В середине августа заднегорские мужики подались в лес сторожить кулиги, засеянные ячменем. Зайцы повадились ходить и много ячменя посекли.
Пришла Поля навестить своих, еды принесла, в лог за водой сбегала да к приметному местечку привернула. Нисколечко не удивилась, увидев там Ефима: он уж неделю жил в лесу. И Ефим, куривший на старом березовом пне, поднял на нее черные глаза безо всякого удивления: будто промеж них оговорено было все заранее, и встретиться они должны были непременно здесь, у места, ими однажды обозначенного. Поля потрогала ногой старую березу, валявшуюся в высокой траве. От ствола отстала полусгнившая кора. И молвила она о том, что ей ведомо, а что неведомо – озорную девическую пору вспомнила:
– Знаю я, Ефимушка, что вы с сыночком в малеге под деревней все березки молодые перелизали-перечеловали! Неужто с Шурочкой своей не любы стали тебе милованья-целованья?
Он страшно зыркнул на нее. А она словно не заметила в глазах его огня гневного.
– А еще ведомо мне, что Афонька у вас жениться собирается, Нинку берет, и крепко же вы с Васькой породнитесь! Велик дом Захаров, да тесновато вам будет: ежели как все ребят нарожаете, так ведь и испридеретесь! Али ты в новые хоромы переходить собираешься? И то еще ведомо мне, что дарка, из свалка здешнего излаженная, до сих пор справно вам служит. И ты, гляжу я, памятливый оказался, пенек березовый не забываешь…
– Зря ты за Степку выскочила! – вдруг резко сказал Ефим. – Все еще тебе аукнется!
– А мне, Ефим, может, только того и надо: по краюшку, по краюшку! Знаешь ли ты, как сердечко ёкает да в нутрях все качается, когда по краюшку-то ступаешь? – Поля нагнулась, разглядывая что-то в траве: – Яма какая-то. Ране как будто ровно-ровнехонько здесь было…
– Отец мой выкопал, – глухо отвечал Ефим, – зерно прятал в гражданскую…
– Ах вон оно что! Ходили всякие разговоры. И Евлаха куда-то возил на кулиги, да, сказывают, запамятовал место – пахать-то начал и распорол мешки. А вот как это Захар уготовал в наше с тобой, приметное – то уж мне незнамо-неведомо! Да и то верно, место здесь сухое, от дороги недалекое…
Ефим вдруг поднялся, схватил ее за плечи. Она ловко вывернулась да хохотком звенящим по березнику высокому рассыпалась.
И долетали из-за берез слова ее хлесткие:
– Ох уж и лапы у тебя, Ефим, а вот у тятеньки твоего – христовы рученьки, и до сих пор мне памятны, и Шуре твоей, думаю, они ласковы. Молодчина она у тебя, опять беременна. И знамо-ведомо мне, что двойню она принесет, двух девок. И ты, Ефимушка, обрадуешься им, девкам-то.
– Какой в них прок, в девках-то. Не каркай!
– Обрадуешься! Обрадуешься, Ефимушка…
– Ведьма! – процедил сквозь зубы Ефим, и страшен был взгляд его.
Поля осталась в лесу ночевать. Накопала картошки, что была посажена на кулигах вокруг невыкорчеванных пней, наварила щей.
Егор, правда, поворчал на сноху:
– Молодая еще картошка-то, к жатве оставьте, хоть из дома не волочить…
Поворчал да успокоился.
Наступила ночь. Улеглись Валенковы в шалаше. Вздремнули. Первым проснулся Степан, прислушался, из шалаша голову высунул – и мурашки по телу побежали! Загоготали, зашумели по-своему, по-звериному, дикие звери и пошли – да так много, да все серые!
Степан спросонья не разобрал, кто такие – все большие да крупные – заорал:
– Тятя, овчи! Это овчи!
Выскочила из шалаша Поля, за ней и Егор вылез:
– Какие тебе здесь овчи! Стреляй!
И Степан выстрелил. Зайцы вразились в малег – шум, треск!
– Ну и стрелок! – гудел Егор, бродя у малега в рассветном полумраке. – Ни одного не задел, а еще к красным был он причислен!
