Странно подумать, что время – мошкара. И в ушах оно не жужжало, и жалить до сей поры не пыталось. Десять лет… Пока Кимка не указал, и заметить было трудно. Кто ж себя замечает? Это других сразу видно. Особенно вне леса. Это там время жалило и нещадно гнало людей, как свою законную добычу. Исполнилось пятнадцать – изволь явиться на сборный двор к достойным брэми шаарам, наместникам кланда, повелителя всех выров и людей. Побеседуют, оценят и решат, вернешься ли домой. Закон прост и честен, так принято говорить. Выры берут себе лучшее. Правом одарить владык следует гордиться. Себя терять, родных, саму жизнь. И гордиться. Хотя бы напоказ. Чтобы близким не пришлось вовсе уж худо.
Но выры далеко, а шаар, их соглядатай – рядом. Человек. Всегда – человек. Гнилой, пуще всякого клешнятого готовый вцепиться, разрезать жизнь поперек, разорвать на обрубок разом сгинувшего прошлого – и отчаяние предрешенного грядущего.
Шаар хуже и гнилее выра, – так говорил князь. Да, прежде у людей была своя власть. Мне ли не знать! Сама князя видела. Вряд ли настоящего, горбатый он был и попрошайничал совсем уж тускло, неумно. А только за ложью его, шитой пустыми нитками, читалась канва прочная и настоящая. Я тогда про нитки и канву ничегошеньки не знала, но потом в ум оно вошло, вот и примерила на новую свою науку прежние воспоминания. Кимка тогда единожды мною был доволен. Я вышила самое странное, что можно удумать неумной девчонке. Пальцы князевы. Как помнила – так и вышила. Кривые, заскорузлые и дрожащие. До сих пор в памяти они, проклятущие. Хлеба просят, жизни хоть крошечку – и веры в свою ложь… Сам он верил, неумный старик с грязными больными руками и засыпанной мукой седины макушкой. Лица его в вышивке нет, не запало в душу, не оставило следа. Он в землю глядел. И устало, заранее зная и смех, и короткий свист камня, твердил свое. Мол, правили тут предки мои, испокон, от древней воли забытых богов… а мне бы хоть корочку во исполнение прежней клятвы ваших предков – моим. Словно и без него в мире мало хозяев.
Ох и больно мне досталось дома за ту корку! Страх родню раззадорил: а ну соседи, добряки скородеи, шепнут про милостыньку брэми шаару и людям его наемным? Мол: приняли над собой старую власть, про богов слушали и хлебом делились, повторяя шепотом имя Пряхи… Значит, богаты, строптивы, тайное в голове держат. Сковырни таких – да получи в полную власть еще один надел.
Тогда меня и отправили в Безвременный лес. Свои же, да прилюдно… Князю подала – так иди да живи по его закону. Даже мать не плакала. Я знаю. Я за неё плакала. Сперва по глупости детской, а позже и всерьез, но без слез. Выров я только на картинке видела. Люди и без них хорошо обходятся, сами клешнятые. Гребут под себя, гребут… Кимка – вот и вся моя семья. Он бы никому не отдал. И не отдаёт. Даже плакать с ним невозможно, нет вокруг него дурного. Не живет он людскими мыслями, которые по земле ядовитым туманом плывут, жадно к зелени тянутся, душат и губят. Он заяц, мой Кимка. Он – ветерок веселый. Любой туман обманет, от беды ускользнет и солнышко раздобудет – зелени в подмогу.
Десять лет я верила в Кимкино веселое всесилие… Росла, себя не зная. И не желая примечать вполне даже внятное. Я – человек, я тоже туманом ползу и от солнца правды прячусь. Кимка болеет, а мне словно глаза отвело! Покой свой берегу, вот ведь как. Себе не признаюсь, взгляд отвожу. Руки у него дрожат? Так ведь тени от облаков бегут. Заяц прыгает ниже обычного? Показалось. Карие глаза стали темны и тусклы… ночь их поменяла, она такая – капризница. Вороватая самую малость, то росу на ожерелье снимет с травы, то звездочки посрывает – на серьги…
Вот только прятаться от себя я больше не в силах. За кимкиной спиной отсиживаться и дела его в пустую забаву обращать. Болеет мой Кимка. Как слег с ночи, когда тетка туча ругалась с поздним солнышком, так и не сделался прежним. Глянуть на него боюсь. Такое чудится, хоть плачь. Но нельзя мне плакать, вот беда. От моих слез он пуще прежнего меняется.
