О внешности Ханны, вызывающей в памяти лучшие образцы киноклассики, я больше говорить не буду, уже и так сказано достаточно. Одно только добавлю: в отличие от прочих Елен Троянских, что никак не могут успокоиться насчет собственного совершенства и вечно ходят как бы на высоченных шпильках (застенчиво сутулясь или, наоборот, гордо возвышаясь над всеми), Ханна умела словно и не замечать, что на ней туфли. Глядя на нее, начинаешь понимать, как это на самом деле утомительно – быть красивой. Наверное, жутко выматывает, когда на тебя целый день оборачиваются, чуть ли шеи себе не вывихивают, стараясь рассмотреть, как ты добавляешь в кофе подсластитель или выбираешь на полке баночку не очень заплесневелого черничного варенья.
Однажды на воскресном обеде Чарльз высказался – как, мол, она замечательно выглядит в черной футболке и камуфляжных штанах.
– Да ладно, – без капли кокетства отмахнулась Ханна. – Я просто усталая старушка.
Еще имя это дурацкое…
Правда, с языка оно слетает легко – по крайней мере, изящней, чем, например, Хуан Сан-Себастьян Орильос-Марипон (языколомное имечко папиного помощника в Университете Додсон – Майнер). И все-таки что-то в нем было неприемлемое. Не знаю, кто уж выбирал для нее имя – мама, папа? – но человек этот был напрочь оторван от реальности. Ведь Ханна даже в младенчестве не могла быть детенышем-троллем, а только таких нарекают Ханнами.
Хотя у меня по этой части предубеждение. Как-то в торговом центре папа заглянул в коляску, где сидел вполне довольный жизнью, но чрезвычайно старообразный ребенок.
– Счастье, что это существо надежно пристегнуто, – прокомментировал папа. – А то еще подумают, что началось вторжение марсиан, может случиться паника.
Тут подоспела мамочка:
– Ах, я смотрю, вы уже познакомились с Ханной!
Если уж обязательно надо было выбрать для нее простецкое имя, назвали бы Эдит, или Надя, или Ингрид, в крайнем случае – Элизабет или Кэтрин. А по-настоящему годное имя, такое, что подошло бы ей, как Золушке – хрустальная туфелька, – это, скажем, графиня Саския Лепиньска или Анна-Мария д’Обержетт, ну хоть Агнесса Сезамская или Урсула Польская («Безобразные имена при красивых женщинах производят весьма специфический эффект Румпельштильцхена», – говорил папа).
Имя Ханна Шнайдер сидело на ней, как выбеленные джинсы «Джордаш» на шесть размеров больше, чем нужно. А один раз, когда Найджел за обедом назвал ее по имени, она ответила с крошечной задержкой – будто не сразу поняла, что это к ней обращаются.
Невольно задумаешься: может, подсознательно ей и самой не нравится быть Ханной Шнайдер? Может, она лучше была бы Анжеликой фон Гейзенштагг.
Принято рассуждать о том, как хорошо быть «мухой на стене»: никто тебя не замечает, а ты присутствуешь при разговорах избранной компании и все их секреты можешь узнать. Такой мухой на стене я и была первые шесть-семь воскресений у Ханны и могу заявить со знанием дела: такая незаметность очень быстро надоедает. Я бы даже сказала, мухам больше внимания уделяют – кто-нибудь обязательно свернет в трубку газету и будет упорно гоняться за мухой по комнате, а я и того не дождусь. Разве только Ханна изредка пыталась втянуть меня в беседу, но от этого мне только становилось неловко. Еще хуже, чем от пренебрежения остальных.
Первое воскресенье, конечно, не принесло ничего, кроме чудовищного унижения, в чем-то даже страшнее подготовки к урокам у Лероя – там, по крайней мере, я была нужна. Пусть в качестве вьючного осла, чтобы дотащить всю шайку-лейку до восьмого класса. А эти – Чарльз, Джейд и прочие – откровенно давали понять, что мое участие в воскресных сборищах навязано им Ханной.
