Простучали колеса полного пассажирского состава на маленькой крымской станции. Поезд не останавливался. В окно долго смотрели из купе мягкого плацкартного вагона.
– За мою землю, за мое село, ну кто поддержит компанию?
Забулькало вино и чубатый украинец, который первый раз отдыхал в Крыму в санатории, долго отнекивался, убирал фарфоровую чашку. Потом снова доставал, ставил на столик и пил чай.
– Та як це, так пыть на дурныцю. Вона и не пиде.
– Наоборот, на дурницу и уксус сладкий, а такое вино…
И он рассказал о своем поселке, что так долго не знал до двадцати лет, не видел, а потом, когда путешествовал на мотоцикле, заехал, нашел дядю Сашу Запольского, а он уже, сидя за столом, достал из погреба своего вина, говорил: Стою, смотрю, что – то знакомое. Подходит ко мне.
– Да, я, говорит Запольский.
– Ах, боже мой, двадцать лет. Как похож на отца. Ну, поехали, поехали! Конечно, покажу твой, наш дом. Мы ведь жили вместе в этом доме, до сорок первого года.
Он сел сзади на мотоцикл и поехали. Асфальт, а по обе стороны дороги подсолнухи, – золотистые, душистые.
– Дядя Саша, тогда ведь до войны пыль была, помню на полуторке на сиваш, ездили с дядей Илюшей за песком.
– Неужели помнишь?
– Молодец.
– Вот этот дом.
Поставил мотоцикл на подножку, снял шлем. Постояли. Этот дом, знал отца, их, маленьких и счастливых.
Довоенное счастье. Патефон. А по воскресеньям на центральную усадьбу и на станцию в кафе или столовую. Пить ситро. Ситро – праздник. Папа с сыновьями. Мать рядом. Какое счастье!
– Отец твой был перед войной здесь временами. А то в Симферополь, в Севастополь, ответственный был, продукты заготавливали в тайники партизанам, в горах.
– Погиб. Жаль. Вот бы сейчас встретились. Ты похож, похож на отца и чуб непослушный. А ты хоть помнишь, где работал отец? Он тоже настырный был. Приехал аж с Дальнего востока, нет, Сибири. Работал трактористом…
– И мама, на тракторе, но у мамы трактор бегал и она получала даже обед стахановца. А отец, плохо дружил с такой техникой. Вечно стоял в масле измазанный. А мама говорила, накручу гайку, жиклёр называется и трактор у неё бегал хорошо, шустро. Отец, настырный был. Поступил в совпартшколу, а позже и выше. Зав политотделом был. Вот такой был отец, много учился.
– Дядя Саша, а дверь была не там – с этой стороны. Вон видите, поздняя достройка окно сделали.
– Да, было два выхода: там вы жили, а с другой стороны, наша дверь. Смотри, неужели помнишь? Вот память. Ты же совсем малым был.
– Ребята, смотрите, кто к нам приехал!
Ребята и девчата, да уже и внуки на руках – не угадывали, конечно, не помнили.
– Да вы же вместе росли, до войны в одном доме жили.
– А, а, Коля и Толя – братья! Ты нам рассказывал, папа.
Пили домашнее вино. Пели. Прекрасно, он, отец семейства играл на баяне. Семейка что надо. Молодцы. Вспоминали. Листали книгу жизни. Как хорошо было тогда…до войны…
– Ну а ты где, как?
– Учился в Москве. Направили в центр России. Но хочется домой, в Крым.
– Так что тянешь?! Приезжай.
– Легко сказать. Работа хорошая. Преподаю, в художественной школе, пятый курс университета, диплом готовлю, по скульптуре. Скоро квартиру дадут. А та, в старом домике, мне дали после Москвы, по направлению прибыл, после художественного училища, костерезному ремеслу учился пять лет.
Дом старый был, но нам повезло. Мост уже строится, наш на снос. Вот и приезжай! Квартирки то с удобствами. Не нужно дров и печь топить. А морозы там ой, ой.
– Нуу, ты брат даёшь, молодец. Отец был бы доволен. И когда ты только уже успел такого достукаться? Нет, добиться.
Сидели все за столом.
Средний сын тоже играл на баяне, а пели все и девчата – дочери, красиво на три голоса…
….За окном мелькали сиваши, потом море только уже рукотворное, а в купе текло вино и рассказы. В вагоне зажгли уже ночные синие плафоны. Затихли. А здесь говорили. О чём только не толковали. Ругали мужей, что нет внимания, что не любят как раньше, ругали, что дерутся, а одна бабуся рассказывала, как с сыновьями дала деду взбучку и всё, шёлковый стал.