Хорошо хоть, сегодня поднялся, погулял у дуба и черники покушал. Я сама набрала, угостила. Радовался, даже вроде улыбался по-старому, как давно не получалось у него: с хитринкой, на солнечный блик похожей… И в кулак не поймать, и на ладони аж щекотно от тепла. А после сник, ушел отдыхать. Заснул сразу, да так страшно – без звука, без вздоха. Словно воздух из него весь вышел. Мешком свалился, серой старой дерюжкой… Надолго. Я внутри почуяла: именно что надолго. И глубоко он в сон ушел, не до меня ему, такой он не знает меня, безвременье его тянет. Рвется он между мной и лесом. Видно, нельзя небыли с былью слишком уж коротко сходиться. Сказки – они на то и сказываются, чтобы радость дать. Цветами распускаются, в иной мир зовут – и исчезают, стоит шагнуть за обманкой. Сказкам полагается себя беречь. Только этот заяц меня бережет… было бы, за что.
Ну вот, слезы. Непутевая я. В той жизни не сладилось, не вышло по нужному. Переиначивать порядок вредно, порядок – он упруг и велик. Накатится и подомнет, ежели не уступить… Нет более в мире князей. Есть попрошайки безродные, неумные, достойные только камня и злого смеха. Как не усвоить столь простое? Вот ведь – не справилась, малодумная моя голова. Хоть бы отвернуться сообразила, всяко – годное решение. Люди так делают. Себя от бед берегут. Не моя беда – и не вкатится она в мои ворота, раз я на неё не гляжу. Мимо валит, к соседушке, хоть пироги ставь: чужая беда вроде праздника кое-кому. Ну как такое взяться вышивать? Невозможно. Но и иное не выходит…
Без кимкиной путеводной тропки до болот, как и положено в сказке, семь верст, и все лесом. Увалы высоки, корни у сосен крепки, как вырьи щупальца. Или что у них? Вот незадача: не ведаю… Аж занятно. Вырами младенцев пугают, а видеть их, на земле и в воде равно ловко живущих, за весь век порой и не доводится. Шаарами-то не пугают, их имена поют сладко и ласково. Им улыбаются и служат. Хотя вот у кого – щупальца…
Корни отомстили за сравнение с гнусью нездешней. Пребольно впились в пятку, толкнули вперед, носом в узловатый комель выворотня. Слез прибавилось. Кровинка из носа показалась. Знаю я, за что корни казнят. Кимкины они, родные. Они и рвут его, к лесу поворачивают, от меня отваживая. В себя вращивают. Только он – не дерево. Он тоже один пропадает, без пригляду. Сказка не может жить, если её некому выслушать.
Я уняла слезы, забила в нос жгутик ниточный, добытый из подола передника. И подробно рассказала корням, сколь они нехороши и огорчительны для Кимочки. Могли бы и сами уняться, когда ему так беспросветно худо. Рябина зашумела, поддерживая меня. И даже старая елка заскрипела на негодников.
Хорошую тропу мне не выделили. Так – насмешку над прошением учинили. Гнилую бестравную глину кинули под ноги. Прямохожую зато, в тяжелом обрамлении выворотней и глухих темных кустов с шипами наизготовку. Чтоб не передумала, а передумавши – не увернулась от дела. А ну и пусть! Мое дело – сторона, и понятно, какая: болотная. Туда что по траве чавкать, что по глине съезжать – одна морока.
Вечер плох тем, что убавляет свет. Но и хорош тоже, в ночи дедушку Сомру звать сподручнее. Я не пробовала, но так понятно из кимкиных оговорок. Он, проказник, с дедом явно был всегда в сложной хитроватой дружбе. Шкодливой – и оттого изворотливой: не угодил я тебе, старому – а все одно от поучений увернусь. Мне думается, дед его любит. Кимочку нельзя не любить, в нем тепло живет. Настоящее, нутряное. А если так, дед мне просто обязан высказать всю правду. Не допустит же он для леса такой непоправимой беды, которая уже творится моим попустительством… Кимка болеет. Совсем худо болеет, чего уж там.
Убеждать себя надобно постоянно, когда по глине едва ползешь. От шипов уворачиваешься. Страх ведь – он вроде ветки малой: не тронь – и не качнется. А разок задевши, уже не уймешь… Мой страх давно качается и шумит всей своей темной сухой листвой. Гонит кусачих муравьев по спине, дыхание сбивает, ноги делает слабыми. Дурная я. О чем думаю? Так ведь ясно, о чем – болотника боюсь… Кимка стращал им. С зайцем моим я никого не опасалась, ясное дело. Зато без него и тени куста пугаюсь, хоть самую малость. Отвычка у меня от беззащитности. Крепкая отвычка, десятилетняя. Только пора и от неё – отвыкать.