– Знаешь, что я терпеть не могу? – мило поинтересовался Найджел, пока мы с ним убирали со стола тарелки.
– Что? – спросила я, счастливая, что со мной заговорили.
– Когда стесняются.
Ясно было, кого он имеет в виду: я весь обед промолчала, а когда Ханна один-единственный раз задала мне вопрос («Ты сюда приехала из Огайо?»), я так растерялась, что голос зацепился за зубы да так и застрял.
Потом я притворялась, будто увлеченно рассматриваю кулинарную книгу, лежавшую возле CD-плеера, – «Готовим только из натуральных продуктов» (Кьоби, 1984) – и нечаянно услышала, как Мильтон в кухне со всей серьезностью спрашивал Джейд, говорю ли я по-английски.
Джейд засмеялась:
– Наверное, она из тех русских невест, которых заказывают по почте! Но при такой внешности Ханна ее не скоро пристроит. Интересно, можно ее отправить обратно наложенным платежом?
Через несколько минут после этого Джейд уже везла меня домой на безумной скорости (видно, Ханна маловато ей заплатила за услугу). Я смотрела в окно и думала, что это был самый ужасный вечер в моей жизни. Самой собой, я в жизни больше слова им не скажу, сдались мне эти дебилы недоразвитые («Банальные, бездарные подростки», – прибавил бы папа). И с этой садисткой Ханной Шнайдер тоже разговаривать не стану ни за что на свете. Заманила меня в свой гадюшник и спокойно смотрела, как я там барахтаюсь, а сама пока с загадочной улыбкой обсуждала с ними домашнее задание и всякие третьеразрядные университеты, куда надеются пролезть эти недоумки, а после обеда непростительно хладнокровно закурила сигарету, изящно изгибая руку, словно носик чайника, будто все в этом мире сказочно прекрасно.
А потом… Сама не знаю, как это получилось. Во вторник в кишащем школьниками коридоре корпуса Ганновер Ханна как ни в чем не бывало крикнула мне издалека:
– В воскресенье увидимся?
Естественно, первая моя реакция была – замереть, как олень в свете автомобильных фар. А в воскресенье Джейд снова подъехала к нашему дому, на этот раз в четверть третьего, и стекло опустила до отказа.
– Идешь? – крикнула она.
Против этого зова я была бессильна, будто дева, укушенная вампиром. Как во сне сказала папе, что совсем забыла его предупредить, мы сегодня снова собираемся готовиться к урокам, чмокнула его в щеку, не давая возразить, заверила, что мероприятие одобрено школой, и удрала.
Постепенно я смирилась с назначенной мне ролью мухи. Сперва смущалась, потом – примерно через месяц – привыкла, потому что, если честно (хоть я ни за что не призналась бы в этом папе), быть у Ханны десятой спицей в колеснице в сто раз интереснее, чем пупом земли дома.
Завернутая, словно дорогой подарок, в изумрудно-зеленый африканский батик, лиловое с золотом сари или пшеничного цвета домашнее платье, прямиком из «Пейтон-Плейс»[125] (если не замечать прожога от сигареты на бедре), по воскресеньям Ханна принимала, в старинном европейском значении этого слова. До сих пор не представляю, как она умудрялась готовить такие изысканные яства в своей крохотной горчично-желтой кухоньке. Бараньи котлетки по-турецки («с мятным соусом»), бифштекс по-тайски («с картошкой, пропитанной имбирем»), вьетнамский суп с лапшой и говядиной («настоящий фо бо»). Менее удачным оказался гусь («с клюквой, шалфеем и морковкой»).
