Рецепт приготовления файфоклока следующий:
1 кило миндального печенья.
На 5 франков кексу.
На 10 какой-нибудь дряни.
1 кило конфет.
1 лимон.
Все это режется и раскладывается по тарелкам в виде звезд или каких-нибудь геометрических фигур – ромбов, квадратов, концентрических кругов.
Делается это для того, чтобы с первого же момента поразить воображение гостя, чтобы он присмирел и понял, что попал не так себе куда-нибудь, а в дом, где любят красоту и ценят искусство. Красота – это, как известно, страшная сила, и уложенная винтом баба (я говорю, конечно, про печенье, а не про женщину) производит впечатление гораздо более яркое и острое, чем просто натяпанная кривыми ломтями. Можно еще купить орехов. Но к ним следует относиться как к элементу декоративному и щипцов не класть. От них, если дозволишь их есть, только треск и сор. А так, без щипцов, если какой гость и надумает взять, то недалеко уедет: повертит в пальцах, лизнет и сунет потихоньку под пепельницу.
Если гость строптивый и задира, то надо дать понять, что вы его штуки заметили и не одобрили – берешь, мол, добро, есть не ешь, а только изводишь. От этого он делается скромнее и иногда даже начинает говорить комплименты.
Если вы натуральный беженец и живете в одной комнате, то для настоящего светского файфоклока вы непременно должны придать вашему помещению элегантный вид: выбросить из пепельницы присохшие к ней косточки от вишен, старые туфли засунуть подальше под кровать, а новые, наоборот, выставить около окошка – пусть сверкают. Умывальную чашку можно скрыть под небрежно развернутым японским веером.
Словом – иногда самыми маленькими усилиями можно достигнуть потрясающих эффектов.
Между прочим – если у вас есть стул с расхлябанной ножкой – не стыдитесь и не прячьте его. Он вам сослужит службу: если к вам придет очень важный гость, запрезирает ваш кекс и спросит, есть ли при вашей комнате salle de bain – сажайте его немедля на этот стул. Он потеряет равновесие, брыкнет ногой и попытается обратить все в шутку. А вы улыбнитесь “с большой выдержкой” и скажите:[26]
– Ах, пустяки, не стоит обращать на это внимание. Здесь мебель, хотя и дорогая, но очень непрочная.
Тогда он подумает, что сам сломал ножку и сильно сконфузится. Тут берите его голыми руками.
Разговоры за файфоклоками нужно вести на самые светские темы, а вовсе не о том, что вас лично в данный момент больше всего интересует.
Допустим, ваша душа занята тем, что утром сапожник содрал с вас 15 франков за новую подметку. Как бы ни были вы полны этими переживаниями, говорить о них не следует, потому что все притворятся, что их такая мелочь никогда не интересовала, и даже не сразу поймут, кэскесэ, мол, подметка.[27]
Говорите об опере, о туалетах. Только не надо говорить непременно правду:
– В оперу не хожу – денег нет.
Или:
– Сегодня утром смотрю – ах! – на новом чулке дырка!
Это не то. Надо держать высокий тон.
– Французы не понимают даже Чайковского, как вы хотите, чтобы они претворили (непременно скажите “претворили”, я на этом настаиваю) Скрябина?
Или так:
– Пакэн повторяется!
И больше ничего. Пусть все лопнут.
Если разговор очень вялый, вы можете легко оживить его, бросив вскользь:
– Видела вчера в церкви Анну Павловну. Какая красавица!
Тут-то и начнется.
– Анна Павловна красавица? Ну уж это, я вам скажу…
– Анна Павловна харя.
– Она одевается недурно, но ведь она ужасна!
– Одета она всегда возмутительно! Я даже не понимаю, где она заказывает эти ужасы. Ее выручает смазливое личико…
– Личико?! У нее муравьиный нос. Фигура только и выручает.
– Горбатая… Один бок…
– У нее три ноги…
– У нее, скорее, фигура смазливая, чем лицо.
– Характер у нее смазливый, а не фигура.
– Несчастный муж! Жена, кажется, продается направо и налево…
– Женщине шестой десяток и вечно за ней хвост мальчишек.
– Очевидно, умная женщина. Раз ей шестьдесят лет, да еще и урод она, и одевается скверно, так за что же ей платят?
– Анна Павловна умна? Вот уж разодолжили! Дура петая-перепетая.
– А много ли им нужно! Была бы хорошенькая мордочка.
– Да одевалась бы хорошо.
– Так, значит, она хорошенькая?
– Совершенная цапля, только коротенькая… Кривая.
– Ну вот! А вы говорите – продается.
– Сама всем платит.
– Что же – значит богатая?
– Ломаного гроша нет. Я ей сама старую шляпку подарила.
– Так как же тогда? Чем же она платит?
– Ах, какая вы наивная! Уж поверьте, что на это найдется.
– А на вид ей не более тридцати.
– Ах, какая вы наивная! Ей на вид все восемьдесят.
Это разговор специально дамский.
Для возбуждения мужских страстей вы вскользь бросаете:
– Интересно мнение большинства. Следует нам вообще объединиться, разъединиться или отъединиться.
Тут пойдет.
В общем, эти разговоры, если их не сбивать, могут длиться часа три-четыре.
Но если вам захочется есть, то вы всегда можете мгновенно погасить энтузиазм толпы и элоквенцию ораторов простой фразой, произнесенной вполголоса:
– Ах, я и забыла! Меня просили продать тридцать билетов на благотворительную лотерею. И куда это я их засунула… надо поискать.
Ровно через полторы минуты ваша комната останется пустой.
Окурки, бумажки от конфет, сизый дым, огрызки печенья – унылые клочья былого файфоклока – унылые файфоклочья.
