
будут мои знакомые… —
И вот
нажимаю звонок легко,
за дверью —
стук каблуков.
Вешалка заляпана
велюровыми шляпами.
Две,
четыре,
восемь,
десять,
красные,
синие.
Будто продают их здесь,
будто в магазине я.
Раздеваться велено.
Смотрю неуверенно,
а она, с усмешкою
шарф теребя:
– Ну?
Чего ты мешкаешь?
Ждут
тебя… —
Шагнул
и стал —
ковры,
хрусталь.
На стенке реденько
три портретика.
Смотрю —
не верю своим глазам:
Дружников,
Кадочников
и Тарзан…
– Скорей проходи…
Пожалста,
знакомьтесь… —
Но вначале
я вижу только галстук
меж двумя плечами.
Кокетливый и длинный
кусок хвоста тигриного,
который к рубашке
приколкой прижат,
и все обрамляет зеленый пиджак.
Крик моды:
могучие ватные плечи,
фасона:
«А ну, брат, полегче!»
и ярко-малиновые штаны
сомнительной ширины.
А владелец галстука
стоит уже
и плечами пожимает:
– Что ж… —
Гнусовато,
со смягченным «ж», —
Жерж.
Вот стул.
Просю садиться… —
И, волосы поправивши, тонким мизинцем
трогает клавиши.
Он сообщил мне сразу сам,
что папа где-то в главке зам
и все такое,
и засим
имеется у папы «ЗИМ».
– А я учился в ГИТИСе,
потом – в металлургическом.
Но и металлургия
не моя
стихия.
Печальный факт.
Теперь куда б почище? —
Подался на филфак,
но тут
скучища.
Опять тетради…
Он морщил лобик маленький.
Двадцатилетний дядя,
сыночек маменькин.
Эдак
и жил он
за мамой да за тетями:
– Жорочка,
скажи нам!
Жорочка, что тебе? —
Сбивались с ног —
попил ли?
Поел?
И рос
сынок
царьком в семье.
Сыпались «карманные»
прямо с неба
манною.
Раскраснелась вывеска,
стала привлекательной.
В магазинах выискал
галстук сногсшибательный.
Заказал себе пальто,
плащ по моде,
а потом
не вспоминал о лекциях неделю,
тягучим бриолином мазал гриву
и за обедом напевал игриво:
«Никто меня не холит,
не коктейлит…»
И, став вполне законченным пижоном,
шагал, по улицам ступая чинно.
А мама часто говорила:
– Жора,
зачем ты ходишь,
если есть машина? —
По горло вечно занятый папаша
горой за сына своего стоял…
Сейчас передо мною
«чадо ваше»
окурок
молча тушит о рояль,
сдувает пепел
и, брезгливо морщась,
на ногти тупо смотрит и ворчит:
– А вообще-то,
ослабела мощность.
Не та эпоха!
Не те
харчи… —
И, махая рукой устало,
томно цедит:
– А что осталось?
Кинуть грамм полтораста горькой,
а потом с подружками дошлыми
прошвырнуться по улице Горького,
мостовую
помять
подошвами!
Модным шарфом укутав горло,
дефилировать,
встречным кивая…
И, как будто ему подвывая,
загнусавила вдруг радиола.
Чей-то голос
устало цыганский
пел о ветре в степи молдаванской,
пел об ангелах
разных расцветок,
о бананах,
свисающих с веток,
пел о дальнем, заброшенном мире…
Потянуло гнилью в квартире.
Слово за слово,
песня за песней.
Будто это с пластинок плесень
наплывает, вползает в уши…
– Получается вроде скушно… —
Жоржик встал
и к дивану вразвалочку:
– Сбацаем фоксик,
Аллочка!
Холеная рука.
Косые взгляды.
В зубах
«Дукат»,
запачканный помадой.
С поволокой,
сонные
глазки нарисованные.