Когда Ханна готовила, даже воздух, подобно хорошему жаркому, пропитывался ароматами – свечей, вина, дерева, ее духов и влажного звериного меха. Мы кое-как доделывали домашнее задание, и тут распахивалась дверь и перед нами, словно Венера из пены, возникала Ханна в красном фартуке, заляпанном мятной приправой, мягко ступала босыми ногами с легкой, стремительной грацией Трейси Лорд в фильме «Филадельфийская история»[126]. По сравнению с пальчиками ее ног свои уже нельзя было называть пальцами – так, какие-то отростки. Мерцали серьги в ушах, мерцал голос, чуть вздрагивая на окончаниях некоторых слов (у меня те же слова звучали вяло и дрябло).
– Ну как? Закончили, я надеюсь? – говорила она своим неизменно чуть хрипловатым голосом.
Ставила серебряный поднос на колченогий столик, смахнув на пол книгу с наполовину оборванной бумажной обложкой («Освобожденная женщина», Ари Со). Ломтики грюйера и чеддера лежали на блюде веером, словно девушки из кордебалета Басби Беркли[127]. Рядом – чайничек с улуном. При появлении Ханны кошки и собаки вылезали из темных углов и сбивались в стаю рядом с ней, а когда она, взметнув подол длинного платья, вновь уходила на кухню (туда зверей не пускали во время готовки), они шатались по комнате, словно растерянные ковбои, не знающие, куда себя девать, раз перестрелки не случилось.
Дом Ханны (Чарльз его прозвал Ноевым ковчегом) совершенно меня покорил своим шизофреническим очарованием. Базовая личность – обаятельно-старомодная, хоть и слегка одеревенелая (бревенчатый дом конца сороковых с камином и низко нависающими потолочными балками), а завернешь за угол – и вдруг выскакивает совсем другой персонаж, банальный и даже грубоватый (обшитые алюминием квадратные пристройки по бокам; Ханна их добавила всего лишь год назад).
В комнатах теснилась потертая разномастная мебель (полоски рядышком с клетками, оранжевое в обнимку с розовым, тут же из чулана лезет нечто пестренькое, узорчатое). Взять поляроид да сфотографировать любой уголок дома – получится похоже на картину Пикассо «Авиньонские девицы», только вместо бесформенных кубистских девушек угловатые фигуры на холсте будут обозначать покосившийся книжный шкаф (где стоят не книги, а растения в горшках, восточные пепельницы и коллекция палочек для еды; а книг всего ничего: «В дороге» [Керуак, 1957], «Измени свой мозг» [Лири, 1988]; «Воины современности» [Шют, 1989], сборник текстов Боба Дилана и «Квини» [1985] Майкла Корды)[128], а также облезлое кресло, самовар возле вешалки для шляп (без шляп) и журнальный столик без журналов.
Не только мебель в этом доме была пожившая и бедноватая. С удивлением я замечала, что при безупречно ухоженной внешности одежда у Ханны иногда бывала несколько утомленная жизнью – хотя заметить это можно, только сидя рядом и если Ханна повернется определенным образом. Хоп – и вдруг свет настольной лампы «блинчиками» по воде отскакивает от крошечных катышков на шерстяной юбке или среди утонченной беседы, пока Ханна громко, по-мужски смеется с бокалом вина в руке, от нее недвусмысленно повеет нафталином.
Некоторые ее вещи выглядели так, словно страдали бессонницей или ехали ночным поездом, – например, желто-кремовый костюм в стиле Шанель с обвисшим подолом или белый кашемировый свитер с огрубелыми локтями и бесформенной талией. А у серебристой блузки с приколотой у горла обмякшей розой вид был такой, словно она уже третий день участвует в танцевальном марафоне времен Великой депрессии (см. фильм «Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?»)[129].
Я сто раз слышала, как остальные говорили о «тайном капитале» Ханны, только думала – они ошибаются и Ханна от безденежья покупает вещи на блошином рынке. Помню, как-то я смотрела на Ханну, занятую приготовлением бараньей ноги «с чайными листьями и вишней в розовой воде», и вдруг мне представилось, что она, как мультяшный персонаж, балансирует на краю пропасти под названием «Банкротство и разорение». (Даже папа в настроении «бурбон» печалился о маленькой зарплате учителей: «А потом еще удивляются, почему американцы не в состоянии найти на карте Шри-Ланку! Вынужден их огорчить: механизму образования в Америке не хватает смазки! Non dinero! Kein Geld!»[130])
Оказалось, дело не в деньгах. Однажды Ханна вышла погулять с собаками, а Джейд и Найджел стали смеяться над громадным обшарпанным колесом от фургона, прислонившимся к стене сарая, словно толстяк во время перекура. Колесо появилось в тот же самый день, и Ханна сказала, что хочет сделать из него кофейный столик.
