Закончив дневную работу, все прибрав в доме при помощи двух рабынь, Лукреция и Фульвия в сумерках подсели на террасе к старику.
Фульвия стала расспрашивать и отца и невестку о юноше, попавшем в беду. Кто он? Давно ли они и Луций знают его? Как с ним обходилась Туллия прежде?
Эгерий рассказывал дочери про Турна, как они один у другого бывали в гостях, хоть до тесного приятельства и не сближались, рассказывал о причинах его гибели, как он поручил опеку над своими детьми Бруту. Эгерий только не знал, какие отношения были у Говорящего Пса с ограбленными сиротами.
Этот разговор расстроил Фульвию до такой степени, что она всю ночь видела во сне Эмилия: то она его прятала от палачей в какой-то шкаф, который отчего-то никак не хотел затворяться, то уговаривала бежать, а он медлил под разными пустыми предлогами и терял время, чтобы спастись, то видела, что его ведут на казнь к ужасному оврагу, где погиб его отец.
Она почувствовала, что несчастный юноша стал ей дорог по какой-то невыразимой симпатии, зародившейся с этих пор в ее молодом, доселе спокойным сердце.
Слабый свет утренний зари уже проникал в маленькое окошко спальни, когда Фульвия очнулась от мучительных грез.
Первым ее ощущением была благодарность судьбе за то, что все виденные ею ужасы были только сном, второе – тоскливым осознанием, что Эмилий действительно в опасности и все, виденное во сне, может сбыться наяву.
– А я не спасу его, не спасу! – воскликнула она, чувствуя впервые такой порыв безотрадного горя, что, казалось, ее сердце готово разорваться.
Молодая девушка с неудержимыми рыданиями скрыла лицо в подушке.
– О, как он мне дорог, этот несчастный человек! Его последний взгляд, полный тоски, никогда не изгладится из моей памяти. Если бы я могла, я спасла бы его, скрыла бы, все отдала бы за его спасение. Эмилий!.. Эмилий!.. Что с ним теперь сделают?.. Ах, ведь я его люблю!..
И это новое открытие заставило девушку зардеться ярким румянцем.
Ее первым вопросом при встрече с отцом и братом в атриуме за завтраком был вопрос о судьбе Эмилия: нет ли вестей о нем?
Вестей не было.
Фульвия целый день мучилась этою неизвестностью. Жив он или нет? Неужели она больше никогда не увидит его? Неужели никогда не скажет ему ни слова в утешение?
Фульвия мучилась и на другой день, на третий… Долго-долго страдала она, пока наконец не явилась весть: он жив.
Но не радостна была эта весть сердцу девушки, взволнованной первой любовью. Эмилий томился в темном, сыром подземелье тюрьмы Туллианы.
Казнить фиктивно, то есть выполнить приговор над изображением человека – манекеном, маской, портретом, доской с написанным на ней именем осужденного, – у римлян той эпохи можно было по желанию властелина, но сама особа человека еще не подлежала его произволу, а лишь той форме обращения с ним, какую предписывал закон по его общественному положению.
Казнь Турна Гердония в ее зверской форме состоялась в провинции латинского союза, но в Риме это было бы невозможно, ибо там закон ставил всему свои пределы. Раба нельзя было в Риме ни обезглавить, ни заточить в Туллиану, так как это были формы кары для знати, а знатного человека, особенно сенатора или жреца, ни распять, ни зашить в мешок для утопления, ни всенародно повесить было немыслимо.
Лютые формы казни – сожжение, обваривание – у римлян этих ранних времен совершенно не производились ни над кем, даже над невольниками тиранов, как неизвестные до их занесения впоследствии из Галлии и Сирии, где огонь был любимым элементом в культе и судебных карах, что было тоже римлянам чуждо.
Мрачный, но в то же время и материально-практический ум римлян любил все соединять, так сказать, в два-три дела, заставляя служить при ненадобности для одного на потребу другому, пока не окажется нужным для третьего дела тот же предмет.
