Читать книгу «Женщина из клетки (сборник)» онлайн полностью📖 — Маруси Светловой — MyBook.
image
cover

А потом он ее любил. Нежно как-то входил в нее, и странно все это было, и внове – незнакомое какое-то в рассветном свете лицо мужчины над тобой, и взгляд его, как будто проникающий в тебя, что-то там в тебе рассматривающий, и ветка виноградная билась в окно, и солнечные лучи уже падали на изголовье кровати, а он все продолжал двигаться в ней, и казалось ей – что он ее колыбелит, что они вместе в какой-то плавной и медленной колыбели, и потом движение это прекратилось, и она заснула и проснулась уже, когда солнце заливало комнату, и он спал крепко, и она просто выскользнула из постели и, не дыша, с бешено бьющимся сердцем оделась и сделала шаг из времянки. И дальше – почти побежала. И бежала какое-то время, как будто он ее догонял, как будто необходимо было убежать откуда-то.

И придя к себе, сразу пошла в душ – и синяки эти ужасные были как ушат холодной воды. Потому что, оказывается, не так-то просто убежать оттуда, откуда ты хочешь убежать. Ты как будто убежала, но синяки эти тебе не дают убежать, они тебе напоминают, и долго еще будут напоминать, что ты натворила…

И подумала она вдруг с ужасом и каким-то отвращением к самой себе: как же она могла – вот так, по-животному, стоя на коленках, подставляя себя этому самцу… Как могла она так бесстыдно отдаваться, так «наподдавать»? Ведь никогда она такой не была. Всегда были в ней сдержанность и стыдливость, и – приличия какие-то она соблюдала. И хоть с мужем и прожила много лет, так и не научилась обнажаться перед ним, и – свет всегда выключала, прежде, чем заняться «этим». А тут… Как же она так могла?

И обескураженно ответила сама себе:

– Пьяная была…

И – ужаснулась этой фразе. Она – и пьяная.

И опять подумала она тоскливо: «Господи, прости, Господи, прости, что же это я натворила…»

И еще подумала как-то обреченно, что так просто все это не кончится. Что от него теперь не отвяжешься. И – нужно что-то решать. И решать быстро, сейчас, – что делать дальше. Как с ним дальше быть.

И даже сама формулировка ее возмутила – как это с ним быть, как можно с ним быть?! Случившееся – просто кошмарная, ужасная ошибка, злой рок, и это – не должно повториться. Никогда и ни за что.

И подумала она – нужно уехать. Нужно просто вещи собрать и сегодня же уехать. И так жалко ей стало своего отпуска, и денег, и этого чистенького номера, и моря. Но вся эта жалость – не перевесила. И она подумала спасительно:

– Ну вот и уеду… И – ладно… И – хорошо… Вот и выход… Вот и выход…

И она стала как-то суетливо вещи из шкафа доставать, и тут только подумала с ужасом: «Господи, он же знает, где я живу, ведь притащится же, и что тогда? И что – тогда?» – и не знала она, как самой себе ответить.

И подошла к зеркалу, как будто бы нужно было ей с кем-то посоветоваться. Она посмотрела на себя, на лицо свое, тревожное, но какое-то светящееся, и губы ее изумили ее, как будто впервые она их увидела.

А она такими и увидела их впервые.

Не ее это были губы. Припухшие, сочные какие-то в своем цвете, живые, яркие губы женщины.

И опять вспомнила она – лицо его над собой, и плавную эту колыбель, и поцелуи, в которых губы их сливались, как будто растворялись друг в друге и в то же время наполнялись друг в друге.

И после этого воспоминания вообще не знала она, что делать. И просто сидела в какой-то прострации. И в этом состоянии и застал ее стук в дверь.

И она сразу поняла, что это он.

И замерла.

И дышать перестала.

И он застучал сильнее, и требовательно как-то крикнул:

– Надюш, открой, это я – Павел…

И она – на секунду даже уши закрыла ладонями, как будто этот детский жест мог спасти ее от его прихода. И тут же разжала ладони. Потому что опять проснулась в ней воспитанная и порядочная женщина, и не дело это было, что стучал он и кричал на весь коридор. Что о ней могли подумать?..

