И не смогла остановить его, когда он решительным шагом, как к себе домой, подошел к ступенькам в корпус, запротестовала она как-то слабо, опять же воспитанно как-то, прилично, сказав:
– Спасибо, ну вот я и пришла…
Только он даже не заметил ее слов, прошел в двери, прошел в холл, все так же неся в руках ее пляжное полотенце и сумку, и шел он уверенно, как будто шел к СЕБЕ в номер. И она, со всей своей воспитанностью и хорошими манерами, просто не нашлась, как его остановить.
И даже когда ключ в замок вставила, не нашлась, что сказать и как не пустить человека, который уже стоял на пороге ее комнаты.
И подумала как-то быстро и обеспокоено: он потому и делает все, как он хочет, что я веду себя прилично, по правилам, а он о приличиях и правилах и знать не знает…
Но, когда вошел он в ее комнату, бросив в кресло сумку с полотенцем и по-хозяйски как-то осмотрел его, вышел на лоджию, почувствовала она такую тревогу, такое беспокойство, как будто впустила в эту комнату не просто почти незнакомого ей мужчину, а что-то взрывоопасное, неуправляемое.
Что-то опасное было в его поведении, в его манере говорить, в его свободе. Что-то непонятное, от чего она терялась и пасовала. И она, еще не осознавая, в чем опасность, поняла – нужно его отсюда увести. Нельзя с ним здесь оставаться. И как бы собравшись с мыслями и силами, сказала бодрым голосом то, что давно уже хотела сказать.
– Ну вот и спасибо, что проводили… Мне нужно собираться на ужин… У меня ужин через десять минут…
И добавила для убедительности:
– У нас тут все по расписанию… Я могу опоздать…
А он, подойдя к ней, взглянул на нее опять с какой-то смешинкой в глазах и сказал:
– Да ладно тебе, слышь, Надь. Ну что ты заладила – расписание… Будь проще, какое расписание может быть у свободных людей?
И опять захохотал, весело как-то, радостно:
– Мы же с тобой свободные люди, Надя… Свободные, – сказал он это слово с каким-то своим скрытым смыслом, и она покосилась на его руки с наколками и подумала – что-то они значат ведь, эти наколки.
«Он, наверное, сидел… – подумала она и испугалась вдруг, что только сейчас поняла это. – Он же, наверное, – сидел в тюрьме…»
И – поняла, откуда это ощущение опасности. Ощущение опасности, что он тут, в ее комнате, с ней наедине.
И подумала – сейчас же нужно его отсюда увести, сейчас же.
И произнесла мягко, примирительно, как говорят с кем-то, чья реакция может быть непредсказуемой:
– Ну, расписание не расписание, а на ужин все равно нужно идти…
И он, как будто догадавшись, все-таки вспомнив какие-то правила приличия, сказал ей, широко улыбаясь:
– Тебе переодеться надо? Так давай, я тебя внизу в холле подожду…
И вышел, крепко хлопнув дверью. И она дверь эту быстренько, нервно как-то закрыла. И села на кровать. И – застыла на несколько минут. Потому что – это же надо было так влипнуть!
И подумала вдруг с ужасом, что он, наверное, уголовник. И сразу стало понятно все его поведение, какая-то оторванность его, что ли. И подумала она, радуется он, наверное, что теперь на свободе…
И еще с ужасом, со стыдом подумала она:
– Это кому рассказать, что она, культурный, уважаемый человек, – и познакомилась с уголовником!..
И почему-то возник перед ее глазами образ завкафедрой, Лилии Сергеевны. И подумала она потрясенно: «Знала бы она, что лучший работник ее кафедры, доцент, председатель методического объединения – с уголовником расхаживает по городу, да еще и в свою комнату его приводит…»
И все ее приличное воспитание в ней взбунтовалось, возмутилось – да что же это такое, в конце концов! Почему она ему позволила за ней увязаться? И опять подумала: да потому что очень воспитанная, правильная, а он никаких правил не понимает, он – наглый, безо всякого воспитания и безо всяких норм приличия. Он – дикий какой-то. И на секунду испугалась даже – как ей воспитанной и приличной женщине справиться с этой дикостью, необузданностью?