Последние крики на лестнице:
– Заходите!
– Позвоните!
– Шшш… не крие па сюр лескалье! [28]
Нам давно даны эстетические директивы: не любить Эйфелеву башню.
Она пошлая, она мещанская, она создана только для того, чтобы épater les bourgeois, она – не знаю что, она – не помню что, но, словом, ее любить нельзя. Я очень покорная. Нельзя, так нельзя. И первые дни моего пребывания в Париже не только не обращала на нее внимания, но, случайно завидев издали, отворачивалась и делала вид, что ничего не заметила.[29]
– Это там, где Эйфелева башня, – объяснял мне кто-то свой адрес.
– Не потребуете ли вы и в самом деле, чтоб я ориентировалась по этой четырехлапой дурище!
Эйфелева башня для меня не существовала.
Вид ее меня раздражал. Она так не ладится, так не вместе со всем городом! Точно перечница из великаньего царства, всунутая в лилипутский городок, резной, бумажный, хрупко склеенный. Может быть, у себя в великаньем царстве она и была вещица хоть куда, а тут урод уродом, и не “прижилась” за десятки лет, не стала своей, а торчит, чужая и неладная.
Не полюбила я ее. Как было приказано эстетическим декретом, так и не полюбила.
Возвращаясь поздно вечером, мы сели на скамеечку в Трокадеро.
Посмотрели на небо.
Ночью мы всегда смотрим на небо. Днем мы его не видим. Днем оно маленькое, серое, сдавленное, перерезанное трубами, крышами, столбами, проволоками. Ночью – всегда большое, как бы ни было мало видимое нами пространство. Мы чувствуем его, огромное, прозрачное, и подымаем к нему глаза.
Нам, русским, почему-то всегда кажется, что мы должны отыскать Большую Медведицу. На что это нам – сами не знаем, но ищем озабоченно, деловито крутя шеей и тыча пальцем в созвездие Ориона.
Почему стараемся – никому не известно. Может быть, потому, что жутко ночное небо и хочется поскорее найти на нем старых знакомых, чтобы не чувствовать себя чужим и одиноким.
Глядя на звездное небо, всегда думаешь о бесконечном пространстве, о вечности – о смерти и одиночестве.
– Помилуйте, сударыня, какое тут одиночество, тут столько знакомых. Разрешите, я вам назову фамилии: вот Сириус, вот Кассиопея, а вот и Большая Медведица, ее все знают, она живет с этим, как его…
– Тсс-с… не говорите об этом по-русски – elle comprend.[30]
Отсюда, с горы, виден весь город.
Он плоский, чуть зыбится, поблескивая, как озеро в тумане. Над ним прозрачная ночная пустота, а над ней луна.
Луна сегодня не одна. Около нее огромная черная тень уперлась в землю раскосыми ногами, поднялась узкой кружевной верхушкой и цедит на луну круглые, дымные облака. Луна бежит, крутится, отбивается, золотая, веселая, видно, что играет. А город весь внизу, со своими трубами и проволоками, весь плоский и туманный. Он совсем отдельно. Над ним пространство. Наверху, высоко, только эти двое – луна и черная тень. Башня.
Мелькнула искра в черной четкой резьбе, и глубоко, в самом сердце башни, ударил звонкий молоточек.
– Дзинь – раз! Дзинь – два… четыре… восемь… двенадцать! Двенадцать часов.
– Африка!.. Америка! Север, юг, запад, восток! Слышите?
Она, черная башня, сказала вам, что сейчас полночь!
Они слышат. Все аппараты всего земного шара слышали ее звон и отметили. Теперь, вот в эту минуту, на всем земном шаре стало двенадцать часов.
Заплыла за темное облако, спряталась луна. Если бы у нее были часы, она бы тоже отметила.
Несколько лет тому назад была я в Соловецком монастыре.
Крутил вокруг острова злой ветер, тряс соснами, гудел скалами, плевал морской пеной до самой колокольни – не давал плыть домой.
Чайки сбились на монастырском дворе, кричали-лаяли, тоскливо и злобно, стерегли своих детенышей. А по длинным монастырским коридорам бродили богомольцы, крутили бородами на стенную роспись, вздыхали над черным дьяволом с красным пламенем, веником торчащим изо рта, и, отойдя в уголок, расправляли мятые ассигнации – заготовленную жертву – с крутой думой: хватит али подбавить – очень уж этот, с веником, грозен.
Стояли пестрой птичьей стаей поморки-богомолки в зеленых, в розовых, в лиловых платьях, все светлобровые, с русалочьими, чаячьими глазами: круглые желтые глаза с черным ободком и узкой черной точечкой-зрачком. Таких у людей не бывает. Смотрели на картины, цокали языком:
– Потоцка, булоцка.
Грамотейка в сиреневом платье, в розовом переднике, с жемчужным колечком на головной повязочке, водила пальцем по картине, читала и объясняла:
– Вот нецистый, вот целовека губит своей красотой, вот и огонь из роту.
Поморки вздыхали на дьяволову красоту, выраженную художником в виде песьей, довольно симпатичной морды, мохнатых лап с перепонками, хвоста винтом и скромного коричневого передничка, подвязанного на животе.
Поодаль от богомолок стоял худенький, скуластый, с острой бородкой, монашек. Мочальные, прядистые волосы, скуфейка.
– Могу я вас спросить? – обратился он ко мне. – Не привезли ли вы газет?
Он, видимо, давно задумал спросить и не решался, так что даже покраснел.
– Главное-то мы знаем, а я почитать хотел.
– Откуда же вы главное знаете?
О проекте
О подписке