Читать книгу «Тихая Виледь» онлайн полностью📖 — Николая Редькина — MyBook.
image

XXVI

Забеспокоилась Агафья. Анфисье тревогу высказала.

А под вечер к Валенковым приковыляла посидеть. Сказала, что боязно ей, Тимофей про пихту под окнами поминает.

Анисья с Пелагеей сидели за прясницами, пробовали отвлечь Агафью от мыслей тягостных.

Анисья прясницу отложила:

– Ну, Поля, по два простеня сегодня напряли[24], и слава Богу.

Из печи достала корчагу заячьих голов, в центр стола поставила: аромат, дух от них по всей избе!

Агафью пригласили отведать зайчатины, да та уж домой засобиралась. Егор разворчался:

– Ну вот! Ничего не посидела. Чего тебе? Шибко торопно? Не одного ведь Тимофея оставила…

– Да посидела бы, да до ветру чего-то захотелось.

– В наш нужник сходи. Неужто домой поплетешься?

– А чего назём-от в людях оставлять?

И после этих слов Агафьиных Егор уж больше не уговаривал. Кому в деревне неведомо, что добро это Агафья всегда домой носит, в людях не оставляет?

Пелагея и Степан озорно пересмеивались, за стол усаживаясь, провожали взглядом выходящую из избы Агафью…

XXVII

Назавтра бабы последний раз попарили Тимофея в бане. Сам попросил:

– Похвощите-ко, не владию весь…

Ох уж прежде любил попариться! Из бани в любую погоду, зимой и летом, босиком ходил – в одном полушубке, накинутом на голое тело.

А теперь вот как: бабы под руки привели, как с праздника хмельного, на кровать уложили.

А он им и говорит:

– Завтра никуда не ходите, не ездите, дома будьте. Ежели как все ладно, то помру. Жалко, с Парамоном на свете этом уж не доведется свидеться…

Бабы крестились, не веря словам его. А назавтра он и правда умер. Бабы, как он и велел, никуда не отлучались.

При них Тимофеюшка распустился. Тихо. Без стонов. Без единого звука. Уснул.

Похоронили его в Покрове.

Пока до кладбища везли, Агафья, склонившись над гробом, причитала, всю Тимофееву жизнь обсказала, – а Покрова все нет и нет.

Приподняла она голову да и ляпнула:

– Далеко ли еще до Покрова-то? Уж не знаю, чего и причитать-то. У самой голова кругом идет…

И никто не зашикал на нее.

По лицам родни улыбка скользнула. Добрая. Светлая. И спряталась.

Когда с кладбища вернулись, Агафья, поддерживаемая Анфисьей, обошла дом, шепча молитву и постукивая в пол бадожком[25]

XXVIII

Когда заднегорские мужики стали возвращаться в деревню с войны германской, казалось, изменился сам воздух, наполнился россказнями солдатскими, слухами и тревогою.

Мужик Окулины Гомзяковой Нефедко Бегун воротился одним из первых: не шибко работящим был, оттого и прозвище к нему такое пристало. Бегал больше, чем работал.

Вот и с войны Нефедко сбег. Бегун он и есть Бегун.

Он-то и принес в деревню весть о царе-батюшке, отрекшемся от царствия своего.

С сыновьями, Аникой да Венькой, бражничал несколько дней кряду да писни срамные орал:

 
Когда я в армию поехал,
Не велел печалиться.
Велел на крышу заползти,
Во все хайло[26] оскалиться!
 

А Анфисью, прибежавшую о Парамоне расспросить, совсем уж дикой писней хлестнул:

 
Бога нет, царя не надо,
Никого не признаем!
Провались земля и небо,
И на кочках проживем!
 

Анфисья крестилась да об одном лишь спрашивала:

– Моего-то не видел ли, не слышал ли чего про него, про Парамона-то?

Нефедко смотрел на нее пьяными глазами да обсказывал подробно, где бывал, с кем воевал, как в плену побывал.

– А про Парамошу не слыхивал, жив ли, нет ли – того не ведаю. Всё, Анфисьюшка, в Рассее смешалося да разбежалося. – И опять затянул писню дикую – слушать было невмоготу.

Прибежала Анфисья домой – да реветь! Остановиться не может.

Старший, Петруша, и говорит ей:

– Ты чего это ревешь-то?

Она опамятовалась, слезы утерла:

– Да нет, Петя, ничего я, так, всплакнулось… – А у самой обида на весь свет, на войну, на германча, на Нефедка, как казалось ей, горя не хватившего…

А писни его так и догоняют, и хлещут, хлещут!

 
Бога нет, царя не надо…
 

Господи, Господи!

XXIX

Удивительно, но опять пришла весна; презрев вселенские человечьи неурядицы, в белый цвет нарядила черемухи по крутым логам, дурманящим запахом наполнила майский воздух. Мужики выехали сеять в Подогородцы.