Она подошла к двери, вздохнула глубоко, как перед каким-то важным действом, и дверь открыла. И он, сделав шаг в комнату, обнял ее тесно-тесно, близко-близко, и, заглядывая ей в глаза, улыбаясь той же открытой, непонятной ей улыбкой, сказал:

– А я проснулся – нет тебя, я даже подумал – приснилось мне все, что было. Но – не приснилось… Не приснилось? – спросил он ее, спросил как-то игриво, радостно, как бы в сообщники ее брал, и ждал подтверждения, что она тоже рада тому, что не приснилось.

И она молчала, молчала, растерявшись под этим натиском непонятной ей радости и детскости. Но подумала опять с каким-то тихим ужасом:

– Он ведь, наверно, сидел… Он – уголовник.

Но уголовник этот объятия не размыкал, прижимал ее к себе плотнее и сказал уже как-то по-другому:

– Хорошая ты баба, Надюша, ой, хорошая… Только замороженная немного… Но ничего, я тебя разморожу… Я тебя всю разглажу… Всю тебя заласкаю… Всю тебя…

И она, как бы боясь слова, которое он должен сказать, сама вырвалась из его рук и сказала только то, что придумалось, только чтобы сказать что-то…

– Погода сегодня хорошая…

– Погода – высший класс! – как-то радостно, даже восторженно сказал Павел, и она опять удивилась его радости. Казалось, эта радость просто жила в нем, и все, что он видел, что его окружало, вызывало в нем радость. И опять подумала она как-то тревожно – насиделся, небось, по свободе натосковался, вот и радуется всему, как ненормальный.

А он опять подошел и обнял ее как-то уже по-отцовски и в глаза заглянул, и сказал неожиданное:

– Ты, наверное, в себя прийти не можешь… Все у нас – так быстро… – И добавил: – Я сам, как встал, понять не мог – было у нас чего или не было… И так чудно это, что все было…

И ее поразила его интонация и то, что для него это все тоже странно. И как-то успокоило это ее. Успокоило, потому что раз так, – не подлец он какой-то, не маньяк, не развратник. А вот тоже – вляпался.

И он, как будто почувствовав все ее мысли и сомнения, сказал убежденно, как клятву произнес:

– Надюш, ты не переживай, на все – воля Божья. Все мы под Богом ходим, и ему там, – он показал на небо, – виднее, кого с кем знакомить, кого с кем соединять. Значит, судьба нам с тобой было познакомиться, судьба – вместе ночь провести…

И она, успокоенная вдруг этими словами, но еще не решившая, что делать, сказала, чтобы прервать все эти разговоры и увести его из комнаты, туда, на люди:

– Я на рынок хотела сходить… Фруктов хочется… Овощей. А то в столовой у нас все каши да вермишель…

– Так пойдем, – с радостной готовностью сказал Павел. – Пойдем, я тебе помогу купить что получше, а то тут тебе такого впендюрят, и цену в два раза завысят, по тебе же видно, что ты отдыхающая и торговаться не умеешь.

– Я – не умею? – возмутилась почему-то она, возмутилась, как будто что-то обидное он сказал.

– Ты, ты, кошечка моя, – подтвердил он, и в глазах его опять появились смешинки. – Ты женщина воспитанная, правильная, тебе торговаться – западло, это – неприлично. Поэтому такие культурные, как ты, и покупают самое большое дерьмо…

И она поразилась его словам. Даже не грубости его, не этим ужасным выражениям. А тому, что правду он сказал. Правду. Потому что сколько раз замечала она на рынке, как подсовывают ей какую-то клубнику раскисшую, или лук сырой, или картошку полусгнившую. И всегда неловко ей было обращать на это внимание. И среди нескольких купленных пучков редиски один всегда оказывался маленький, тощий какой-то. Так и не научилась она перебирать, торговаться, права качать. Что давали – то и брала. И «спасибо» при этом говорила, как хорошо воспитанная женщина.