Степан помалкивал. Много зайцев он видывал, но такого нашествия да таких крупных – не доводилось.
– А я-то на зайчатину настроилась, – смеялась Поля, – а вы по овчам по каким-то палите!
Когда совсем рассвело, Егор велел Поле собираться домой:
– Работы много, Степка здесь и один посторожит…
– А не боязно ему будет? Ночи-то темные…
– Так ведь вояка он у тебя. К этим, каким-то, причислен, говорю, был…
Поля и Егор отправились домой. Где-то в стороне завыли волки. На разные голоса. Вой их гулко раздавался в лесу.
– Не отставай, а то домой без тебя приду. – Этих слов Егоровых Поля словно не услышала – о чем-то своем думала.
Но вдруг вой раздался совсем близко, и тут уж она так дернула – быстрее митляка за Егором полетела.
– Вот-вот, поторапливайся. Не в кой поры стяпают. И отнять не успею. Ружье-то Степке оставили – не оборонишься…
Через час ходьбы они вышли из леса – и глазам вдруг сделалось и радостно, и неловко от открывшейся шири…
Поля как в воду смотрела.
Всю зиму ходили по деревне разговоры, что у бабы Ефимовой будет двойня: вот только кого она родит? Парней? А ежели как девок? Да сразу-то двух! Сама Шура о том только молилась, чтобы родились парнички.
После пасхальной недели Шура, бывшая уже на сносях, настояла, чтобы отвезли ее в больницу.
Из Покрова Ефим вернулся угрюмым, неразговорчивым, на расспросы материны отвечал крикливо:
– Может, сегодня родит, может, завтра-послезавтра! Коровы вон по неделе перехаживают. Чего я там? На крыльце ночевать буду?
– А ты, давай-ко, не ухай, – осадил сына Захар, – мог бы у Анны заночевать, она, баба-то, никому не отказывает. Ладно. Завтра я, пожалуй, сам съезжу…
– И правда! Съезди-ка. Может, и подсобишь, – съязвил Ефим, – и Полька вон говорит, христовые у тебя рученьки…
– Ефим! – взъярилась Дарья. Тот выскочил на улицу.
С отцом он бранился теперь частенько, по пустякам сущим ссору затевал – давно хотел отделиться да жить своим хозяйством, но отец медлил, обдумывал, оттягивал, а ежели прямо заходил разговор – отвечал нерезонно…
Утром следующего дня Захар собрался навестить Шуру. Запрягал во дворе Ванюху.
К нему привернул Степан. Стал уговаривать прийти на собрание под кедр. Разговоры о разделе земли по едокам ходили давно, и вот, стало быть, на собрании народ о том шуметь будет. А Захару не до того – Шура рожает.
– И до чего же ты, Степан, стал приставучий! Дарья! Сходи буди послушай, чего там лячкать будут… – И он понюжнул застоявшегося Ванюху.
– Делать мне больше нечего! – проворчала Дарья, шедшая на колодец.
Но к полудню народу под кедром собралось порядком. Приковылял туда и Ленька Котко. Ксанфий, вынесенный Евлахой под окна, окликнул его, но тот не остановился, закачался к кедру, опираясь на трость. Подойдя к густой толпе, встал за спинами баб, боязливо озираясь.
Справившись с делами, пришли и Дарья с Ефимом.
Покровский уполномоченный, памятный бабам чистенький мужичок с зачесанными назад волосами, говорил обстоятельно, долго. Слушали его недоверчиво. Перебивали.
Поля, стоявшая рядом с матерью, тревожно взглядывала то на нервничающего Степана, то на отца: во взгляде отцовском виделось ей что-то недоброе.
Михайле было удивительно, что родственничек его Степка Лясник, прозванный теперь еще и Партейчем, тоже около начальственного стола трется, покровца уважительно называет:
– Послушаем Николая Илларионовича Воронина… Слушать не хотели. Громче других орал Евлаха:
– Это чего же получается? И на баб землю нарезать будут?
Егор его раззадоривал:
– Так твоя Огнийка, сказывают, тоже человек!
– А-а-а! Так путаешься все-таки! Бабий защитничек выискался!
