Может, именно поэтому Ханна приобрела такое влияние на нашу компанию. Например, благодаря ей Джейд, иногда рассуждавшая о том, что хорошо бы стать журналистом, начала работать фрилансером в «Голуэй газетт», хотя терпеть не могла главного редактора, Хилари Лич (эта Хилари перед каждым уроком разворачивала свежий экземпляр «Нью-Йоркера» и читала, временами противно хихикая над какой-нибудь новостью из раздела сплетен). А Чарльз таскал с собой книжечку «Как стать Хичкоком» (Лернер, 1999) – в одно из воскресений я тайком ее полистала и увидела надпись на первой странице: «Моему мастеру саспенса. С любовью, Ханна». Лула после уроков по вторникам вела у четвероклашек начальной школы «Элмвью» дополнительные занятия по природоведению, Найджел читал пособие по подготовке к вступительным экзаменам на дипломатическую службу (изд. 2001 г.), а Мильтон прошлым летом поступил на курсы актерского мастерства при Университете Северной Каролины – «Знакомство с Шекспиром: искусство пластики». Я не сомневалась, что все эти подвиги самосовершенствования подсказаны Ханной, хотя все наши наверняка уверены, что сами додумались.
Я тоже не оказалась неуязвима для своеобразного воздействия Ханны. В начале октября она договорилась с Эвитой, чтобы мне уйти из класса по углубленному изучению французского, где занятия вела нудная миз Филобек, и записаться на ИЗО для начинающих, к декадентствующему мистеру Виктору Моутсу. Папе я о своем переводе ни словом не обмолвилась.
Моутс был у Ханны любимым учителем в «Голуэе».
– Обожаю Виктора! – говорила она, покусывая нижнюю губу. – Он чудесный! Найджел у него занимается. Нет, правда, скажите, он чудесный? По-моему, да.
Виктор был и правда чудесный. Он носил рубашки из искусственной замши цвета «фиолетовый кобальт» или «жженая охра», а волосы его под лампами дневного света сверкали, словно улицы в фильмах-нуар, лаковые ботинки Хамфри Богарта, софиты оперной сцены и гудрон – и все это одновременно.
Еще Ханна купила мне альбом для рисования и пять чернильных перьев – завернула все это в старомодную оберточную бумагу и отправила на школьный почтовый ящик (она никогда не говорила о подарках – просто дарила). На обертке изнутри она написала: «Для твоего синего или голубого периода. Ханна». Почерк в точности выражал ее всю: изящный, с загадочным волнующим изгибом в хвостике букв «n» и «h».
Иногда я вытаскивала альбом прямо на уроке и пробовала что-нибудь нарисовать – например, лягушачьи лапки мистера Арчера. Непохоже, чтобы во мне таился Эль Греко, зато мне нравилось представлять, что я ревматический художник, какой-нибудь там Тулуз-Лотрек, сосредоточенно рисую костлявую руку девицы, танцующей канкан, а не просто никому не интересная Синь Ван Меер, обладательница единственного таланта: судорожно записывать каждое слово учителя (включая «э-э» и «гм»); мало ли, вдруг именно это попадется на итоговой контрольной.
Флоренс Франкенберг по прозвищу Фредди-фурия[137], «актриса на подхвате» эпохи 1940-х (претендующая на всемирную славу на том основании, что выступала на Бродвее вместе с Элом Джолсоном[138] в спектакле «Никому не отдавайте своих платочков носовых», а также запросто общалась с Близнецами Червенка[139] и Уной О’Нил[140]), пишет в первой главе своих увлекательных мемуаров «Грядет великий день, Марианна» (1973), что субботние сборища в клубе «Аист», в знаменитом «Логове»[141], на первый взгляд являли собой «оазис для избранных» и, несмотря на тревожные вести о начале Второй мировой, долетавшие из-за океана, подобно скорбной телеграмме, когда «сидишь в новом вечернем платье на удобном диванчике», кажется, «ничего плохого просто не может случиться», потому что тебя защищают «огромные деньги и норковая шубка» (стр. 22–23).