А вот он… Она посмотрела на него, на разворот плеч, скулы, шрам на скуле – и подумала: такого не обманешь, такому не впендюришь – что похуже. И сама удивилась, как легко она это слово повторила. И еще подумала: «Господи, вот и началось. Точно – с кем поведешься, от того и наберешься…»

…Рынок встретил их гулом голосов и яркими какими-то, экзотически смотревшимися грудами овощей и фруктов, И она – растерялась от этого масштаба красок, цен, предложений. Она растерялась, а он и тут был как дома. С кем-то здоровался и жал руку, кому-то кивал, узнавая, или махал рукой. Громким каким-то голосом, не стесняясь, говорил:

– Почем черешня, хозяйка?

И гоготал, когда слышал цену, гоготал, как будто что-то смешное ему сказали. И говорил заговорщицки, наклоняясь к хозяйке:

– За такие деньги, кроме черешни, еще кой-чего нужно в нагрузку давать…

– Счас прям, тебе только давать… – гоготала в ответ «хозяйка», и он тоже смеялся, радостно гоготал:

– Конечно, нам, мужикам, только и нужно, что – давать…

И она, шокированная, оглушенная гоготом этим и словами этими, неприкрытым, неприличным заигрыванием, вдруг испугалась опять. Испугалась оттого, что поняла – да он ведь бабник.

И потрясенная этой мыслью, остановилась, потому что с ужасом вдруг осознала: да у него этих женщин тьма. Он их десятками снимает…

И мысль эта вдруг не просто окатила ее холодной водой. Ей показалось вдруг, что она на секунду просто умерла от этой мысли, потому что только тут она подумала: «Господи, да я ведь могла от него заразиться чем-то! Господи, да я же могла от него заболеть… Господи… Господи… Господи…»

И от ужаса этой мысли, стала она читать про себя молитву, нервную какую-то, бестолковую: «Господи, спаси и сохрани! Господи, милостивый, не дай мне заболеть! Господи, милостивый, спаси и сохрани! Господи, огради!.. Огради, Господи…»

И он, заметив ее какую-то отстраненность, обнял ее рукой за плечи, прижал к себе и сказал заботливо:

– Ты чего, Надюш?.. Чего загрустила?..

И она посмотрела на него, как на чудовище, и дернулась было из его рук, но он, как будто догадавшись, что мысли у нее плохие, опасные, – только крепче прижал ее к себе. И она трепыхнулась еще раз и с ненавистью какой-то посмотрела на него, краснея оттого, что чужой здоровенный мужик обнимает ее на глазах у всего рынка.

И сказала:

– Пусти меня… Отпусти…

– Ни за что – ответил он тихо. И повторил для убедительности: – Ни за что… – И, держа ее крепко в руках, как бы показывая силу своего решения, добавил: – Я тебя нашел – и уже не отпущу…

И у нее от отчаяния какого-то, от бессилия собственного даже плечи в его руках поникли, как будто воздух весь из нее выпустили. Только головой она замотала в ответ на его слова, как будто прогоняя их. А он, глядя на нее как-то настойчиво, проникая в глубину ее глаз, сказал проникновенно:

– Я понимаю, непривычно тебе все это. Ты женщина хорошая. Приличная… Боишься ты, подвоха какого-то ждешь… Но – подлецом я никогда не был. Сидеть сидел, не отрицаю… Но подлецом – никогда…

И, взяв ее за плечи, отступил на шаг, как бы давая ей свободу, не сказал – запел, неожиданно для нее:

– Не надо печалиться… Вся жизнь впереди…

И тепло как-то, осторожно, взял ее лицо в свои руки и, глядя ей в глаза, сказал убежденно:

– Относись к жизни проще, Надь. Что случилось, то случилось. Чему быть, того не миновать… И – не грусти, Надь. Не грусти… – сказал он уже совсем другим, каким-то радостным тоном. – Грустить – это последнее дело, Надюш… Я это точно знаю… Никогда не надо сопли распускать. Всегда надо верить, что все будет хорошо…

И почему-то слова эти вдруг успокоили ее. И интонация. И даже не шокировало ее грубое его «сопли распускать». Что-то было в его словах или взгляде хорошее, надежное, и забылись вдруг в одну минуту все страшные мысли…