– Евлампий! – урезонивала мужика кроткая Огнийка.
– Правильно, по едокам надо, – негромко, но веско сказал долговязый Васька.
Евлаха на него осклабился:
– Да тебе-то конечно! Настряпал одних девок! Вон сколько земли намеряют! Стряпай и дальше.
– Хоть и девки, а исти тоже просят. Но Евлаха не унимался:
– Да они ведь народ-от непостоянный, бабы эти! Приходящий. Сёдня есть, завтра нет. Выскочили замуж, и всё – ушли-утопали!
– Куда это они утопали? – вставила Окулина Нефедкова, показывая на девок Васькиных, стоявших кучкой поодаль. – Все еще в девках сидят…
– Да где они сидят-то? – побагровел Евлаха. – Шурка выскочила, не сегодня-завтра Ефимку еще двоих принесет! И Нинка уж не задержится… А, Афоня? Проглотил язык-от…
Афоня молчал – усмехался. А Нинка раскраснелась, разволновалась – платок белый поправила.
– А ты-то чего теряешься? – продолжал нападать Евлаха на Нефёдкову Окулину. – Чего за Васькиных девок Анику с Венькой не сватаешь? Доколе им холостяжить, до седых волос?
– А это уж не твоя заботушка! – отрезала Окулина.
Девки косились на красивого, статного Веньку: ведомо им было, что с ума сходит он по старшей дочери отца Никодима, Василисе; и та, видно, привечает его, коли он чуть ли не еженочно в Покрово бегает.
– Давайте все-таки послушаем Николая Илларионовича, – пытался успокоить народ Степан.
И сам покровец поднял вверх руку, прося тишины:
– Товарищи, что бы мы с вами ни говорили, а по едокам – это справедливо…
Тут уж Дарья не утерпела:
– Какая тут справедливость! Вон Нефедко с сыновьями своими, дуботолками, ведь бороздки в лесу не сделали!
– Ой уж Дарья! – только и сказала Окулина и отвернулась.
– А ты мне рот-от не затыкай! Землю захотели готовенькую получить? А распашите-ко целину сами, не надейтесь на готовенькое-то…
Михайло старался говорить обстоятельно:
– И как это вы собираетесь делить? В Подогородцах у нас одна земля – урожайная; а в лесу, на роспашах, уж не та земелюшка. И кому же какая достанется?
– Вся земля будет перемериваться, – убеждал покровец, – и хорошая, и плохая, и каждому намеряют и той, и другой, по справедливости…
– Запутаете все! – не верил Михайло.
– Да ничего мы не запутаем. Землемеры будут работать.
Под кедром еще долго шумели. Уж стали расходиться, когда показался из-за угора Захар на Ванюхе. Подъехал к народу, Ефима кликнул:
– Шура-то тебе двух девок родила… Услышал весть эту Евлаха – загоготал:
– Ну и Шура! Вся-то в Ваську…
Но тут и Ефим, к удивлению мужиков, засмеялся во весь рот:
– Девок так девок! Земли больше дадут!
На него оборачивались: на-ко, девкам обрадовался!
– А чего теперь девок-то бояться, – шумели бабы, – всем земли намеряют…
Счастливая Поля не сводила глаз с Ефима, таинственно улыбалась и как бы говорила: «А я ведь сказывала тебе, обрадуешься. Али запамятовал?»
На собрания Поля ходила с охотой, весело ей было на народе спорящем, кричащем-говорящем. Одно только настораживало и неловкость душевную вызывало: за столом начальственным сидел не Захар, Евлампий, не тятенька ее Михайло – мужики степенные да уважаемые, а Степа ее. В укроминке души ей и радостно было, что муженек ее, которого прозывали не иначе как Лясником, нынче, при новой-то власти, в начальники вышел.
Но не могла она чувство обороть, уже однажды возникавшее в ней и теперь покоя не дающее, что все, что Степан говорит, делает, объясняет, и то, к чему словами правильными призывает, – все это не то, не его – чужое! И потому не может он, не должен ни говорить, ни делать, ни призывать. Она уж давно чувствовала, что он не такой, как прежде, а какой – толком и ответить себе не могла.
О проекте
О подписке