И испугалась она всего происходящего, даже слезы появились на глазах, и тут же вспомнила, что ждет он ее внизу, и новая волна испуга поднялась в ней: сейчас, не дождавшись ее, он поднимется опять, и постучит в дверь, и что она должна сделать? Открыть – нельзя, не открыть – неприлично, он же шум поднимет, что о ней люди подумают…
И мысль эта подняла ее с места, и она с какой-то хаотичной скоростью, сорвала с себя сарафан и купальник, быстро переоделась, быстро прошлась по растрепанным волосам щеткой, заколкой их закрепила в тугой узел на затылке, сумку схватила – и вышла из номера. Вышла с сильно бьющимся сердцем, но – уже спокойнее ей было, что она – вне номера, что туда он не зайдет. А тут, на людях, он ничего с ней сделать не сможет, и как-то она от него отвяжется. И подумала она вдруг – мне Бог поможет… На все Божья воля… Все будет хорошо…
Он встретил ее улыбкой. Радостной открытой улыбкой, мол, ждал он, ждал ее и наконец она появилась…
И она, увидя эту улыбку, опять как-то стушевалась. Потому что давным-давно никто ей так радостно не улыбался. Точнее никогда и никто так радостно ей не улыбался. Даже будущий муж во время их первых встреч не улыбался так открыто. Был он сдержанным, как нормальный мужчина. И потом в семье – был сдержанным на чувства и на ласки.
А тут – улыбка на пол лица – и кому, и почему? Кто она ему?
Непонятно все это было. Непонятно и тревожно. И в этих чувствах она и направилась к административному корпусу, в столовую. Он шел рядом, и подумала она:
– Господи, вот дойду до столовой и отвяжусь от него…
Но – не дошла.
Просто не дошла она до столовой. Потому что он остановился, и ее остановил, просто взял ее за плечи, развернул к себе и заговорщицким каким-то голосом, с улыбкой своей шальной, глядя ей прямо в глаза, сказал:
– Слышь, Надь, да ну ее, эту твою столовую, твой ужин по расписанию… Зачем тебе все это надо? – И, наверное, увидев непонимание, удивление на ее лице, добавил:
– Нужно жить – радостно, понимаешь?… – И произнес еще раз, растягивая это слово, как бы получая от него удовольствие, смакуя его: – Ра-до-стно… А чего там радостного, в твоей столовой и твоем пансионатском ужине – биточки паровые с гречневой кашей?..
И, развернув ее в другую сторону, сказал:
– Пошли, Надюша, гулять! Я приглашаю!
И в этом его «я приглашаю» что-то такое прозвучало, что она не смогла отказать. Или не захотела?
Ведь, действительно, – какая радость в паровых биточках и гречневой каше? Какая радость?..
…Она сто лет не была в кафе. Она сто лет не была в ресторанах. Она сто лет не была в кафе или ресторанах с мужчиной. И никогда – с чужим мужчиной.
Она попала в мир, неизвестный ей, доценту, преподавателю престижного вуза. В мир, в котором был другой свет, другой запах, другая музыка. В котором были другие правила, которые ей вообще были неизвестны.
Это была другая жизнь, и рядом сидел другой человек, так она и подумала о нем в какой-то момент: «Господи, да он вообще – другой… Как инопланетянин. Как существо с другой планеты с другими представлениями, другими понятиями…»
Ресторанчик этот, в который он ее привел, был обычным пляжным ресторанчиком, десятки их были разбросаны по набережной у моря. И стояли в нем пластиковые столы и стулья, и на столах стояли простенькие горшки с полевыми цветами. И ромашки эти и синенькие какие-то колокольчики странно смотрелись тут, в каком-то измененном от цветомузыки свете, и чужими они казались в этой кричащей музыке.
И она подумала: «Я тут тоже чужая, разве мне тут место?»
И вспомнила вдруг своего бывшего мужа с его пассией за таким вот пластиковым столом, и подумала – ну я и опустилась. И подумала еще возмущенно: «Разве я должна ходить по таким забегаловкам? И сидеть с каким-то проходимцем?..»
Но, посмотрев на «проходимца», она опять как-то растерялась.
Был он радостным. Был он сильным. Что-то властное было в нем, в скулах его, в развороте головы. Был он каким-то настоящим, что-ли, природным. И следа культурности, цивилизованности не было в нем. И было что-то привлекательное в нем. И – опасное. Очень опасное.
И здесь, в этом пляжном ресторанчике, чувствовал он себя как дома. Хозяином он себя чувствовал. Как будто попал он в свою стихию, попал туда, где его место. И заказ он сделал быстро и легко, как будто уже сто раз заказывал тут еду, и подумала она неприязненно: «Господи, для него это так привычно… Он, небось, всех своих баб сюда водит, я у него, небось, тысячная…»
И мысль эта показалась ей неприятной, и она даже сама удивилась – что ее эта мысль задела, как будто бы ей не все равно, кого он сюда водит.
«Да мне вообще до него нет никакого дела…» – сказала она сама себе, и сама себе не поверила. Не было бы ей дела до него – не сидела бы она с ним, в каком-то дешевом ресторанчике.
