Мне достается распилка бревен.
Возле «Солнышка» есть лес. Он не очень густой, скорее напоминает побитый молью плед – такие у нас в роли одеял. Деревья хилые, большинство скорее похожи на кустарник. Ягод не найдешь, никаких животных крупнее лягушки летом я за все годы ни разу не замечала. Но лес – это лес, и одна из работ – отправиться туда, надев всего лишь оранжевые неуклюжие жилеты поверх обычной униформы, и пилить, пилить деревья с черно-серой корой, пока они не рухнут, а потом снова распиливать трупы, грузить куски древесины на телегу и тащить ее к интернату. В первые пару лет я все хотела сбежать. В лесу за нами не следят, ты можешь делать, что хочешь – главное, привези к вечеру полную телегу готовых бревен. Но здесь совсем другой лес, совершенно голый и бесплодный, как кастрированный олень, – не растут грибы, не родится морошка или какая-нибудь еще ягода. Я все не могла решиться на побег. Наверняка, люди искалечили лес только вблизи от своего жилья, от нашего «Солнышка» и деревни «Малые Вязенки» – она тут недалеко, оттуда привозят молоко и масло, иногда даже мясо. Дальше лес настоящий, сильный и могущественный. Беги, ничего не бойся, он спасет тебя, как спасала прежде тундра.
Но я не жила в лесу.
Высокие деревья меня пугали. Крики птиц – тоже. Это не настоящий страх, не совсем такой, как перед неизбежным наказанием, вроде удара электрической плеткой смотрительницы, и все же я не могла справиться. Я боялась. Я осталась. Я не могла сбежать отсюда.
Рассказывают, кто-то сбегал, но недалеко. Ловили, возвращали. Иногда отправляли в другие интернаты. «Солнышко» – не худший, по крайней мере, здесь нас выпускают на улицу, мы учимся, а смотрительницы не устают повторять, что хотя у нас вместо паспортов «желтые метки», но если выучимся, хорошо сдадим экзамены, проявим себя в труде, то получим шанс стать полноценным членом общества. Коллектив готов принять оступившихся.
Я не знаю, чем именно оступилась. Может, тем, что мне больше нравилось ездить на Первоцвете, а не пилить низкорослые, но крепкие, в основном ель и сосну с массивными грубыми стволами и густым хвойным запахом на среде —аромат вообще-то приятный, но если долго работать, потом страшно болит голова и даже тошнит.
Я беру пилу. Они всегда почему-то ржавые, а в этот раз еще и с поврежденной рукоятью. Рукоять розовая, подпаленная сигаретой, отчего выглядит похожей на нежную оголенную кожу человека, которого мучили и пытали. От электроплетей и сигарет похожие следы. Некоторые смотрительницы курят, вообще-то это не очень разрешено, только они все равно проносят табак и затягиваются. Конечно, наказывая никого не прижигают окурками. Зачем, когда есть плети.
Я держу пилу и смотрю вниз. Я тоскую по цветным травам тундры, даже по снегу – настоящему белому снегу, здесь он всегда сероватый, даже в лесу. Плац и вовсе залит бетоном. Это гигиенично.
Я смотрю на свои руки с содранными костяшками, на них немного крови и пара синяков. Будут новые. На тяжелые черные башмаки. Мне холодно, жилеты не очень спасают, к обеду я промерзну до костей, к вечеру – буду мечтать только о том, чтобы забраться под одеяло. Иногда разрешают принимать горячий душ вечером. Это награда.
Называют другие имена, а я покорно дожидаюсь, пока поставят кого-то в пару. Хоть бы не Элла. Может, это и против правил Коллектива, злиться вместо того, чтобы великодушно прощать, мелочно копить обиду и прочее, но я все равно ее терпеть не могу. Хорошо бы Лийка. Она храпит по ночам, зато большая и сильная, может огромное бревно поднять без усилий.
Когда ко мне подходит Аленка, я словно просыпаюсь ото сна.
Что, правда? Она же совсем маленькая. Ей пока нельзя на такую тяжелую работу… хотя, загоняли и прежде. Я свое первое дерево распилила через две недели после приезда.
Вот только Аленка болеет. Она выглядит хуже, чем утром, ее заметно шатает, глаза красные, из носа текут зеленовато-белые сопли. Губы обметаны. Сама бледная, ужасно белая на фоне нашей серости.