Уже очень давно, еще во времена царя Анка Марция, они выкопали в Капитолии глубочайшую и огромнейшую яму, выложили ее дно и стены туфом, вымазали цементом, сделали над нею потолок сводом особенной тогдашней кладки из выступающих один над другим камней, подобный усеченному конусу.
Эта яма назначалась служить цистерной для воды. Ее туда можно было напускать сверху в окно свода и выпускать снизу в герметически замыкаемую дверь.
Из-за непроницаемости для солнца и теплого ветра в яме было так холодно, что вода могла долго не портиться.
Эта цистерна назначалась для Капитолия, римской крепости, на случай вражеской осады, чтобы защитники и укрывшиеся туда граждане не терпели жажды, если неприятели сумеют отвести воду из акведука.
Годы шли, но враг не нападал, а напротив, даже крупные, грозные италийские племена самнитов, вольсков и других старались уклоняться от войн с народом Ромула или терпели поражения, даже близко не подпускаемые к Риму.
Цистерна стала не нужна, так как о самой возможности осады Рима в народе была оставлена мысль.
Царь Сервий Туллий додумался превратить эту яму в тюрьму еще в первые годы своего долгого правления, оттого-то она и была названа Туллианум.
Около нее шла лестница для подъема на высоты Капитолия.
Само имя Туллий на древнелатинском языке значило «источник», что совпадало и с фамильным именем тогдашнего царя. Поэтому некоторые думают, будто яма была приспособлена для тюрьмы раньше, еще до Сервия, и названа не по имени приспособившего, а просто вследствие ее первичного назначения служить источником – цистерной для воды в дни осады города.
Сервий построил над резервуаром цистерны обыкновенное здание для тюрьмы с камерами общими и одиночными, разных величин, имевшими окна.
Эта тюрьма, находившаяся вблизи древней и тогда уже давно оставленной каменоломни, стала называться Лаутумия, – от греческого слова «латомия» (litos – камень и temno – ломать).
Капитолийскую лестницу, ведущую к тюрьме, народ прозвал «gradus gemitori» – «ступени стонов».
Туллиана служила местом таких казней, которые не могли происходить всенародно, на площади, на Тарпейской скале или ином открытом месте.
Женщин тогда всех без исключения казнили тайно. Избавляли от публичного позора также лиц привилегированных – их душили дома, среди семьи, или без огласки отводили в тюрьму и там опускали в осушенный резервуар сквозь окно его свода на голодную смерть – умирать без наложения рук, если осужденный был так знатен, что казалось невозможным бить его топором или давить веревкой.
Юний Брут заметил, что Туллия не столь сильно гневается на Ютурну за бегство, как за похищение ее драгоценностей.
Купец напрасно дал знать всем своим знакомым ювелирам о пропаже украшений, на случай, не будет ли кто-нибудь продавать похищенное; напрасно было также дано описание наружности убежавшей девушки на многие невольничьи рынки. Все было тщетно – ни малейшего следа Ютурны никто не нашел.
Жестокая Туллия стала сильно тосковать. Каждая вещь, унесенная Ютурной, казалась ей дороже всех оставшихся в ее объемистом сундуке с украшений, которые она любила навешивать на свою блеклую фигуру.
Извращенное ненормальной жизнью воображение ее сочинило и приурочило к этим вещам всевозможные воспоминания минувшей юности – сладостные, милые, священные.
– Хоть бы что-нибудь нашлось! – вздыхала злодейка.
Брут радовался, что ее мысли приняли такой оборот.
Неминуемая казнь, грозившая немедленно десятку рабов и Эмилию, отсрочена на два месяца.
В это время Брут случайно вспомнил, что он видел в косе Ареты точно такую же стрелу, какая украшала волосы Ютурны на свадебном пире в Коллации.
Он сообщил свой план Спурию, отцу Лукреции. Богатый полководец с величайшей готовностью пожертвовал нужные деньги, чтобы отвести хоть на время опасность от сына их общего погибшего друга.
Брут, личность загадочная для целого Рима, давно был гораздо более понят благородным Спурием, потому что ему одному доверял все свои тайны. Эти два римлянина любили друг друга всю жизнь с молодых лет. Теперь, когда тирания черной тучей тяготела над Римом, Спурий не осуждал Брута за его чудачества, зная, что это одно может служить защитой его другу, в котором он уже предвидел обновителя-реформатора всего строя римской жизни.