– Видно, мало ей платят в «Сент-Голуэе», – заметила я вполголоса.
– Что? – вскинулась Джейд, словно я ее лично оскорбила.
Я поперхнулась:
– Ну, наверное, ей надо бы попросить надбавку.
Найджел еле сдержал смех. Остальные вообще меня проигнорировали, и тут неожиданно Мильтон оторвался от учебника химии.
– Вот уж нет, – усмехнулся Мильтон, и у меня вся кровь бросилась в лицо. – Ханна просто обожает всякие помойки и свалки. Все это барахло она в самых безумных местах находит – на автостоянках и так далее. Был случай, она затормозила посреди шоссе – дикая пробка образовалась, машины гудели как ненормальные, – а ей лишь бы подобрать стул на обочине. И кошки с собаками у нее все из приютов. В прошлом году мы с ней ехали на машине, так она согласилась подвезти какого-то жуткого типа: мускулы, бритая голова, ну как есть скинхед. Загривок у него так прямо и намекал: «Или ты убьешь, или тебя убьют». Я ее спросил зачем, а она говорит: может, он за всю свою жизнь ни от кого доброты не видел. И ведь правда, он как ребенок улыбался всю дорогу. Мы его высадили у «Красного омара»[131]. Он нам крикнул: «Благослови вас Бог!» Ханна его на целый год счастливым сделала. – Мильтон пожал плечами и закончил, снова уткнувшись в книгу: – Она такая.
Такая она и была, а еще – на редкость отважная, никогда не ныла и не хныкала. И мастерица на все руки – в два счета могла починить любую поломку, протечку, короткое замыкание, бачок в туалете, затор в трубах, заедающую дверь в гараже. По сравнению с ней папа выглядел беспомощной бабулей. Я потрясенно наблюдала, как Ханна сама чинит встроенный дверной звонок при помощи резиновых перчаток, отвертки и вольтметра – не самая простая операция, если вы читали «Руководство мистера Чини-Сам по электропроводке» (Тербер, 2002). В другой раз она сразу после обеда отправилась в подвал чинить закапризничавшую лампочку-индикатор водонагревателя.
– Воздуха много скопилось в трубке, – сказала она со вздохом.
Еще она была опытным походником, причем по горным маршрутам, хотя никогда не хвасталась. Просто говорила: «Хожу в горы». Каждый мог сам сделать выводы, глядя на разбросанное по дому снаряжение, достойное Пола Баньяна[132]: фляги для воды, карабины, швейцарские складные ножи, сваленные в ящик вместе с рекламными буклетами и старыми батарейками. А в гараже – суровые туристические ботинки (немало дорог истоптавшие, судя по подошвам), побитые молью спальники, мотки альпинистских веревок, снегоступы, колышки для палатки, подсохший солнцезащитный крем, аптечка первой помощи (пустая, если не считать тупых ножниц и куска пожелтевшей марли).
На поленнице валялись два странных предмета, похожих на медвежьи капканы.
– Что это? – спросил Найджел.
– «Кошки», – ответила Ханна. – Чтобы с горы не упасть.
Однажды за обедом она мимоходом призналась, что еще подростком в походе спасла человеку жизнь.
– Где? – спросила Джейд.
Ханна вроде как заколебалась, а потом сказала:
– В Адирондаках.