И Валенковы, понюжаемые нетерпеливой Анисьей, запрягли Синюху, погрузили на телегу мешки с зерном.

Поля, возвращавшаяся с колодца, хохотнула в полроточка, поравнявшись с угрюмым Степаном:

– Не дает тебе матушка в кровати поваляться, с молодой женой позабавляться… – Но, увидев вышедшую на крыльцо Анисью, поджала губки, на роток уздечку набросила.

– Вёдра-то хоть не забудьте, – наставляла Анисья мужиков визгливым голоском, – а то проползаете туда-сюда весь день…

Приехав на поле, мужики сняли с телеги мешки. Один из них Степан развязал, набрал в ведро зерна и, подхватив его, закинул за шею привязанный к ведру ремень. Сойдя с межи, он отправился вспаханным загоном: хватал зерно горстями и разбрасывал его.

– Не балуй, не в бабушки играешь! – приглядывал за сыном Егор.

После павжны мужики боронили. Домой приехали уж под вечер, когда закатное солнце запачкало краской избяные стены.

– Хорошо ли, Степа, запоперечил наше полюшко? – спрашивала Поля, поливая ему на руки посреди двора.

– А уж покружался! Вдоль и поперек! – серьезно отвечал Степан, брызгая в лицо водой. – В три следочка поперечить пришлось. Сухо. Твердая нынче земля.

– Да неужто и долил в три? – ухмылялась Поля, зачерпывая воду из ведра.

– Кто в три следа долит? Бестолковое-то не шумела бы. – Он усмехнулся. – А твое-то полюшко я и в четыре задолю, без заботы. Ты не Синюха, не зауросишь…

– Да хватит ли силушек-то у тебя?

– А то нет! – Он взял из рук ее рукотертник белый и пошел в дом: мать звала ужинать.

Егор уже сидел на большом месте у окна, неторопливо резал ярушник на ломти. Напротив него, под образами, устроились на широкой лавке молодые. Анисья справа от хозяина. Поля ела охотно, в большое блюдо с дымящимися щами заворачивалась часто.

– Ну, бласловесь, как у нас Пелагея ест, – вдруг сказала Анисья. Не со зла. По-доброму.

А в душе у Поли похолодело, словно студеным ветерком дунуло. В лицо ее круглое краска бросилась.

Никогда еще свекровушка ее не попрекала, а тут вот как – с губ сорвалось, в душе Полиной все заморозило.

– Ешь, ешь, Христос с тобой, раз промерлась, – поспешила добавить Анисья. Почувствовала, что не то сказала. Не так…

А у Поли ломоть в рот не полез. Но виду она не подала, словом не обмолвилась. А когда из-за стола вышли, у Степы к маменьке отпросилась.

XXX

Прибежала в дом отчий. А там тятенька с Нефедком густо дымили да про войну шумели. Братец Ваня слушал их, открыв рот. Но Поле было не до россказней мужицких. Увела она мать в другую избу. Ульяна не на шутку встревожилась:

– Садись-ко давай, побаем по-хорошему, лица на тебе нет.

– Наказание какое-то, мама! Ем, ем и все наесться не могу. Поела – опять охота. Неловко как-то перед свекровью.

– Да неужто оговаривает? Не беременная ли ты, девка? Я когда с тобой ходила, свекровка моя, Царство ей Небесное, жива была. Не хулю я ее, из нужды, бывало, покоенка говаривала: «Столько не наробили, сколько съели». А я уж не робила последние-то дни, только и думала-гадала, скорее бы разрешиться.

– И я чего-то перепужалась. Чего, думаю, такое со мной? И сама не знаю, чего. Каждый месяц около одного дня бывало, а тут – нет и нет. И в этом месяце не дождалась…

– Побереги себя, шибко-то не належь, не петайся. Из смежной избы доносился крикливый голос. Нефедко распалялся:

– Хошь верь, хошь нет, Михайло, а на войну нам еще идти, за угором заднегорским не отсидеться.

– А чего же это вы германча не довоевали, домой побежали? – спокойно говорил Михайло.

– Да одни зовут на германча, другие на царя науськивают. Пошумели мы с мужиками, да и решили к земле подаваться.

– Чего это они, и взаболь? – встревожилась Поля. Прислушалась.

– Да как сойдутся, так об одном и том же, – махнула рукой Ульяна, – о войне да о большевяках каких-то. Не большевяки, а настоящие лешаки: и в Покрове, говорят, объявились, начальника волостного выгнали, сами сели. Ироды, прости Господи!

– В Архангельске, сказывают, англичане, – продолжал Нефедко, когда бабы вышли к ним, – заварится каша…

– Ох и дыму от вас, как из печной трубы, хоть бы уж перехват открыли, – ворчала Ульяна. – На-ко, Поля, понеси пестовников[27], сегодня стряпала.