На одном из частых веселых пиров Арета опять имела ту самую стрелу на голове. Брут попросил дать ее ему на короткое время и показал купцу, который тут же снял отпечаток на мягкую глину и срисовал общий вид этого женского украшения.
Все было сделано так быстро, что не возбудило ничьего подозрения. Никто не заметил этого.
Через несколько дней пришел рыбак с найденной на берегу моря стрелою. Драгоценное украшение не имело двух выпавших камней, было надломлено, как будто попало под колесо, и перепутано морской травой.
Туллия легко поверила и этому ловкому обману. Она повеселела, а Брут продолжал уверять ее, что скоро будет найдено все остальное, и убедил послать кого-нибудь с вопросом о Ютурне и пропавших украшениях к дельфийскому оракулу.
Через минуту он горько раскаялся в своем промахе – этом внушении, но было уже поздно.
Тиранка и прежде любила вопрошать оракула, ответам которого слепо верила, игнорируя и не допуская к себе больше никаких колдунов и гадалок, потому что считала их обманщиками и отчасти боялась покушений на ее жизнь колдовской порчей.
Хитрые жрецы храма Аполлона, находившегося в Греции, у подошвы горы Парнас, получая богатые дары от Тарквиния Гордого и его жены, льстили им, поощряя все их безумные затеи и жестокость.
С удовольствием приняв совет любимца, Туллия к двум вопросам прибавила третий: какая казнь будет самой жестокой для Эмилия, брата бежавшей виновницы ее тоски? Этого Брут не предвидел и внутренне ужаснулся своей оплошности, но поправить дело было невозможно.
Тиранка ничего не любила откладывать – через час ее посланный уже скакал в гавань, чтобы отплыть в Грецию.
Эмилий томился в Лаутумии уже больше двух месяцев, с самого дня таинственного исчезновения его сестры.
Казнь несчастного юноши была еще раз отсрочена до ответа оракула.
По свету, проникавшему в небольшое окошко тюрьмы, выходившее на двор, заваленный кирпичами, дровами и другим материалом казенных складов при укреплениях Капитолия, заключенный едва мог видеть перемены дня и ночи. Для него полный мрак сменялся только короткими сумерками в самое светлое время дня. Он никого не видел, кроме угрюмого солдата из этрусских наемников, безмолвно подававшего ему ежедневно сухари и воду сквозь толстые решетки окна.
Редко доходила к нему людская речь, но и несколько слов, произносимых приходившими к его окну рабочими, служили узнику развлечением.
Ему нельзя было их видеть, потому что окно было сделано настолько высоко от пола, что он едва мог доставать из протянутой к нему руки тюремщика пищу.
Он потерял счет времени, не знал продолжительности своего заточения, а грустные мысли о сестре и собственной участи отгоняли от него сон. Невкусная пища вызывала отвращение, расстраивала здоровье.
Однажды в какой-то, очевидно праздничный, день каменщики, чинившие ограду Лаутумии, выбрали для своей неприхотливой пирушки место у окна тюрьмы, потому что правила внешних отношений к таким зданиям тогда были совсем не строги. Римляне даже не считали тюрьму местом наказания, а лишь местом сбережения людей, назначенных для суда, чтобы они не убежали, что было трудно – способы выпиливания решеток и прочее тогдашним бесхитростным людям были совершенно незнакомы.
Лежа на гнилой, отсырелой соломе, узник жадно слушал разговор, несмотря на то что содержание его было далеко не веселое.
– А что, дед, когда кого-нибудь казнят из тех, что сидят вон там, в подземных норах-то, точно крысы, каково ему будет на том свете? – спрашивал голос мальчика.
– Плохо, Теренций, – отвечал старик. – Души казненных, как я слыхал, никогда не попадают в Аид.
– Тем лучше, дед, их там не мучают.