Я чуть было не похвасталась: «Я тоже спасла человека! Нашего садовника, его подстрелили!» К счастью, кое-какой такт у меня имеется. Мы с папой презираем людей, которые вечно лезут и перебивают интересный разговор своими нудными рассказами (папа таких называет «А я! А я!», причем каждый раз медленно моргает – это у него верный признак глубочайшего отвращения).
– Он упал, повредил бедро.
Ханна говорила медленно, чуть ли не по складам, словно играла в «Скрэббл»[133] и перебирала фишки с буквами, прикидывая, как бы составить слово подлиннее.
– Мы были одни, кругом – ни души. Я перепугалась, не знала, что делать. Бежала, бежала… К счастью, наткнулась на других походников, у них было радио, и они вызвали помощь. После этого я дала себе слово, что никогда больше не окажусь настолько беспомощной.
– А тот человек поправился? – спросила Лула.
Ханна кивнула:
– Пришлось делать операцию. Но он поправился.
Конечно, выяснять подробности («А кто он был?» – спросил Чарльз) – все равно что пытаться поцарапать бриллиант зубочисткой.
– Ну, хватит на сегодня! – рассмеялась Ханна, забирая у Лулы тарелку.
Пинком отворила дверь в кухню (как мне показалось, чуточку слишком агрессивно) и скрылась за нею.
Обычно мы садились за стол около половины шестого. Ханна выключала верхний свет и музыку (Нат Кинг Коул, требующий, чтобы его перенесли на луну, Пегги Ли, поучающая, что ты никто, пока тебя не полюбят)[134] и зажигала тоненькие красные свечи.
Застольную беседу папа бы не оценил (никаких споров о Фиделе Кастро, Пол Поте и красных кхмерах; правда, иногда Ханна поминала материализм: «В Америке трудно не мерить счастье вещами»). Зато Ханна великолепно умела слушать, опершись подбородком на руку и обратив к говорящему темные бездонные глаза. Поэтому обед мог затянуться на два, на три часа – может, и дольше, только мне надо было к восьми быть дома как штык («Слишком много Джойса – вредно для пищеварения», – говорил папа).
И вот это свойство, по-моему, лучше всего высвечивает окутанный тенями профиль Ханны. Увы, объяснить ее невозможно, потому что дело тут не в словах.
Просто она была такая.
И ведь не нарочно она это делала, не притворялась и не заигрывала с нами (см. главу 9, «Как добиться, чтобы ваш ребенок-подросток принял вас за своего», в кн. «Подружитесь со своими детьми», Говардс, 2000).
Видимо, в западном мире недооценивают умение слушать. Как любил говорить папа, в Америке любые победители, кроме разве что выигравших в лотерею, обладают мощным голосом, успешно заглушающим голоса конкурентов, – потому-то наша страна такая громкая. До того громкая, что смысл расслышать невозможно – сплошной «белый шум в общегосударственном масштабе». И потому, если встретишь человека, который умеет по-настоящему слушать, ошеломляет внезапное озарение: оказывается, все, абсолютно все, с кем ты общалась начиная с самого рождения, на самом деле тебя не слышали и даже не пытались. Потихоньку смотрелись в зеркало, висящее у тебя за спиной, раздумывая, какие у них дела намечены на вечер, или предвкушая, что как только ты наконец заткнешься, они расскажут свою классическую историю о дизентерии на курорте в Бангладеше и тем самым покажут, какая у них богатая, интересная (и достойная жуткой зависти) жизнь.
Конечно, Ханна не все время молчала, но если уж заговаривала, так не о том, что нужно сделать, или о своем мнении по такому-то и такому-то поводу – нет, она задавала вопросы по существу, порой до смешного простые (помню, однажды она спросила: «И что ты об этом думаешь?»).
После еды Чарльз убирал тарелки, Лана и Тернер запрыгивали Ханне на колени, обвивая хвостами ее запястья, словно браслетами, а Джейд включала музыку. Мел Торме сообщал слушателям, что ты входишь у него в привычку[135][136], и сразу начинало казаться, что ты не совсем одинока в этом мире, как ни глупо это звучит.
О проекте
О подписке