Так
получилось, —
Алла
сначала
где-то училась,
что-то кончала,
и даже как будто
она еще помнит, что дома
хранится под спудом
ненужная книжка диплома.
С завидным успехом
«на блеск утомительный бала»
страницы конспектов
и совесть она променяла.
Она променяла
товарищей,
дружбу,
работу
на модные туфли,
на сплетни,
на суперфокстроты.
И, книг не читая,
зато превосходно умела
она разбираться
в изделиях «Главпарфюмера»,
в шикарных прическах,
в наборе цветов маникюра…
Она заучила,
что дети испортят фигуру
и что, мол, романтика
скоро кончается
самым
типичным желанием —
только бы
выскочить
замуж,
да так, чтобы
(боже!)
завидовать стали подруги,
да так,
чтоб побольше
зарплата была у супруга!
Да так, чтоб – машина!
Да так, чтобы в центре квартира!
…А жизнь проходила,
а жизнь стороной проходила,
а жизни не скажешь:
«Помедленней!
Не успеваю…»
Послушай,
так как же?
Откуда ж взялась ты —
такая?
…………………………………………………..
Дверь —
и сразу как будто гору
с плеч.
Асфальт со сколотым льдом.
Передо мною
весенний город,
а за спиной —
дом.
Многоэтажный красавец взнесен
к звездам самим как будто…
Постой!
А может, ты видел сон?
Может,
ты перепутал?
Может,
такого не было?
Но
прямо над головой
на улицу
вывалило окно
фокса
кошачий вой.
Подошвами шаркая в тесноте
с ухмылочкою уверенной,
еще в квартире танцуют
те,
кто в жизни
прописан временно!
Еще в квартире
опять и опять
«Жоржики»
что-то вопят.
Снова столбом дым папирос
и ходуном
пол.
Снова…
Имею один вопрос:
а до каких
пор?
Я уехал
от весны,
от весенней кутерьмы,
от сосулечной
апрельской
очень мокрой бахромы.
Я уехал от ручьев,
от мальчишечьих боев,
от нахохлившихся почек
и нахальных воробьев,
от стрекота сорочьего,
от нервного брожения,
от головокружения
и прочего,
и прочего…
Отправляясь в дальний путь
на другой конец страны,
думал:
«Ладно!
Как-нибудь
проживем и без весны…
Мне-то, в общем,
все равно —
есть она иль нет ее.
Самочувствие мое
будет неизменным…»
Но…
За семь тысяч верст,
в Тикси,
прямо среди бела дня
догнала весна
меня
и сказала:
«Грязь меси!»
Догнала, растеребя,
в будни ворвалась
и в сны.
Я уехал
от весны…
Я уехал
от тебя.
Я уехал в первый раз
от твоих огромных глаз,
от твоих горячих рук,
от звонков твоих подруг,
от твоих горючих слез
самолет меня
унес.
Думал:
«Ладно!
Не впервой!
Покажу характер свой.
Хоть на время
убегу…
Я ведь сильный,
я —
смогу…»
Я не мерил высоты.
Чуть видна земля была…
Но увидел вдруг:
вошла
в самолет летящий
ты!
В ботах,
в стареньком пальто…
И сказала:
«Знаешь что?
Можешь не убегать!
Все равно у тебя из этого
ничего не получится…»
Хочешь,
оторву кусок от облака?
Вот от этого…
Смотри, какое пухлое…
Проплывает
с самолетом об руку
белой
свежевыпеченной булкою.
На семи ветрах оно замешано,
приготовлено
в дорогу дальнюю…
Солнечный разлив
и тьма кромешная
потрудились над его созданием…
Посмотри:
растет оно и пыжится,
будто в самом деле —
именитое.
Так сурово и надменно движется,
будто все оно —
насквозь! —
гранитное,
монолитное,
многопудовое,
диктовать условия готовое.
Раздувается с довольной миною
и пугает неоглядно толщью:
«Захочу —
и я вас уничтожу!