Потом пошли хвалить детей и внуков, пошли фотографии.
И вот вспомнили о войне.
Она сидела напротив. Лицо как лицо. Женщина. Много внуков. Везёт подарки.
– Живем мы в степной полосе. За Феодосией. И вот говорят война, война. А тут вот и пошли войска. То наши, то немцы. И так несколько раз. Как начнут стрелять, мы в погреб. А кто мы – детвора да старики.
И вот пришли немцы. Нам поставили на квартиру офицера. Кур перебили сразу. Стали добираться до зерна, сала. Одна курица спряталась. Мы её потом закрыли, а она возьми, да и закудахчи. Немец её поймал. Я подбежала, схватил за ногу и кричу: Отдай фашистская морда. А он хохочет и тянет. Я, говорит, не понимайт по – русски». Я ему говорю: поймешь сейчас, гад, и тяну курицу. Порвали мы курицу, разорвали пополам. Я этой курицей замахнись, да ему по морде, по морде. А она потрохами и обмоталась вокруг его рыла фашистского. Кровь страшно. Я бежать. Ну, он пока очухался, я удрала. Убил бы на месте. Им всё можно было. Потом через три дня пришла, он взял меня за шиворот посадил и говорит:
– Глюпий ты и я тебя пух и убил. Ну не я, другой заберёт – война. Оказалось, понимает, стерва, по – русски. А придурялся. И говорит: Смотри, а то другой застрелил бы. Больше чтоб не было. Говорили, что он коммунист был. У них тоже не все фашисты были.
А то взяли нашу девку облили помоями, а она дала сдачу, оплеуху фашисту, гуляла с немцами гадина, так опять чуть не расстреляли. Пронесло. А красивая была зараза…
Когда уже Крым освобождали, смотрим две девушки тачку везут, а там барахло. Наши окружили и давай их: «Кто, откуда барахло»? «Наше» – говорят. Мы, давай за волосы. А куда с немцами отступаете? Смотрим и наши, вот они. Стали с телеги, тряпье, раскидывать да ребятишкам раздавать. Глядь, а там румыны. Рассердился наш офицер. Хотел порешить их. А потом говорит: Жалко детей сиротами оставлять, а вас… я расстрелял бы вот из этого пистолета. Ушли домой, на Кубань. А румын взяли, куда-то отправили.
Ой, сколько пережили, сколько пережили. Нашу деревню, три раза собирались расстреливать…
Ну как только немцы заняли Крым сразу тут и староста, и тот офицер у нас жил. Расквартировали, человек пятнадцать немцев у нас в деревне. Мы, то одно сделаем, то другое, но всё сходило. А тут сел староста на коня, объехал село, никто с ним не пошёл. Тогда он в деревню другую, потом в горы. Привёз конных несколько человек. И вот налетели они днем ясным, и давай немцев стрелять. Перебили всех и в район, в комендатуру. А там говорят, мол, деревенские перебили всех немцев. Ну, к нам на мотоциклах, на машинах каратели. Собрали всю деревню, окружили автоматчиками. Снесли всех убитых и говорят за одного -семьдесят русских. Ну, пересчитали нас – как раз всё село нужно расстрелять.
Поставили часовых. Ушли.
Ой, господи, вот пережили. Вот пережили…
Проходит час – стоим. Проходит два – стоим. Смотрим, идут! Заголосили бабы: Детей пожалейте, ироды. Снова орали, собаки лаяли. Снова стреляли вверх. И, ушли. Вернулись к вечеру и говорят: Ваше счастье. Вызвали меня и маму, спрашивают:
– У вас был этот? и показывает на убитого офицера.
– Да, говорим, у нас. Расскажите, как было. Ну что, говорим – началась стрельба, а мы в погреб. Слышим – в доме пальба. Сидим, молчим. Мышь скребется слышно. Так вдруг тихо стало. Ну, осмелели, вышли, смотрим, лежит и просит бумагу, бумагу. Дали лист тетрадки, а сами перевязываем его. Он пишет, пишет, а мы плачем. Жалко. Все-таки человек. Говорит: Не увижу, теперь я своих дочерей. Они такие, как вы. Жалко его стало. А он пишет.
И вот оказалось, офицер написал, чтобы не трогали жителей, что виноват во всем староста.
А тот ест землю, землю жрёт гад, и говорит, что стреляли русские, деревенские, наши. Потом сознался, говорит, думал, всех расстреляют, а он будет хозяин всего, что останется…
И вот мы окружены. Собаки лают. А ему объявили трехсмертную казнь.