И подумалось ей как-то вскользь, легко: «Сейчас все лечится…» И – добавила она самой себе: «Все будет хорошо… Все будет хорошо…»

И подумала – на все Божья воля. Даст Бог, освобожусь я от него…

И пошла уже рядом с ним по рынку спокойная. И только головой качала, видя, как торгуется он, как выбирает лучшие, крепкие помидоры, как – отсеивает мелкие ягоды клубники, как с какой-то купеческой щедростью кладет на весы огромную гроздь винограда, берет с подноса толстую связку чурчхеллы. И только деньги отдавал он, доставая смятые бумажки из кармана брюк.

– Куда столько?.. Не надо так много… – говорила она иногда.

Но он только улыбался в ответ, привлекал ее к себе и шептал заговорщицким тоном ей прямо в ухо:

– Деньги – мусор, Надя… Деньги – шелуха… Никогда денег не жалей, слышь, никогда… Жалеть деньги – последнее дело… Есть деньги – трать… Радуйся жизни… – И повторил: – Ра-дуйся… Потому что в этом весь смысл жизни. А деньги – появятся деньги, куда они денутся… Бог даст, появятся…

И опять поражалась она правильности его слов. И тому, как легко он обо всем говорил. И опять подумала она: «Он везде – хозяин. А я – так, скромная гостья…»

И посмотрела на него с уважением. И с опаской. Потому что – другой он какой-то был. Другой.

И подумала тоскливо, что он вообще всю ее жизнь скомкал – уже скомкал. И – следа не осталось от ее правильной и простроенной жизни. Потому что – как только появился он – забыла она и о расписании, и о салфетках, и о Тургеневе.

И подумала опять – нужно как-то от него отвязаться. И тут же сама себе сказала – отвяжешься от него, как же. И подумала с отчаянием, обращаясь туда, в небо:

– Господи, за что ты мне его дал?.. Зачем он мне?.. И что мне с ним делать?..

И опять подумала – ничего мне с ним не делать. Нужно как-то прекратить все это. Закончить. Того, что было – с лихвой хватит, чтобы до конца дней со стыдом вспоминать.

И мелькнуло все то же воспоминание: «Наподдай, Надя, наподдай моя кошечка…»

И – шлепок по ее заду…

И – зажмурилась она и даже остановилась и головой помотала – все бы она отдала, чтобы этого не было. Но это было.

«Это» – шло рядом с ней. Шло и улыбалось, таща сумку с овощами и фруктами, и только весело подмигнуло Наде, заметив ее потерянный какой-то взгляд, как бы говоря – не грусти Надюх, нет причин для грусти….

Она репетировала эту фразу с того самого момента, когда вышли они с рынка. Она повторяла и повторяла эту фразу. Повторяла ее в разных вариантах, с разными интонациями. И повторяла и повторяла, как будто заучивала, и, когда подошли они к пансионату, она набралась смелости и произнесла ее наконец:

– Павел, ты не поднимайся, я сама… Я хочу одна побыть. Мне отдохнуть надо…

– Да ты что, Надюш… Ты что, моя кошечка, день такой солнечный, а ты – в комнате сидеть… – возмущенно как-то, с какой-то детской обидой в голосе сказал он. – Насидишься еще зимой… Жить надо, Надюш, сейчас. Не потом, – убежденно сказал он. – Сейчас!.. Именно сейчас… – И добавил непререкаемым тоном: – Сейчас все наверх отнесем – и на пляж. К морю, к солнцу..

И пропел он опять громко дурацким каким-то голосом:

– К моооо-рюююю… К соооолн- цуууу…

И она опять смутилась от этой его свободы петь, говорить, хохотать, что только головой кивнула обреченно – чего уж тут, пойдем…

Он зашел в ее комнату хозяйским шагом, и опять подумала Надя удивленно: «Он везде чувствует себя хозяином – в ресторане и на рынке. Он всюду ощущает себя главным… А я?..»