Захочу, —
наоборот, —
помилую…»
Мне еще все это незнакомо.
Мне, —
сказать по правде, —
страшновато.
Ну, а если облачная вата
в горле у мотора
встанет комом?
Ну, а если небо занавесится
и на нас навалится с опаскою?..
Самолет
по очень длинной лестнице
лезет
к богу самому за пазуху….
Бортмеханик говорит спокойно,
глядя на меня из-под бровей:
– Это все, приятель,
пустяковина…
Будем живы!
Ты уж мне
поверь… —
Он читает «Расщепленье атома»
и поет про свежесть васильков.
Мы летим на север.
Скоро Амдерма.
Мы летим.
Мы выше
облаков.
– Ну, и как там?
(Вопрос, на который очень трудно ответить)
На улице,
как и вчера, —
холодина,
снег,
поземка…
Впрочем,
«улица» —
это большая льдина,
от других отличающаяся
не очень.
Разве что чуть побольше
(а все ж таки край —
недалече).
Разве что чуть покрепче
(но это мы скажем позже,
скажем:
«Спасибо,
льдина!
Выдержала, молодчина»).
Пока
от похвал воздержаться
особая есть причина.
Дело совсем не в страхе!
Не в том,
чтобы кто-то сдрейфил
и вместе с началом дрейфа
начались
«охи» и «ахи».
У нас хорошая льдина —
ее выбирали не зря, —
вполне приличная льдина,
но все ж таки —
не земля.
Но все ж таки там,
под нею,
такая вода темнеет,
таким леденящим светом,
что лучше…
не будем об этом.
Не надо!
Кому охота…
Это я просто к слову.
День начинается новый
не с солнечного восхода.
Всему удивляться
какой резон?
Но странно
считать в порядке вещей,
что солнце
из принципа
вообще
не уходит за горизонт.
Мерцает
маленькое пятно
сквозь выцветшую пелену…
Но если ты очень устал,
то оно
вполне заменяет луну.
По радио
диктор неунывающий
нас будит
в восемь часов утра —
в Москве:
«Спокойной ночи, товарищи!» —
значит, вставать пора…
Пора…
И уже минут через пять
мы щурим глаза от света…
«Как нынче погода?
Ветер опять?»
Нет, это не ветер.
Это,
примериваясь
для посадки на лед,
лопастями винтов шевеля,
с достоинством в небе
висит вертолет —
гибрид головастика
и шмеля.
Мне гидролог говорит:
– Смотри!
Глубина
сто девяносто три! —
Ох, и надоела мне одна
не меняющаяся глубина!..
В этом деле я не новичок,
но волнение мое пойми —
надо двигаться вперед,
а мы
крутимся на месте,
как волчок.
Две недели,
с самых холодов
путь такой —
ни сердцу, ни уму…
Кто заведует движеньем льдов?
Все остановил он
почему?
Может, по ошибке,
не со зла?
Может, мысль к нему в башку пришла,
что, мол, при дальнейшем продвижении
расползется все сооружение?
С выводом он явно поспешил —
восхитился нами
и решил
пожалеть,
отправить на покой.
Не желаю
жалости такой!
Не желаю,
обретя уют,
слушать,
как о нас передают:
«Люди вдохновенного труда!»
Понимаешь, мне обидно все ж…
Я гидрологу сказал тогда:
– На Дрейфующем проспекте
ты живешь.
Ты же знал,
что дрейф не будет плавным,
знал,
что дело тут дойдет до драки,
потому что
в человечьи планы
вносит Арктика
свои поправки,
то смиряясь,
то вдруг сатанея
так,
что не подымешь головы…
Ты же сам учил меня, что с нею
надо разговаривать
на «вы».
Арктика пронизывает шубы
яростным дыханием морозов.
Арктика показывает зубы
ветром исковерканных
торосов.
Может, ей,
старухе,
и охота
О проекте
О подписке