Она волочет за собой пилу и едва не падает.
– Товарищ, – я поднимаю голову и смотрю на ближайшую смотрительницу. У нее одна полоска. Кажется, ее зовут Лян Ксилань, но я могу ошибаться. Она довольно высокая, сухопарая, как и другие носит прическу «узел», и сурово смотрит на нас. – Товарищ смотрительница.
Я сглатываю.
– Аленка болеет, ее нельзя в лес.
Лян Ксилань окидывает нас обеих взглядом. Подходит ближе.
– Все хорошо, – я шепчу Аленке. – Сейчас тебя заберут в лазарет.
– Отказ от трудовых обязанность – это попытка очернить Коллектив! – изрекает Лян Ксилань. Она, впрочем, бегло осматривает Аленку и брезгливо поджимает пухлые розовые губы. – Несоблюдение гигиены приравнивается к неуважению. Ты лишена ужина. А ты, —теперь смотрительница таращится на меня, глаза темные, но взгляд какой-то прозрачный, пустой и рыбий. —Наказана за вранье, воспитанница Марта Сюин. Тоже без ужина.
– Но товарищ смотрительница! Аленка правда болеет, вот потрогайте лоб, – я прикасаюсь тыльной стороной ладони, мама так желала. Это совершенно необязательно. Жаром пышет аж издалека. Лян Ксилань отворачивается.
– На рабочее место – шагом марш!
– Товарищ смотрительница!
Она не слышит. Она уходит, приближается к другой, старшей, с двумя полосками. Та ставит какую-то метку в большом журнале с бахромистыми желтыми страницами.
Коричневая масса – уже не такая одноцветная, оранжевые жилеты добавляют ярких ноток, – расползается по рабочим местам. Кому-то повезло, окажется на кухне. Кому-то меньше, но даже в коровнике можно отоспаться.
Мы идем пилить лес.
Аленка едва держится на ногах. По пути я оглядываюсь, забираю у нее инструмент. Больше у нас ничего нет, потом еще вечером выдадут тележку, надо будет погрузить распилы и привезти их к большому квадратному сараю в дальнем углу плаца. Труднее всего довезти эти злосчастные бревна, потому что когда возвращаешься, болят все мышцы, ноги подгибаются и дрожат, хочется упасть на землю и не шевелиться.
Сегодня мы не выдержим. Обе.
Я понимаю это так же ясно, как вижу жухлую траву, подернутую похожей на паутину изморозью. Мы идем к месту лесозаготовки, это не особенно далеко, но Аленка уже дважды едва не упала.
Интересно, вечером ее заберут в лазарет?
Я никогда не видела, чтобы девочки умирали у всех на глазах. Вот только пропадают многие. Мы догадываемся об их судьбе, но никогда не говорим вслух.
Мы на месте. Аленка прислоняется к дереву и умоляюще на меня смотрит.
Я вздыхаю.
– Стой здесь. Я сама попытаюсь поработать.
Норму не выполню. Это значит, минус куча баллов. Отберут те несколько часов в неделю, которые позволено читать книги в библиотеке —единственное хорошее развлечение. Может, добавят штрафные часы. Лишат еще и завтрака. Я выдержу. В конце концов, голодом еще никто никого не заморил, «Солнышко» светит и обогревает своих воспитанниц, а почитать я смогу когда-нибудь потом, когда Аленка поправится.
Отчасти я понимаю: неправильно. Здесь каждый сам за себя. Некоторые девочки объединяются в группы или стаи, это очень не приветствуется. Ты должен быть с Коллективом – со всеми, а не с несколькими. Одиночкой тоже быть плохо, тоже ругают. Я одиночка.
Уже много лет одиночка, так толком ни с кем и не подружилась. Девочки говорят, мол, Марта сумасшедшая, вслед шептали «олениха». Я как-то поправила: не олениха, а важенка, если уж говорите о самке оленя. Задиры только посмеялись надо мной. Это была Элла и Лиза, а еще с ними была Лийка. Лизу потом перевели в другую комнату, потому что Элла с ней слишком сдружилась. Лийка промолчала. Она оказалась не такой уж плохой.
Но меня все равно считают сумасшедшей, а прозвище Важенка так и осталось. Я не возражаю. Я скучаю по Нико, по папе с мамой, – и по Первоцвету тоже.