Господи, страшно. Смотреть то нельзя, так страшно. Его начали кромсать. Отрезали нос, уши, руку. Полили водой. Вырезали бок. Окатили водой. Потом зачитали приказ второй – травить собаками. Как набросились, как начали его грызть и рвать. Окатили водой. Потом в третий раз объявили приказ-казнь третья: через повешение. Стали возводить виселицу. Стоят все смотрят. И он стоит, смотрит. Снова зачитали указ и повесили.
Господи, страшното как. Спасибо не перебили всех. Видимо, правда и у них коммунисты были хорошие.
… Мелькали полустанки, блестели реки и рукотворные моря за окном. Текли рассказы о войне, о пережитом.
Гибли партизаны в ту войну, дети, солдаты.
А в купе пили вино и ехали домой, окрепшие на тёплом крымском берегу.
Были и командировочные.
И просто ехал художник.
… Каких-то… 1200 километров …
И, вот она…
А ему, … ему ещё нужно показать свою работу, которую видела на выставке представитель Эрмитажа.
Композиция-* Оледенение*…
Три слоника стоят на льдине, камень такой, прозрачный как лёд и земной шар – железное дерево, а слоники – из бивня мамонта…, а она, искусствовед, тогда говорила, что им интересно будет эту работу видеть в нашем музее…
Северная, столица моей страны.
Примешь ли ты меня?
…Сим – Сим открой, отвори двери этого большого и великого Храма Искусств…
– Так и ети, суки, хвашисты.
– Коль, ну налей, налей. Если я неправду говорю – убей меня. Ох. Уух, накиппелооо.
– Если б ты знал, сколько ребят погубили эти падалы.
– Убей меня, Коля, убей.
Заслуга не в том, что нажралси, поспал, или переспал, даже с хорошей бабой.
– Ты оставайся человеекоом. Наливай, наливай.
– Ух, не могу. Не могу.
– Ты отстал от жизни. Фазенда, фазенда. Да ты знаешь. Эх!
– Ну не будить меня, бабки, а она фазенда ещё долго будить. Вот тогда ты скажешь. А ты дед был прав. И бельё бабы сушить будут. И выпить можно.
– Спать ты здесь любишь. Свярчки чирикають. А ты на етих дурачков глаза вылупил – какого им хлеба, там делать на неби? Космус, какой хера космус? На небе птички должны летать, а не эти змеи горяшшые. – Вот, что я табе скажу, я хуш академиев не кончал, был разведчиком переднего края, до Берлина дошёл, туды дураков не брали… Ты не тяни время, ты не парь мне мозги.
– Руссский эскадрон лучше твоих космонатов, хоть они и твои друзья. – Ты, говоришь, что виделся, говорил с ними, в *Огоньке.* Твои тогда чеканки на желези, там, на главных листах напечатали… Русалку посадил на ветках, сидить на дереве… а им понравилось. И, чё, он сродник тебе? Деда твоего фамилия Леона, и его похожая, космонавта, А?
– Выпивал, что ли?
– Это не чебуречная наша, Огонёк. Редакция журнала Огонёк. – Аааа.
– А я думал брешить Колькя. Ну не перебивай, а то забуду. Так вот, чё я те говорил. А? – Аааа.
– Короткий, кнут бьёт одну овцу, а длинный десять, вот тебе и космонатика, самолёт. Космонатика, – сгорает от самолёта и ракеты, усё живое, а ты говоришь. Не понимаешь, – сгораить небушкоо…
– Вот говоришь, говоришь. А я, в войну лежу, умираю, истёк кровью. А живой, что это?
Сестра подходить, посмотрела. Глаза мои ладошкой погладила, а я, такая девка, я холостой. Мне тогда уже было, было двадцать. А она глупая, да чёоо, – дяреевня…
– Он уже…говорить.
– А я ей…
– Я не уже, мне жить хоца. Не надо. Я живой…
– Она, бедная, растерялась, забегала, выташшыла из сумки, укол. Врезала мне по самую задницу, этот укол.
– Проспал я несколько дней.
Люба, кричит так, шёпотом. Люба. Ожил, хорошо ты его уколола. А я пальчиком ей. Иди сюда. Она подходит. Сил нет махать. А она, что тебе, солдатик. Что тебе… Я принесла тебе водички…
– А я ей, нет, нет милая, не водички… – водочки, и уже еле слышу сам себя.
Воды, воды… и… хлеба туды… Хлебушка, хлебушка.
– А тот, которому не дали, под зад укол, – помёр. Утром помёр. Вот так…
А рядом брат был и такое было.
– Год приписал. Чтоб на фронт взяли.
– И воевали вместе, понял что такое смерть … Лежит уже в госпитале, и голосит, зачем? Зачем его в ящик забили. Зачем? Где мой брат?
– Воот было. А счас, ты работать ленишься.
– Нет, ты это брось, ты себя бережёшь. Мог бы и побольше работать, вон художник, Колюшка Терёшкин, памятники делаить, деньжишшы гребёть, лопатой, и ты мог бы. А ты горшки, керамика. Кому, и куда ета ерунда?!
– Ну. Это, наливай. А то что-то кисло, ну чаво губы жмёшь? На-ли-вай.
– Вот, я чаво, а ты чаво.? Я ничаво, и ты ничаво. Вот и будет чаво.
Ето, Коля, я говорю, да ты не боись, на фронти такооое было.
Таааакое. Дай чуток подышу.
– Зашли мы в дяревню. Неее, это уже там было. Дявчёнка за зановеской. Сидить у доми.
– Пять деревень сожгли немцы, отступали и жгли, у нас, в России. Убегали, бегли, гады, а факельщики поджигали – всё горело. И вот дом, и девочка маниннькяя. Щуплая, стоить за зановеской, трясётся.
– Ребята, разведчики переднего края.
– Ой, не могу. Налей. Чуток…
– Ну вот, снял с себе Вовка, мой дружок, фуфайку, одел на её, застегнул. Отдал свой Н.З. паёк. И убёг бёгом, а сам плаачить, так плачить, его семью немцы сожгли. Всех, живьём.
Вот такой жалостливый. А мы, что я бы их б….. порешил. Но они не виноваты. А может, как муравейник опять оживут. Оживут, и опять на нас, на Россию. Э-э-э. Не будет боле такого. Мы это тогда поняли.
И среди немцев не все такие были, были коммунисты, не хапуги, грабители, мучили, и не убивал почём зря… Они думали, что коммунизм это не то, что делал Гитлер и Сталин. И мужики говорили.
– Немцы что, это муравейник, сегодня ты его разорил, а завтра снова мураши побегуть – так было всегда и так будить.
– Давить. Давить их, гадов. Стереть с лица земли. Говорил Жуков, пройти всю Европу, этих предателей – проституток, и нашим и вашим. Жили бы щас спокойно. Но ничё. Всё стерпим. И сотрём эту заразу хвашистов.
– Давай, за наших, за победу, по капочке, по фронтовой.
Деревенская баня и хороша тем, что пахнет дымком. Травами. Весело потрескивают дрова. И тем, что взобравшись на полок, можно посидеть, попить холодного пивца и, наконец, поговорить.
И разговоры у Андреича всегда проблемные. То он о политике заговорит, то начнёт править колхозом по своему, то вдруг налаживает сельское хозяйство, а мы просим рассказать и вспомнить войну.
На могучей, согнувшейся теперь спине, чуть пониже пояса увидели маленькую отметину,
– Батя, а это что, то самое ранение в позвоночник?
– А как же. Оно.
– Пуля?
– Нет, осколок. Ой, не дери, больно.
– Так вот и хожу с железякой фашистской.
– И на Белазе работал.
– Ничего, не очень мешала.
– А вам расскажи да расскажи.
– Это не сказка про белого бычка.
– Да что рассказывать.
– Тяжело об этом мне вспоминать.
– Ну да ладно.
*
– Наступали мы тогда. Бои под Орлом были. Сильные страшные. И ты знаешь, шли как раз в наступление, а немцы засели и ничем их не вычистить оттуда. Пришёл бронепоезд из Ливен, как учистил, как учистил! Вот даавал, вот давааал! И самолёты сбивал и пехоту крошил и танки – наворотил горы. Тогда прилетел их самолёт, и, стерва, разбомбил полотно с рельсами… и, всё – улетел. А потом как налетели, налетели и, и… пошли, и пошли бомбить. Наши, бедные, стоят, а он гудит, паровоз, что бы путь ремонтировали, а кто его будет ремонтировать, когда такое творится?! Побили все вагоны. Он же стоял на их территории. И бились так до последнего. И что там за люди были? До последнего патрона. Ни один так отсюда и не вышел. Всё до последнего, все там остались. Вот ребята были.
– Ну что. Как налетели их самолёты, меня и трахнуло. Сначала ничего. А бой страшный. Но девчата оттащили в стог, и положили там. А боль. А бой. А кипит. Всё кипит. То наши, слышу рядом, то немцы. И так весь день… туды сюды, туды сюды. А потом не помню. Два дня без памяти был. Наши отступили.
О проекте
О подписке