И она посмотрела на него, как бы пытаясь понять, почему до сих пор она от него отвязаться не может. Почему не может просто и строго сказать:
– Все, спасибо за компанию, но я, знаете, люблю отдыхать в одиночестве…
Или:
– Спасибо за компанию. Но мне нужно идти. У меня есть дела…
Или:
– Знаете, не хочу я ужинать, вы оставайтесь, а я пойду…
Но – ничего этого она не сказала. Может, потому что подошла официантка с заказанной едой. Может, потому что решимости не хватило.
Да и сказать она на самом деле ничего бы не успела, потому что он, наполнив рюмки коньяком, сказал все так же весело:
– Ну что ж, Надюш, за нашу замечательную встречу…
И она, даже рюмку не подняв, промямлила как-то:
– Спасибо… Но я не пью…
И, смутившись окончательно от всех своих мыслей и своего мямленья, добавила:
– Я вообще не пью…
И он, изумившись, как если бы она сказала что-то невозможное, немыслимое, что говорить было нельзя, – сказал убежденно:
– Надюш, да ты что! За знакомство не выпить – это же западло!
И «западло» это было сказано таким непререкаемым тоном, и слово само было так странно для нее, так неприемлемо, что опять растерялась она, не зная, как ответить на это «западло». Скажи он что-то нормальным, культурным языком, она бы ответила, аргументы бы привела. А тут – «западло»…
И она сказала то, что меньше всего сама от себя ожидала услышать:
– Ну ладно, только немного… Я пить-то не умею…
– Лиха беда начало, Надюш… – сказал он весело. – Все сначала не умеют. Потом – оторваться не могут…
И он захохотал, как будто сказал что-то очень смешное, и она тоже улыбнулась. Хотя чему тут было улыбаться…
Музыка гремела так, что было неслышно друг друга. И он наклонялся к ней, чтобы что-то сказать, и привлекал ее к себе, беря за плечи, и она сначала поводила плечом, как бы сбрасывая эту руку, потом, после нескольких рюмок коньяка, – показалось ей вполне естественным, что он ее так привлекает к себе, ведь действительно – не слышно же ничего.
А он все что-то говорил, рассказывал про какого-то кореша, который вот так же однажды сидел со своей дамой в ресторане, а его менты тут же и взяли. И оказалось – зря взяли, выпустили потом. Только дамочка его – тю-тю, смылась, потому что испугалась, что он – уголовник какой. А какой он уголовник, нормальный мужик, ну ходку сделал, дал кому-то по морде за дело…
И она, сначала шокированная этими его рассказами, сама не заметила, как в какой-то момент перестала им изумляться. А просто слушала увлеченно, как передачу «В мире животных» смотрела. И думала: «Господи, – всюду жизнь, всюду – своя жизнь…»
И казалось ей сейчас, расслабленной какой-то, заторможенной, что вот дослушает она его, и встанет, и уйдет, и будет потом в Москве рассказывать на кафедре, как столкнулась с одним удивительным субъектом из совсем незнакомого ей культурного слоя. И обсудят они его рассказы, и образ жизни таких вот «инопланетян» с их примитивной жизнью и примитивными понятиями.
И мысли эти были прерваны его уходом. Просто поднялся он и отошел от столика, и она не сразу поняла, куда он. А он уже стоял около парня и девушки, поющих в этом ресторанчике живую музыку. И договаривался о чем-то. Потом деньги протянул и отошел от их столика довольный.
И сел к ней и опять за плечи притянул, и не успел ей еще ничего сказать, как раздалось громко и с какой-то пошлой курортной интонацией:
– Следующая песня прозвучит для нашей очаровательной гостьи из Москвы с прекрасным именем Надюша…
И опомниться она не успела от этой какой-то глупой его, купеческой выходки, как зазвучали слова: «Светит незнакомая звезда, снова мы оторваны от дома…»
И она уже танцевала с ним, в его объятиях. И объятия эти – были тесными, близкими. И он прижимался скулой к ее виску, и руки его властно как-то держали ее, и одна рука держала ее слишком низко, почти за ягодицу.
И все это было непонятно – и музыка неподходящая, чтобы под нее танцевать, и сам этот танец, какой-то слишком уж… И она не нашла подходящего слова, потому что вообще как-то плохо ей стало думаться.
Мысли ее путались, и как будто отрывками она стала все воспринимать.
Потом – опять сидели они за столиком, и он вдруг привлек ее к себе, и заколку из ее волос вынул, вынул неумело, дернув ее за волосы, и волосы ее длинные рассыпались по плечам, и она почувствовала, что краснеет, как девочка, потому что такой вот, с распущенными волосами, она была только перед постелью или в постели, и никогда – на людях.