– Да уж, поди, переросли песты-те? – заметил Нефедко.

– Ну, давай, переросли! – отмахнулась Ульяна. Поля, принимая пестовники, обратилась к братцу:

– Ты, Ванюшка, чего-то в гости к нам не ходишь? Братец даже глаз не поднял.

– Песты-то он собирал, – примиренчески говорила Ульяна, – кабы не принес, так и пестовников не было бы.

– Спасибо, Ваня.

Поля простилась. От дома отчего она шла неспешно, любовалась закатом. Стоял белый майский вечер. Солнце на глазах садилось на черный горизонт и таяло, как масло на подогретой сковородке…

XXXI

– Ты на мать не серчай, сдуру она ляпнула, теперь кается, – тихо говорил Степан, когда они с Полей укладывались спать.

– А я и не серчаю. Мы с ней ладим. Хоть и ворчит она, а душа у нее добрая. А вот этого сегодня не надо… – остановила она его.

Он удивился:

– Не ты ли сказывала, что любо тебе в два следочка?

– Любо – хоть и по следочку, да каждый день, а нынче нету никакой надобности. Какой ты недогадливый, Степа! Ребеночек у нас будет, парничок…

Он задрал подол ее исподней рубахи и ощупал белый мягкий живот:

– Ничего не знатно… Парничка она придумала!

– Какой же ты бесстыжий, Степа! – Она одернула рубаху. – Мало еще денечков-то парничку нашему. Ну, иди ко мне, только тихонечко…

Ей мило было, что он слушался ее, не навалился, как бывало, а шел к ней нежно, ласково, спрашивал странно-загадочно:

– Ну, чего? – И, как ей казалось, ждал ответа.

– Хорошо, – отвечала она, улыбаясь. А когда он оставил ее, прошептала:

– Ярушничка принеси, насмертно[28] ести охота…

И он, уже мало чему удивляясь, послушно поднялся и пошел на середь[29]

XXXII

На лесные сенокосы Валенковы в тот год выехали поздно, после Ильина дня: конец июля стоял дождливым, лишь в начале августа установилось вёдро.

Анисья, по обыкновению, всех поторапливала, в небо поглядывала с опаской: из-за леса выползали бело-синие нездоровые облака.

– Смотрите-ко, какие морока заходили. Только бы дождя не было.

– Твои бы слова да Богу в уши, – недовольно отзывался Егор, обтыкавшийся в центре пожни: свежезаостренный стожар[30] высоко поднимал над землей и с силой втыкал его в землю.

Степан и Пелагея, стараясь не отставать от неуемной Анисьи, бойко хватали граблями легкое, сухое, как верес, сено: извилистые валы тянулись через всю буковину. Теплый ветерок ворошил их. Поля, дойдя погребом до конца пожни, вдруг остановилась у высокого молодого малинника, прислушалась:

– Степан, тут какие-то маленькие ребятки воркуют…

– Ну вот! Как забрюхатела, так везде ребятки видятся.

– Какой ты, Степа! Ты сам-то послушай…

Степан подошел к малиннику, обогнул его и, опустившись еще ниже, под буковину, обмер, увидев огромную медведицу с двумя медвежатами, возившимися в траве.

– Нет тут никаких ребяток! Давай вверх теперь пойдем, отгребай от кустов к стожью…

Пелагея шла первой, Степан за ней. Но она поминутно оглядывалась. Он злился.

Когда они дошли погреб до стожья, Степан вдруг бросил грабли и побежал малегом к избушке. Схватил ружье, зарядил и пустился березовым перелеском вниз, к малиннику: оттуда вдруг как сгромкает!

Пелагея вздрогнула и схватилась за живот. Егор, уже начавший метать, опустил вилы, забранился:

– Куда палишь! Много у тебя патронов-то дак!..

– Чуть косичу[31] не вышибло, – говорил Степан, поднимаясь к ним и потирая правое плечо. – Там медведица с медвежатами.

– А я-то думала, почудилось мне, – почему-то обрадовалась Пелагея, – они ведь и правда воркуют, как ребятки малые. А чего же ты мне сразу не сказал, что там медвежатки?

– Ну, испужаешься еще. Мало ли… – Он взглянул на Полин живот.

Она хохотнула и прищурилась:

– А куда же они ушли? Боязно…

– За речку подались, на Евлахины пожни.

– Евлаху не испугаешь! – сказал Егор. – Ему, поди, лет двадцать было: за речкой Сухой медведица на него вразилась, а под руками ни топора, ни ножа, хорошо – собака была. Измяла ее медведица, порвала. Он ее домой на руках принес. С руки кормил не один год, пока не померла.

– А правда ли, что Васька медведя домой приводил? – подстал к разговору Степан.

1
...
...
11