Однако со второго взгляда, сообщает нам Фредди-фурия в главе 2, роскошный клуб «Аист» оказывается, в сущности, «жестоким, как Рудольф Валентино[142] к женщине, которая не спешит бросаться ему на шею» (стр. 41). По ее словам, буквально все, от Гейбла[143] и Грейбл[144] до Хемингуэя и Хейворт[145], так переживали по поводу того, за какой столик их усадит владелец клуба Шерман Биллингсли, и так рвались в зал для избранных-среди-избранных, что «между плечами теснящихся можно было колоть орехи» (стр. 49). Далее в главе 7 Фредди рассказывает, как важные шишки с киностудий признавались, что не задумываясь «влепили бы пулю в лоб какой-нибудь расфуфыренной бабенке», если бы такой ценой могли навечно закрепить за собой вожделенный диванчик в углу, за царским столиком номер 25, откуда видны и клубный бар, и входная дверь» (стр. 91).
Вот и я не могу не отметить, что за обедами у Ханны обстановка была довольно напряженная – хотя, возможно, только я одна это замечала, как Фредди-фурия. Иногда возникало ощущение, что Ханна – это Дж. Дж. Хансекер, а каждый в компании, как Сидни Фалько, из кожи вон лезет, лишь бы стать ее приближенным подручным и любимой игрушкой[146].
Я помню, как Чарльз трудился над заданиями по углубленному курсу европейской истории. То и дело он швырял карандаш через всю комнату:
– Не могу больше! Нахер Гитлера! Нахер Черчилля, Сталина и Красную, чтоб ее, армию!
Ханна бросалась бегом на второй этаж, притаскивала книгу по истории или том Британской энциклопедии, и на ближайший час темноволосая и золотистая головы склонялись близко друг к другу, точно озябшие голубки, под настольной лампой, выискивая по возможности точную дату вторжения Германии в Польшу или падения Берлинской стены (сентябрь 1939, 9 ноября 1989). Однажды я сунулась им помочь – подсказала фундаментальный труд в тысячу двести страниц, который папа всегда ставит в начало списка литературы для обязательного чтения: Гермин-Льюишон, «История – это власть» (1990). Чарльз посмотрел сквозь меня, а Ханна продолжала листать энциклопедию; видно, она была из тех, кто, зачитавшись, не заметит и целую гражданскую войну между сандинистами и пользующимися поддержкой США контрас[147]. Между тем я видела, что во время этих интерлюдий Джейд, Лу, Найджел и Мильтон бросали работу и то и дело косились на Ханну с Чарльзом – похоже, немножко завидовали, вроде как прайд голодных львов в зоопарке, когда посетители выберут одного из них и кормят с рук.
Честно говоря, меня такая их реакция несколько раздражала. Со мной-то они всегда держались надменно, а вот малейший знак внимания со стороны Ханны воспринимали так, словно Сесил Блаунт Демилль пригласил их сниматься в фильме «Величайшее шоу мира»[148]. Стоит Ханне спросить Мильтона о чем-нибудь или похвалить за четверку с плюсом по испанскому – и он тут же забывает свой лениво-протяжный алабамский акцент и не хуже маленького Микки Руни[149] давай выводить рулады, будто шестилетний ветеран мюзик-холла.
– Всю ночь учил… Сроду так не трудился… – выпаливал он, заглядывая Ханне в лицо – так спаниель притащит подстреленную утку и ждет похвалы.
Лула и Джейд тоже при случае могли изобразить чудо-малышку с кудряшками (особенно противно, если Ханна выскажется насчет красоты Джейд, – тут уж такие сюси-пуси пойдут, просто маленькая мисс Бродвей, да и только).
Но даже и такие пляски с бубнами еще ничего по сравнению с тем ужасом, который начинался, если Ханна вдруг направит свет прожектора на меня. Например, однажды она вдруг обронила, что у меня в школе самые высокие оценки и поэтому, скорее всего, мне поручат произносить речь по случаю окончания школы. (Великую новость в то самое утро на собрании перед занятиями объявила Лейси Ронин-Смит. Я потеснила с первого места Рэдли Клифтона, который занимал его неоспоримо в течение трех лет и, как видно, считал, что раз его братья, Байрон и Роберт, произносили речь на окончании школы, то и ему, Рэдли Зануде, сие право дано от Бога. Когда мы с ним столкнулись в коридоре, он сузил глаза и поджал губы – небось, молился, чтобы меня застукали на списывании и с позором выгнали из школы.)
– Представляю, как папа тобой гордится! – сказала Ханна. – И я тобой горжусь! Послушай, что я скажу. Ты в своей жизни можешь достичь всего, чего захочешь. Всего. Я серьезно! Можешь стать хоть физиком-ядерщиком. Потому что у тебя есть очень редкое качество. Ты умная, но при этом тонко чувствуешь. Не бойся этого. Господи, не вспомню, кто сказал: «Счастье – собака, что греется на солнышке. Мы рождаемся на свет не для того, чтобы быть счастливыми, а чтобы пережить невероятный опыт».