Вот оно, болото. Глина тропы прямехонько уперлась в него грязным указующим пальцем. Ноготь лужи обозначила – и далее ни-ни. Дед Сомра всяким там корягам-вывертням, изломанным своей ревностью к Кимочке, – не по зубам. Дед Сомра… Тот, о ком я слышала по сто раз на день. Всякое слышала, но обязательно хвалебное или уважительное. Странное дело, так хорошо знаю его по словам, а видеть не приходилось. Спит он, так Кимка твердил. Хотя шутошное ли дело: спать всё время? Ох ты, хуже: всё безвременье!
Прошлепав через лужу, холодную и склизкую, я вступила в дедовы владения.
Порядок у него сразу замечается взрослый и солидный. Елками моховой ковер прижат, сосны сторожат гривки возвышенностей. Опасные бочаги синим приметным цветком – купом – прорисованы. Узорно, пушисто и цветно. Ниток старых нет… А только и это болото не смогу вышить. Знать бы: почему? Глаз у меня наметан, небо шью без задержки и точно. Прочее же не осиливаю. Игла не лезет в щель нитей канвы, даже так иногда случается.
Ну, довольно отлынивать от дела. Всё, кончились отговорки, пора.
– Дедушка Сомра! – шепотом говорю. С опаской, хотя не ухватит меня болотник, что за детские глупости? Погромче надобно звать. Может, глуховат дедушка, да и спит он, пожалуй, крепко. – Дедушка!
Крика не получилось. То ли робость помешала, то ли уважение, но я лишь чуток голосу добавила. Всё равно низовое эхо его поймало, к самому мху прижало и погнало вдаль, аж видать, как шевелятся камышины, пропуская мой зов и вроде бы его подгоняя, поправляя, чтобы впустую не развеялось имя хозяина здешних мест…
– Ох-хо, – вздохнул голос у меня за спиной. Да так обстоятельно вздохнул, что вросла я в мох пуще страха своего. Словно нашелся обещанный Кимочкой болотник, схватил за обе пятки и держит. Да что болотник! Мох вполз до колен – он и путает, и упасть не дает… А дыхание дедово затылок щекочет жутью. – Ох-хо… Долгонько ты добиралась сюда, долгонько.
– Здравия вам, дедушка, – голос сел до шелеста.
– Оно неплохо, здравия-то… – вроде бы ободрил голос. Низкий, спокойный, страха не копится от него. Скорее уж наоборот, покой приходит. Немного сонный и основательный. – Неплохо бы. Спасибо, да… Вежливо молвила, хоть душа твоя в самый мох сползла, там и запуталась, вот ведь как… А ты сядь, я кочку подвинул. Сподручнее спрашивать сидя-то, уж наверняка так. Бруснички вона почерпни да угостись. Хороша у меня брусничка, отведай.
Обещанная кочка сама толкнула под слабые колени и поймала моховым мягким шаром сиденья. Брусника лежала в наполненной водой горсти каменной чаши – чернично-синей, цвета вечернего неба. Не попробовать было невозможно. Даже на вид сочна, рука сама тянется зачерпнуть бусы ягод из студеной воды, сладко-хрустальной. У Кимки, и то не водилось столь крупной ягоды. Ядреные, брызжущие соком, пахнут немыслимым среди безвременного лета инеем свежести.
– Спасибо, вкусна твоя ягода, деда, – похвалила я. – А только зачем со спины стоишь? Мало ли я тут чуд насмотрелась, привыкла. Кимочка вон…
– Я не стою, – задумался мой собеседник. – И не тут я… Везде. Мое болото, я часть его, так-то вот. Неверный вопрос, ненужный. Более не изводи себя по глупостям. С важным пришла, а вишь-ка: мелочи собираешь да перемалываешь.
– Прости уж, напугалась я, – нет смысла таить свой страх. – Вот и горожу пустое. Из-за Кимочки пришла. Плохо ему, и думается мне, в том моя вина великая. Ты уж вразуми, лекарство какое подскажи. Я в точности исполню, у меня кроме Кимки – никого.
– Лекарство! Ох-хо, поди ты, что удумала, – в голосе загудело удивление. – Нет нам лекарства. Ты сама лекарство, вот так уж вовсе верно сказать, пожалуй… Всякая работа, пусть и великие мастера её исполняли, требует подмоги и бережливости. Наша вот истрепалась изрядно. Да оно бы полбеды, мимо время течет, поток его не трогает нас, не приводит краски к тусклости, а замыслы – к забвению… Однако же и пользы от нас нет большому миру. Когда твой Кимка высказал мне это, крепко я со сна озлился. Не нашел в его словах правды, не приметил. Он смолчал, да втихую все по-своему учудил, тебя приволок и вздумал учить уму-разуму. Ох-хо, все были против! Только не слушал он нас, ничуть не слушал. Он такой, своим умом живет, и лес ему, хитрецу, не службу служит, а дружбу дарит. Разницу понимаешь ли?
О проекте
О подписке