А он вдруг отломил несколько ромашек прямо из вазы, воткнул ей в волосы и сказал:
– Вот теперь ты похожа на женщину… На красивую женщину…
И она смутилась опять – непонятно от чего. От этого неприличного поступка – взял из общественной вазы цветы или оттого, что он украсил ее, увидел в ней женскую красоту, которой давно уже никто не видел…
Потом увидела она, как сидели они за столиком, и он обнимал ее, как обнимают собственность, накинув на нее свою руку, и говорил:
– Давай выпьем, Надюш, живем один раз… А жить надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…
И захохотал, когда сказал это. И она засмеялась…
Потом – опять увидела она себя как бы со стороны, танцующей с ним, и песня опять была для нее, Нади, заказана. И – странно это было, потому что никто никогда для нее песни не заказывал. И парень пел каким-то мужественным голосом: «Владимирский централ – ветер северный…», и девушка вторила ему нежно: «Этапом из Твери – зла немеряно…». И он, Павел, подпевал, и было видно, что трогает его песня эта, близка она ему…
И дальше виделось ей происходящее совсем уже со стороны. Потому что выпили они опять за дружбу. И за любовь.
– За любовь – сказал он проникновенно. И добавил: – Потому что главное это, Надюша, главное! Самое правильное это, чем люди должны заниматься!..
И потом видела она, как он приобнимал ее за плечи и говорил:
– Хорошая ты баба, Надюша, не то что шалавы эти, которые сюда и едут, чтобы мужика себе найти. Ты – другая, Надя… Порядочная женщина, – с уважением говорил он ей, прижимая ее к себе теснее. – И за это надо выпить…
И смешно ей было, что пьет она за свою порядочность…
И потом видела она себя с ним, идущими в обнимку, – и весело ей было так идти. И хохотали они отчего-то, и казалось им смешным все, что они видели по пути, – перекопанная дорога, которую нужно было переходить по досточке, и худая какая-то собака, спящая на лавочке у калитки.
И когда входили в его двор, старались не смеяться, но смешно было как раз то, что нужно было не смеяться, и он говорил шепотом:
– Мамаша уже спит, нужно тихо… – и опять начинали они хохотать…
И когда вошли они в маленький домик и он сказал:
– Это была времянка, да так и осталась времянкой, – и они просто зашлись со смеху…
Потом видела она себя уже совсем странно, как будто и не себя она видела, – стоящей на коленках поперек панцирной кровати, и коленкам было ужасно неудобно, просто больно было ее коленкам, а он говорил каким-то глухим голосом, и сила была в его голосе, и напор:
Прогнись сильнее… Наподдай, Надя… Наподдай, девочка… Наподдай, моя кошечка… Давай, работай…
И она, даже не понимая это «наподдай», – наподдавала. И он, входя в какой-то бешеный темп, держал ее бедра своими руками, и входил в нее как-то яростно, и она в бешеном этом движении видела прямо перед своим лицом стенку, и казалось ей – вот-вот воткнется в эту стенку лицом… И он шлепал ее по заду, как кобылу подгонял, и она торопилась, и стена эта наезжала на ее лицо все быстрее и быстрее…
…Все коленки ее были в синяках. В таких откровенных синяках, что она даже зажмурилась, когда увидела их. И начала тереть их мочалкой, как будто можно мочалкой оттереть синяки на коленках.
И она заплакала, стоя под душем в своем номере, и плакала, и терла эти синяки мочалкой, и пока они были в мыльной пене, казалось, что они не так заметны. Но – никуда они не девались, эти синяки, и были они ужасные и пошлые.
И она вспомнила вдруг увиденную давным-давно в вокзальном переходе женщину, опустившуюся, с испитым лицом и с какими-то синими ногами. Все ноги ее были в синяках, и она, увидев ее, ее страшные какие-то ноги, сказала мужу испуганно:
– Ее что, били?
– Букву «е» добавь, вернее будет… – мрачно сказал ей муж.
И она сначала не поняла, что он этим хотел сказать, но, поняв, поджала недовольно губы, – не терпела она пошлости и вульгарщины. И теперь – она сама стояла с такими синими ногами. И казалось просто невозможным, чтоб с ней это случилось. Но это случилось. Ее саму е-били…
И слово это, пока она стояла под душем, застряло в ней и повторялось в ней. И она заплакала, заплакала отчаянно, и плача, размазывая слезы и смывая их мочалкой, как бы отмываясь от всего произошедшего, она вдруг подумала, вспомнила – нет, ее не только «е-били».
Не только. Не так…
И вспомнила она свое резкое какое-то пробуждение, когда проснулась, вдруг, как от толчка, и голова ее лежала на его руке, и уже светало, и она, как бы изумившись этой мужской руке, плечу, на котором лежала, дернулась, и он проснулся и спросил заботливо:
– Что, Надюш, неудобно?.. – и – голову ее к себе притянул, чтобы удобнее было, и обнял, и – к себе прижал, и было это объятие уютным, как будто любимый ее обнимал, и она тоже его любила.
О проекте
О подписке