И она удивилась тому, что она, воспитанная культурная женщина, закончившая с красным дипломом университет, защитившая докторскую диссертацию, – везде чувствует себя неловко, неуверенно, как бедная родственница. Все боится кого-то побеспокоить, кому-то причинить неудобства.

И увидела она вдруг себя такой правильной, такой чинной и такой – неживой, и такой – неприспособленной. «Не пришей к пи-де рукав» – вспомнила она вдруг незнамо где услышанное выражение и ужаснулась, что оно вдруг всплыло в ее памяти. И подумала тут же: вот он, результат общения с уголовником…

И посмотрела на него. Он стоял так же уверенно, по-хозяйски расставив ноги и раскинув руки по перилам лоджии, и рассматривал вид, расстилавшийся перед ним.

Потом, как бы почувствовав ее взгляд, повернулся к ней, улыбнулся, и пошел к ней. И она – испугалась, и руки выставила, потому что поняла – он сейчас обнимет ее, и опять не дай Бог что произойдет между ними. А нельзя было больше этого допустить. Нельзя…

Но он обнял ее, преодолев слабое ее сопротивление. И сказал тихо и удивленно, как будто странно ему было, что она преграду какую-то выставила:

– Надюш, да ты чего – как не родная… Как будто у нас ничего и не было…

И хотела она сказать ему – в том-то и ужас, что было, в том-то и кошмар, что было. И – больше такого быть не должно…

Но – ничего не сказала. Ничего. Потому что – что ее слова могли изменить? И – заплакала она вдруг. Заплакала, как ребенок, навзрыд. От бессилия собственного. От того, что все – было. И есть синяки на коленях. И ощущение греха. И ужас от того, что все это будет продолжаться.

И он – растерялся. Растерялся от ее слез и обеспокоенно говорил:

– Ну что ты, моя кошечка, ну что ты… Ну, чего мы плачем?.. Ну, иди ко мне… Иди ко мне…

И – усаживал ее к себе на колени. И стул под ними скрипнул.

А он все говорил:

– Ну, что ты… Что такое…

А она – только головой качала и плакала, и слезы ладошкой размазывала, и не заметила, как интонация его изменилась, и уже не заботливой она была, а какой-то осторожно крадущейся:

– Ну, иди ко мне девочка, иди, моя кошечка, я тебя сейчас успокою… Иди, моя девочка…

И – приподнял ее со своих колен. И опять посадил, но перед этим как-то властно ей ноги раздвинув, так что оказалась она плотно сидящей на нем. И тут же почувствовала она его эрекцию и – даже испугаться не успела, что сейчас все опять произойдет, – как все и начало происходить.

Потому что руки его пробрались к ней под сарафан, и она, дернувшись, чтобы убрать его руки, приподнялась, но только прижала свою грудь к его лицу, и поцелуи его, жадные и какие-то дикие, в обнаженные ее плечи, в грудь обожгли и возмутили, и все ощущения ее с этого момента были какой-то странной и непонятной смесью ужаса и дикого возбуждения, возмущения его наглостью – и таким переживанием сладости, потому что ничего и в помине не было в его движениях от осторожности и размеренности, пресности, которая всегда была у мужа.

Он просто приподнял ее и что-то совершив руками под ней, на ней, – опустил ее на себя, просто насадил на себя, и уже – была она в его власти. И слезы ее тут же прекратились, потому что – не до слез ей было.

И как будто со стороны увидела она эту картинку: как среди бела дня, с открытой дверью на лоджию, куда доносились все звуки из комнаты, приподнимаемая и насаживаемая мощными движениями рук, – женщина танцует на мужчине, и – нет никакой свободы, есть только подчинение его властным движениям, и скрип стула, скрип стула, скрип стула…

И дикие эти, какие-то неприличные движения, животные и сильные – уже не возмущали ее, а просто стала она частью этих движений.

И уже сама, без его рук, – танцевала на нем этот дикий, первобытный какой-то в своей откровенности танец. И – не было ей стыдно…

И когда закончился дикий этот танец, подумала она вяло, расслабленно:

– Он такой дикий, такой животный, что вся моя воспитанность и правильность как шелуха слетает…

И подумала:

– Раз слетает – значит, правда, – все это – шелуха…