Деревья твердые и колючие. Они плохо поддаются, в одиночку работать почти невозможно. Обычно мы вдвоем держим одну пилу. Берем-то две, чтобы, если одна развалится, а такое случается нередко, было чем заменить. Инструменты туповатые, старые. Впрочем, за порчу не наказывают, если только не специально сломать.
Сейчас я одна – ветви мелкой разлапистой сосны царапают руки и лицо. Папа говорил, есть большие сосны, но в местном лесу только такие – ростом чуть выше человека, зато торчат во все стороны суковатые «пальцы», а колючки норовят впиться в лицо. Я работаю в перчатках, но все равно ловлю пару заноз —щекой и ухом. Больно. Запах хвои поднимается от открытых ран сосны. Изо рта идет пар. Я сначала отпиливаю ветви, чтобы не мешались, а потом берусь за ствол, мысленно торжествуя – ага, уже не такая злая.
Скоро обед. В лесу работают многие, не только мы, на расстоянии десяти-двадцати метров вижу других девочек. Все по парам, только я одна. Когда придет смотрительница, позовет всех. В желудке урчит. Поскорее бы пришла, а хотя…
Оглядываюсь на Аленку.
Она сползла на мерзлую землю и кутается в слишком большой для нее жилет. Я озираюсь по сторонам – все заняты, шумно, треск и грохот, девочки работают молча. Я подхожу к Аленке.
– Эй, – трясу ее за плечо.
Она не отвечает и не просыпается. У нее закрыты глаза. Она, кажется, не дышит – и стала холодной.
– Эй! – кричу я.– Помогите! Кто-нибудь!
Меня слышат. Повсюду оглядываются, но почти сразу же продолжают, выработка есть выработка. Норма сама себя не сделает. Я срываю с себя жилет, холод кусает за плечи, но я все равно заворачиваю Аленку, она становится смешной, круглой в двух оранжевых ватных телогрейках. Я согрелась работой, и от резкого перепада начинает трясти.
Я встряхиваю Аленку и пытаюсь согреть. Дышу на нее. Тру ей щеки и уши. Она не открывает глаза.
Тогда я хватаю ее прямо с двумя жилетами на руки. Она ужасно тяжелая —кто бы мог подумать, такая маленькая и худая, а весит как самое огромное бревно, а может, и тележка. Я пытаюсь удержать Аленку на руках, несу ее к смотрительницам, они там, чуть дальше затерриторией лесозаготовки, готовят обед. Почти ничего не вижу, пот течет по лбу, волосы растрепались и лезут в глаза, зато пахнет табачным дымом, я иду правильно.
Они ведь не откажут, правда?
– Что происходит, воспитанница?
Это голос Лян Ксилань. С ней Женя Тё, у нее две полоски. Сквозь пелену я вижу, что обе приближаются ко мне. У них наготове электроплетки. Мне все равно.
– Помогите. Она холодная и не дышит.
Я думаю о Маришке.
Ее ведь спасли, правда? Она выжила. Все будет хорошо. «Солнышко» не такое уж кошмарное место. Здесь не умирают.
Лян Ксилань замахивается плеткой. Электрический удар обжигает плечо.
– Убирайся отсюда, шагом марш. Самовольное оставление рабочего места. Наказание – карцер!
Аленка падает на землю. У нее запрокинута голова, а глаза теперь открываются, и они стали белыми и замершими, как льдинки. Она похожа на Первоцвета – того, словно бы чужого, с дырой в черепе.
Я падаю сверху и пытаюсь вдохнуть свое дыхание в рот. Папа учил меня этому. Правда, так спасают утопленников. Еще он показывал, как запустить сердце – надо аккуратно, но с силой толкать ладонями грудную клетку.
Раз-два-три. Вот так. Лучше ладонями. «Пятками» ладоней. Смешное название, но самое настоящее. Там, где мякоть переходит в большой палец и есть сильные мышцы. Раз-два…
Снова удар электроплеткой. Я задыхаюсь от ожога, сама падаю рядом.
Аленка делает вдох.
И еще один.
Откуда-то слетаются смотрительницы, словно большие серые вороны на падаль, но Аленка дышит. Она должна выжить. Маришка же выжила.
Меня еще раз бьют плеткой, кричат про самовольное оставление, неподчинение; что-то еще. Я почти не слышу.
Аленка дышит, и это все, что имеет значение.
Я смотрю на эту девочку и вижу своего брата, Нико.
О проекте
О подписке