Между прочим, это одна из папиных любимых цитат (из Кольриджа, и папа обязательно указал бы Ханне на то, что она ее исказила: «Пересказ своими словами – это не цитата, верно?»). Ханна говорила без улыбки, даже торжественно, словно речь шла о смерти (см. «Я подумаю об этом завтра», Пеппер, 2000). (Также ее речь напомнила мне историческое радиообращение Франклина Делано Рузвельта, когда он объявил войну Японии, – запись 21 в папином собрании из трех компакт-дисков: «Новейшая история. Выступления мировых лидеров».)
Я и в обычные-то дни была для компании обузой, их bête noire[150]. Вспомним третий закон Ньютона: действие равно противодействию. Уж если мои дорогие соученики время от времени являли собой «Нельсона Детское Личико» и «Ямочки на щечках»[151], они просто обязаны были хоть иногда воплощать «Потерянный уик-энд»[152] и «Дракулу»[153][154] – именно это, судя по выражению лиц, и произошло при том сообщении Ханны. По большей части, правда, я старалась не привлекать к себе особого внимания. Царский столик номер 25 меня совсем не манил. Счастье, что хоть в общий зал впустили! Мне довольно просидеть один вечер, а не то что целое блистательное десятилетие за никому не нужным столиком номер 2, где входную дверь совсем не видно и оркестр гремит над самым ухом.
Ханна наблюдала их песни и пляски, сохраняя бесстрастное спокойствие. Дипломатично улыбалась, ласково приговаривала:
– Да-да, мои хорошие, это замечательно.
В такие минуты у меня закрадывалась мысль – не слишком ли я наивна, что восхищаюсь ею затаив дыхание? Иными словами, как выражался папа, насупленно глядя в пол, в тех редких случаях, когда признавал свою неправоту: «Я был слепым ослом».
Ханна ведь никогда ничего не рассказывала о себе. И все попытки хоть что-нибудь раскопать, в лоб или косвенно, тоже заканчивались ничем. Казалось бы, разве можно не ответить на прямой вопрос? Даже если ответ уклончивый, хоть чем-нибудь да выдашь себя. Слишком резкий вдох, бегающий взгляд – из таких деталей легко можно вывести Мрачную Тайну Ее Детства, пользуясь трудами Зигмунда Фрейда «Психопатология обыденной жизни» (1901) или «Эго и Ид» (1923). Но Ханна всегда отвечала что-нибудь очень простое:
– Я жила в окрестностях Чикаго, потом два года в Сан-Франциско. Не такой уж я интересный человек, ребята.
Или пожимала плечами:
– Я учительница. Увы, не могу сказать о себе ничего более интересного.
– Вы же работаете на полставки, – сказал однажды Найджел. – А что вы делаете в остальное время?
– Сама не знаю! Понять бы, куда время уходит, – засмеялась Ханна и больше ничего не добавила.
Было еще слово-загадка: «Валерио». Шуточное выдуманное прозвище неведомого Сирано Ханны, ее таинственного Дарси[155] или «О капитан! Мой капитан!»[156]. Я часто слышала в компании это слово, а когда наконец собралась с духом и спросила, кого или что оно обозначает, от меня в кои-то веки не отмахнулись. Наоборот, с большим жаром рассказали мне любопытный случай. Два года назад Лула как-то забыла у Ханны учебник по алгебре. На следующий день родители подвезли Лулу забрать книгу. Ханна пошла за ней наверх, а Лула пока что заглянула в кухню выпить воды и обратила внимание на стопку желтой бумаги для заметок около телефона.
– Верхний листок был сплошь исписан одним и тем же словом: «Валерио», – азартно рассказывала Лула, смешно морща нос, так что он становился похож на смятый носок. – Миллион раз, наверное! Как будто она говорила по телефону и машинально черкала на листочке. Знаешь, как в кино полицейский застает маньяка-убийцу, когда тот что-нибудь этакое пишет, сам того не замечая. Я сначала ничего и не подумала, я сама часто так делаю. А она, как вошла в кухню, сразу схватила эту стопку и держала лицом к себе, чтобы я не могла прочесть. По-моему, так и не выпустила ее из рук, пока я не уехала. Никогда не видела, чтобы Ханна так странно себя вела.
Действительно странно. Я полезла в книгу кембриджского этимолога Луи Бертмана «Слова, их происхождение и значение» (1921). Оказалось, Валерио – это распространенное итальянское имя, означающее «храбрый и сильный», образовано от римского имени Валериус, а оно, в свою очередь, происходит от латинского глагола «valere» – «находиться в добром здравии, быть крепким и жизнеспособным». Это имя носят несколько малоизвестных святых четвертого-пятого веков.
Я спросила, почему бы просто не спросить Ханну, кто он такой.
– Нельзя, – сказал Мильтон.
– Почему?
– Спрашивали уже, – с досадой ответила Джейд, выдыхая сигаретный дым. – В том году. Она стала вся красная. Прямо фиолетовая.
– Как будто ее стукнули по голове бейсбольной битой, – прибавил Найджел.
– Ага, непонятно было, злится она или расстроилась, – продолжала Джейд. – Так и стояла, открыв рот, а потом ушла на кухню. Минут через пять вернулась, Найджел извинился, а она сказала фальшивым таким официальным голосом: нет-нет, все в порядке, просто ей не нравится, что мы ее обсуждаем за глаза. Это больно, мол.
– Чушь сплошная, – сказал Найджел.
– Нет, не чушь, – резко возразил Чарльз.
– В общем, нельзя нам снова эту тему поднимать, – сказала Джейд. – Не то у нее опять сердечный приступ случится.
– Может, это ее «Розовый бутон»? – спросила я, подумав.
Обычно на мои слова никто не реагировал, а тут все разом обернулись ко мне.
– Чего? – спросила Джейд.
– Вы что, не смотрели «Гражданина Кейна»?
– Смотрели, конечно, – с внезапным интересом откликнулся Найджел.
– Помните, Кейн, главный герой, всю жизнь тосковал о чем-то под названием «Розовый бутон». Мечтал вернуть. Это была его тоска по прежней, простой и счастливой, жизни. И последнее, что он произносит перед смертью.
– Пошел бы в цветочный магазин, да и все тут, – с отвращением заметила Джейд.
С ней такое случалось – она иногда воспринимала сказанное чересчур буквально. При этом обожала всяческие драмы. Стоило Ханне выйти из комнаты, Джейд начинала строить всевозможные догадки по поводу ее таинственных умолчаний. То она заявляла, что Ханна Шнайдер – вымышленное имя. То утверждала, что Ханна скрывается в рамках Федеральной программы по защите свидетелей, потому что дала показания против царя преступного мира, Дмитрия Молотова по кличке Икорник – из тех Молотовых, что с Говард-Бич. Именно благодаря ей Икорника признали виновным в мошенничестве по шестнадцати эпизодам. А может, Ханна – из семьи бен Ладен:
– У них же огромная семья, все равно что у Копполы.
А однажды, посмотрев ночью по каналу TNT фильм «В постели с врагом»[157], Джейд стала уверять, что Ханна прячется в Стоктоне от бывшего мужа, психически ненормального семейного тирана (разумеется, волосы у Ханны перекрашены, а в глазах – контактные линзы).
– Она почти нигде не бывает и всегда расплачивается наличными. Боится, что он выследит ее по кредитной карте.
– Она не всегда расплачивается наличными, – возразил Чарльз.
– Ну, иногда.
– Каждый человек на Земле хоть когда-нибудь расплачивается наличными.
Я внимательно слушала все эти дикие предположения и даже придумала пару-тройку своих, довольно живописных, хотя на самом деле, конечно, во всю эту ерунду не верила.
Папа о людях, живущих двойной жизнью:
– Очень увлекательно воображать, будто это настолько же распространенное явление, как неграмотность, или синдром хронической усталости, или еще какой-нибудь культурный недуг, украшающий обложки журналов «Тайм» и «Ньюсуик», но увы! Первый попавшийся Боб Джонс с улицы чаще всего и есть просто-напросто Боб Джонс, без всяких темных секретов, темных лошадок, темного прошлого и темной стороны Луны. Бодлер сильно преувеличивал… Заметь, я не учитываю случаи супружеской неверности – в них ничего темного нет, сплошная банальщина.
Про себя я построила теорию, что Ханна Шнайдер – опечатка судьбы. (Наверное, судьба просто перетрудилась, вот и оплошала. Кисмет и Карма – ненадежные ребята, слишком уж легкомысленные, а Року вообще ничего доверить нельзя.) И вот нечаянно так вышло, что неординарная личность ошеломительной красоты живет в медвежьем углу, где выдающегося человека и не заметит никто, как пресловутое дерево в лесу. А где-нибудь в Париже или Гонконге типчик по имени Чейз Х. Нидерханн с лицом вроде печеной картофелины и сиплым голосом проживет ее жизнь, полную солнца, озер, и оперных театров, и туристических поездок в Кению по уик-эндам, и платьев, которые шуршат подолом по полу: «Ш-ш-ш-ш-ш».
Тогда я решила взять дело в свои руки[158] (см. роман «Эмма», Остен, 1816).
Был октябрь. Папа встречался с некой Китти (я еще не имела удовольствия отогнать ее от наших окон). Да это не имело никакого значения. Почему папа должен обходиться обычной американской жесткошерстной, если можно получить персидскую? (Я считаю, в моих завиральных идеях виновата постоянно звучавшая в доме Ханны томно-лирическая музыка – старушка Пегги Ли со своим вечным нытьем о сумасшедшей луне и Сара Воан[159], тоскующая о любимом человеке.)
В ту дождливую среду я с нехарактерным для меня энтузиазмом приступила к выполнению задуманного в духе трогательных диснеевских фильмов. Сказала папе, чтобы не приезжал за мной в школу – меня, мол, подбросят до дома, а подвезти попросила Ханну. Заставила ее подождать в машине под идиотским предлогом («Секундочку, у меня для вас такая замечательная книга есть!»), убежала в дом и оторвала папу от очередного труда Патрика Клейнмана, только что опубликованного «Йель Юниверсити Пресс», – «Хроники коллективизма» (2004), – чтобы он вышел и поговорил с моей учительницей.
Он вышел.
Мир не перевернулся, не было волшебной луны и вообще никакого колдовства. Папа с Ханной обменялись парой вежливых слов. Папа, кажется, даже сказал, только бы разбавить молчание:
– Да-да, я все собираюсь сходить на школьный матч. Надеюсь, мы с Синь вас там увидим.
– Ах да, – сказала Ханна. – Вы любите футбол.
– Да, – сказал папа.
– Синь, ты хотела мне дать какую-то книгу? – напомнила Ханна.
И через минуту уже ехала прочь, увозя с собой мой единственный экземпляр «Любви во время чумы» (Гарсиа Маркес, 1985).
– Радость моя, я, конечно, очень тронут твоими стараниями изобразить Купидона, но на будущее, пожалуйста, дозволь мне самому выбирать, с кем умчаться в закат, – сказал папа, вернувшись в дом.
Ночью я не могла заснуть. До тех пор в голове моей носилась гипотеза, что единственная причина Ханне приглашать меня на свои воскресные обеды и настойчиво пихать в явно не желающую меня компанию (с усердием домохозяйки, пытающейся вскрыть упрямую консервную банку), – единственная возможная цель: добраться через меня к папе. Ну не могла я ошибиться! Во всяком случае, тогда, в обувном магазине, взгляд Ханны все время возвращался к папиному лицу – так бабочки-парусники (семейство Papilionidae) порхают над цветком. И в «Толстом коте» улыбнулась она, конечно, мне, но поразить хотела папу. Хотела, чтобы он обратил на нее внимание.
Выходит, я все-таки ошиблась.
Я вертелась и ворочалась, мысленно анализируя каждый взгляд Ханны, обращенный ко мне, каждое слово, улыбку, кашель, иканье и отчетливо различимый вздох. Окончательно запутавшись, я лежала на левом боку и смотрела, как ветерок раздувает бело-синие занавески, а за ними до боли неспешно таяла ночь. (Мендельшон Пит написал в книге «Остолопы» [1932]: «Слабый человеческий разум не приспособлен для того, чтобы нести на себе груз великой неизвестности».)
В конце концов я заснула.
– Мало кто понимает, что бессмысленно гоняться за ответами на главные вопросы бытия, – сказал как-то папа в настроении «бурбон». – У них есть собственный разум, капризный и переменчивый. А вот если быть терпеливым и не торопить их, то, когда они будут готовы, сами к тебе примчатся и врежутся с размаху. Только не удивляйся, если потом окажется, что ты сидишь на земле в полном обалдении, а вокруг порхают и чирикают нарисованные птички.
Как он был прав!
О проекте
О подписке