– Дурак ты, малый, вот что!.. Души казненных, брошенных без погребения в яму или овраг, не успокаиваются. Когда душа выходит из тела, она уже не может быть в нашем мире, а в подземный ее не принимают, потому что ей нечем за перевоз заплатить. Ох, денежки!.. Они даже после смерти нужны.
– За какой же перевоз надо платить?
– Только такие малые ребята, как ты, внук, могут об этом спрашивать! За какой перевоз? Адский перевозчик Харон через Стикс, пограничную реку, на тот свет даром тоже не повезет, как и наши рыбаки за Тибр или Неморенское озеро. Ты, видно, ничего, малый не смыслишь.
– Да откуда же мне все это знать? Целый день на работе, а дома поесть и выспаться рад – не до сказок нам.
– То-то не до сказок!.. Поэтому слушай, что старые люди сказывают. Как только покойника положат на костер или в могилу, то ему в рот кладут монетку – медный асс или серебряный динарий, сколько родные хотят… Богачи рады бы целый золотой талант за скулы запихнуть, только, на их досаду, он во рту не уместится. Когда тело сгорит или в могиле сгниет после напутствия молитвами и жертвами, душа берет монетку и отправляется с нею на перевоз по какой дороге ей ближе. От нас, из Италии, самая близкая дорога на тот свет проложена через Кумский грот, где живет сивилла – та волшебница, что несколько раз к царю приходила. Придет душа в подземное царство и ждет на берегу Стикса вместе с другими, пока их много не накопится. Тогда Харон соберет со всех плату и перевозит, а казненному запрещено в рот деньги класть – заплатить-то ему и нечем. Бьется, бьется, просится, кланяется, да так и останется бродить по свету, пугать по ночам живых.
– Всегда и бродит?
– Нет, малый, не всегда! Подземные боги милостивы – через сто лет такую измаявшуюся душу берут в лодку и перевозят даром.
– А если человек не казнен, а убит и тоже сгнил без погребения, что бывает с его душой?
– Если убит разбойниками, зверями, молнией, сгорел, утонул, тоже бродит вредоносным ларом по земле сто лет, но души павших в битве за отечество не бродят и не плывут за Стикс, а возносятся на небо, к богам света, и, получив себе хвалу, летят на острова блаженных далеко в море, за Геркулесовы Столбы – туда, где солнце кончает дневной путь и въезжает на ночь в свое царство. Так что герой – одно дело, а казненный – другое.
Каменщики ушли, покинув Эмилия в еще более грустном настроении.
Болезнь истощила его крепкие силы. Он походил на живой скелет, но тюремное заточение укрепило энергию его духа, потому что здесь он много думал о своем отце и решился в день казни подражать ему твердостью.
Разговор ушедших каменщиков занял его мысли вопросами о загробной участи душ. В этих мыслях всплыло все, что молодой человек прежде вовсе не замечал среди суетливой, разнообразной, хоть и далеко для него лично невеселой жизни, в семье Тарквиния.
Эмилий теперь заметил резкое противоречие сказаний мифологии о загробной участи героев – вспомнил, что Гомер говорит об этом другое.
И молодой узник запел о свидании Одиссея с мертвецами:
Там, где киммериан
Печальная область
Окутана вечно
В туман непроглядный,
Где Гелиос людям
Свой лик лучезарный
Отнюдь не являет, —
Не всходит на небо, —
А ночь без отрады
В обилии звездном
Томит всех живущих…
Составившие это сказание греки времен Гомера еще очень плохо знали места земли, далекие от них. Они называли «печальной областью киммериан» вообще все, что в Европе находится севернее Тавриды (Крыма). Киммериане, кимры или кимвры были предками германцев, двигавшихся постепенно с востока на запад через Россию и Пруссию, где нам осталось от них этнографическое воспоминание в названиях местностей (Кимры около Твери и Кеммерн около Берлина).
Древние греки, плававшие вокруг всей Европы в Пруссию за янтарем, а также пробиравшиеся туда и дальше на север по некоторым рекам, вследствие привычки к дивному, теплому климату с ярким солнцем естественно считали суровые области киммериан похожими на преисподнюю.
При Тарквинии Гордом их сведения были такими же.
Там близ Одиссея
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке