Читать книгу «Иностранная литература №04/2011» онлайн полностью📖 — Литературно-художественного журнала — MyBook.



















Если бы у меня умер кто-то и имелась бы причина о нем скорбеть, я раскошелился бы по меньшей мере на фиакр. Вот такие дела: у людей, которые не желают скорбеть, умирают родственники… У меня же… Мне не дано пережить ничего подобного; я, так сказать, – человек, опирающийся на пустоту…


Шестеро ребятишек, мирно жуя хлеб, сидят кружком вокруг дорожного рабочего, старательно укладывающего булыжники – три справа, три слева, – и с изумлением наблюдают за его работой; я бы тоже охотно присел рядом с ними, хотя бы для того, чтобы насладиться удивлением и смущением милого уличного труженика. Невозможно! При нынешнем состоянии медицинской науки моя скромная радость уж конечно бы омрачилась краткосрочным интернированием в соответствующее заведение…


Обедаю я ежедневно в ближайшей колбасной. Там всегда можно видеть одни и те же, словно вытесанные из дерева лица: загнанные приказчики с сигаретой во рту; спешащие модистки, у которых даже нет времени уронить носовой платок, когда в этом возникает нужда… бедные пожилые люди, странствующие или приезжие, – у каждого из них найдется часть тела, которую стоило бы показать врачу… Почти все посетители уже меня знают… Даже горбатый мелочный торговец, который, суетливо лавируя между столиками, предлагает направо и налево коробки спичек, карандаши, запонки, почтовую бумагу и подтяжки. Как уже сказано, здешний народ меня знает; но придет ли, наконец, хоть кому-то из этой компании в голову спросить, почему я ем в красных лайковых перчатках? А ем я в перчатках только ради того, чтобы меня об этом спросили и я мог ответить: “Я имею обыкновение в рассеянности обкусывать ногти; так вот, чтобы этого не происходило, чтобы они спокойно росли и достигли полного совершенства, я и ношу перчатки…” Напрасно купил я эти лайковые перчатки. Посетители колбасной считают меня то ли слишком сумасшедшим, то ли слишком утонченным, и на такой вопрос не отваживаются… Никто не станет выведывать мою подноготную, даже Текла – бледная, с черными кудряшками официантка, каждодневно спрашивающая, не желаю ли я к колбаскам огурцов, горчицы или хрена… Даже Текла, которой я всегда пододвигаю три крейцера, не облегчит мне душу этим напрашивающимся вопросом – хотя уж ей-то, казалось бы, сам Бог велел…


Боюсь, что для меня это плохо кончится. Я соскальзываю во все более двусмысленные сферы. Конечно, люди, благословенные даром моральной нечистоплотности, – все эти преступники, начиная с великого каннибала Наполеона и кончая маленьким мальчиком, который стащил сливу и, преследуемый сынишкой бакалейщика, кричит “Мама!”, но для верности еще и сует добычу в рот, – все эти существа по праву находятся под покровительством природы: чаще всего они защищены нехваткой совести и исключающей всякое раскаяние забывчивостью; достойные восхищения индустриальные акулы с такими качествами, которые дураки, далекие от теории Дарвина, называют материализмом нашего времени, сиречь американизмом, – они тоже морально оправданы: точно также, как оправдано поедание говядины и существование охотников покататься на верблюдах, при наличии верблюдов как таковых. А вот что никак нельзя оправдать – это когда ты крадешь у других драгоценное время и причиняешь им зло безо всякой для себя выгоды. Я же со скуки, чтобы потолкаться среди людей да познакомиться с ними, частенько поднимался к предпринимателям или домохозяевам, которые публиковали объявления о найме… Представлялся им домашним слугой, учителем средней школы, бухгалтером, гравером, корреспондентом, гофмейстером, камергером и так далее. И после тягучего невразумительного разговора, приводившего хозяина в полное замешательство, я всегда откланивался со словами, что намереваюсь, дескать, подумав еще на досуге, при случае зайти повторно. Человек снисходительный еще мог бы, пожалуй, назвать это относительно безобидной шуткой. Куда хуже, развязнее и коварнее ведет себя тот, кто преднамеренно усаживается на предназначенные для любовных парочек скамейки, сам ничего такого не делает, а только читает газету, пока еще светло, и вынуждает отчаявшихся влюбленных обратиться в бегство… При ограниченном количестве мест для сидения его ненавидят и чешские кормилицы, которые обычно позволяют обрюхатить себя только на скамейках Кайзер-Вильгельм-ринга[33]… Его боятся долговязые босняки из Вотивного парка, равно как и пехотинцы полка “Дойчмайстер” из парка Аугартен… Он же продолжает эту игру до глубокой ночи. Якобы лишь для того, чтобы собрать статистические данные о времени, отделяющем первый поцелуй от премьеры любовного объятия…

Спрашивается, почему же я не бросил эти пошлые удовольствия и не нашел для себя лучший способ времяпрепровождения? Есть ведь свои преимущества даже в том, чтобы стать владельцем собаки: вследствие многообразия соответствующих обязательств, поглощающих уйму времени; насколько же те простые и безобидные удовольствия, что дарит хозяину бедное животное, затмеваются наслаждением, которое способна дать только женщина!

Смею возразить: если уже у Гомера сказано: “Всем человек пресыщается: сном и счастливой любовью, ⁄ Пением сладостным и восхитительной пляской невинной”[34], то какие же ощущения, какую усталость должен испытывать наш современник? У меня в ушах еще звучат выкрики венских барышень в момент экстаза: “Ах!”, “Ох!”, “Господи!” и “Ты действительно меня любишь?”; а если барышня еще и поэтическая натура, то она, небось, прощебечет “Тири-ли-ли!” Даже заткнув себе уши, я слышу “Ай”, “Ой!” и “Уй!” венгерок. Берлинка же предпочтет проворковать: “Как вкусненько!”. Единственными, кто ничего не восклицал, были цыганки; однако тому, кто мечтает о любовном сближении с ними, лучше оставить наручные часы дома… И он может считать, что ему крупно повезло, если очередная Трантира или Шофранка не назовет его отцом своего ребенка, хотя на ту же честь мог бы по праву претендовать весь офицерский корпус ближайшего гарнизона… Да, еще у одной хватило благоразумия помалкивать… У Мариши, жены деревенского старосты из Попудьи-на. Она любила, словно отрезала себе краюху хлеба. Все ее движения были исполнены механической надежности. Никогда не забуду, как мы впервые нашли друг друга. Это случилось наутро после ее свадьбы, о чем я не знал: Мариша, тогда еще мне не знакомая, косила на влажном от росы лугу и, продвигаясь вперед, покачивала бедрами… Короткие, до икр, юбки непрерывно колыхались… Я праздно проходил мимо и не мог отказать себе в удовольствии наклониться, чтоб погладить цветущие щеки и подбородок красивой молодой женщины. Она залилась румянцем, однако не воспротивилась; смерть стояла за моею спиною – крестьянин с косой. А у меня хватило присутствия духа сказать:

– Сударыня, так вы позволите мне сегодня во второй половине дня пособирать шелковицу в вашем винограднике?

Крестьянин таращил глаза, как бык. Она же, склонившись еще ниже, словно хотела помочь мне найти какую-то упавшую вещь, ответила утвердительно, и уж вечером-то в винограднике меня ждали не только тутовые ягоды…

А когда ее муж и мамаша отправились паломниками в Сассин, она дала мне об этом знать. И я тайком пробирался в комнату к Пахнущей-Хлевом; а затем в темноте, лавируя между навозною кучей справа и навозною жижей слева, выбирался обратно – воспевая чреватою опасностями любовь Джахангира Мирзы и красавицы Маасумех Султан-Бегум[35]… Мое воодушевление, однако, вскоре пошло на убыль из-за удручающего несоответствия между возвышенными чувствами и копеечнозлорадной судьбой: ведь даже экономически невозможно длительное время производить амброзию, самому при этом питаясь дерьмом… Мой несчастливый дар – представлять себе даже самую любимую подругу в виде скелета (из-за чего объятия порой переходят в рыдания), а также страх перед законным супругом в конце концов вынудили меня распроститься с Маришей… Ах, оставьте меня с вашей любовью! Скорей уж я завел бы собаку. У бездетной жены моего домовладельца есть собака, которую я высоко ценю. Молодой карликовый бульдог; во дворе держится избранного круга детей: когда они приносят ему вареную свеклу, телячью печенку или жареные колбаски, он откликается на клички Шнуди, Пуффи, Буби и еще десяток других. Если же кто-то хочет просто так к нему подольститься, этот янки игнорирует все призывы. На того, кто проявляет назойливость да еще, как некоторые вдовы, пытается повязать ему на шею розовый бант, он предостерегающе рычит и может при случае укусить. Свойственное ему многообразие реакций, готовность броситься, как молодой бык, на каждого, кто взмахнет у него перед носом платком или листком бумаги, и, не в последнюю очередь, образцовая самодостаточность сделали его моим идеалом. Он может часами лежать на месте и, нисколечко не скучая, гипнотизировать одну и ту же кость; ни один учитель не бросит ему с иронией: “Вы, голубчик, далеко зайдете…”; он глубоко усвоил и больше не задумывается об этом: дальше себя самого все равно не зайдешь. Я же, когда мне надоедает быть собою, поневоле должен становиться кем-то другим. Обыкновенно я – Марий[36], сидящий на развалинах Карфагена. А иной раз я – князь Эксенклумм: я поддерживаю любовную связь с одной оперной певицей, я с готовностью даю интервью главному редактору столичной газеты Арманду Шигуту о торговом договоре с Монако, я запрещаю своему камердинеру Доминику (его роль играет денщик Филипп) допускать ко мне кого бы то ни было, за исключением баронессы фон Зубен-Боль… Но как только бесконечные “Ваша светлость…” да “Ваша светлость…” начинают действовать мне на нервы, я становлюсь прославленной актрисой, отвешиваю этому ничтожеству – директору театра – пощечину, которую он давно заслужил, или же, желая отомстить, обрушиваю на его голову кресло… Я как раз собирался, чтобы отдохнуть от непривычного напряжения, перевоплотиться в поэта Конрада Зельтенхаммера и молча выкурить папиросу в кафе “Символ”. Но течение моих мыслей прервал денщик. Ему-де осточертело все время представлять слуг, директоров театров, развалины Карфагена или пачки папирос; он мечтает тоже хоть раз побывать в шкуре князя, героини или драматурга.

– Ты сапог, – сказал я ему. – Сапог! Тщеславие – первая ступень к краху.

– Хозяин, – ответствовал он. – Хозяин! Я ведь не какой-нибудь обыкновенный денщик.

– Само собой. Денщик, состоящий у меня на службе, не может быть заурядным денщиком.

– Я не то хотел сказать.

– Может, в твоих жилах течет кровь богов? Ты что – заколдованная принцесса или тот слуга, стягивавший сапоги, прелюбодейство с которым Зевс инкриминировал Гере?

– Нет, но я все-таки происхожу из древнего рода. Знай же: я прямой потомок того знаменитого денщика, которого проглотил Митридат, дабы сделать свой желудок неуязвимым для ядов.

– Тот денщик, видно, надоедал своему господину не меньше, чем ты мне, иначе ему нашли бы лучшее применение.

Тут Филипп дал себе зарок впредь не ссылаться на судьбы своих именитых предков.

– Я категорически заявляю, что в случае невыполнения моей просьбы от службы у вас откажусь. Да и вообще, меня наметили в президенты I Международного конгресса денщиков, который в скором времени состоится в Америке. Сам Рузвельт…

– Рузвельт?

– Я имею в виду денщика Рузвельта. Мы его зовем Рузвельтом, для краткости… Так вот, это он пригласил меня председательствовать… Именно по той причине, что я являюсь потомком знаменитого… Или ты думаешь, что денщик господина Тубуча…

– Да, но как же ты попадешь в Америку, о сапогостягиватель моей души?

– Мое тело, мое бренное тело будет по-прежнему лежать здесь, дух же мой воспарит, отлетит, заползет в какой-нибудь электрический провод и в мгновение ока окажется на той стороне. Прежде-то с такими путешествиями дело обстояло хуже: молнию не всегда удавалось заполучить, а на бродягу-ветра полагаться нельзя, сколько раз он нас ссаживал там, куда мы совершенно не собирались… на озере Танганьика, например, или на островах Фиджи… где не встретишь ни одной родственной души…

Мне было лестно поддерживать контакт с существом, благодаря которому я, в известном смысле, оказался близок президенту Соединенных Штатов, и мы с Филиппом заключили соглашение, что отныне и впредь будем выступать в главных ролях по очереди. Он был, например, бакалейщиком, восклицавшим: “Сегодня у нас чудненький пармезанский сыр!”, а я – покупательницей, что, пожимая плечами, пробовала кусочек. Затем я становился слоненком… бегающим по кругу… А он – мальчишкой, кричащим: “Ах! Как здорово!” После он был упавшим деревом, со шляпой на одном суку, которое плывет по Дунаю до самого Черного моря, я же – свалившимся в воду и проклинающим это дерево лодочником, или водяной крысой, которая ютится меж корней, или речной выдрой, требующей у дрейфующего ствола проездной билет, чтобы проверить, не истек ли срок годности. Так продолжалось, пока невозможность – как бы я ни напрягал свою и их волю – сделать зримым и для других людей мое превращение в князя Эксенклумма или в водяную крысу не испортила мне удовольствие и от этой игры.

– Филипп! – сказал я тогда. – Иди-ка сюда.

Филипп подошел, не без внутреннего сопротивления, словно предчувствуя недоброе. Я тщательно завернул его в коричневую упаковочную бумагу и отправился на прогулку. Никто из прохожих, однако, не пожелал поинтересоваться: что, мол, находится в маленьком коричневом пакете. А я-то заранее подготовил небольшую речь: “Дамы и господа! Здесь вы увидите не что-нибудь заурядное! Но говорящего денщика! Он – прямой потомок сапогостягивателя Его Азиатского Величества, царя Митридата Понтийского… И в скором времени будет председательствовать на I Международном конгрессе денщиков. Сам Рузвельт…”

Никто не проявил любопытства, а навязываться мне не хотелось… Что вопроса мне так и не задали, пожалуй, еще можно было бы пережить, но, с тех пор как я столь вероломно поступил с денщиком, попытавшись осквернить его тайну, Филипп умолк… Его душа, вероятно, навсегда переселилась в Америку… Я снова был одинок…


Раньше я грезил о славе. Она обошла меня стороной. И все, что мне оставалось, это саркастические нападки на счастливчиков. В этом-то я издавна был мастак. Когда мне уже нечего было кусать в себе, я принимался кусать других. Нынче же я ослаб и сделался снисходительнее. Как говорится, пишу теперь карандашом. Моя интеллектуальная пища нежна, как пища больного. На днях, например, я целое утро посвятил наблюдению за одним генералом, который на Марияхильферштрассе замирал у каждой витрины, будь то витрина бельевого магазина или парикмахерской. Было это после маневров. Я не ощущал ни злорадства, ни сострадания; просто смотрел, пока сам не превратился в генерала и не почувствовал себя способным играть далее его роль. То, как он приподнимал саблю, чтобы не задеть тротуара – движение чисто рефлексивное, – навевало невыразимую грусть… На следующий день я так же надолго погрузился в созерцание галки, которая перед цветочным магазином на Вайбурггассе семенила туда и обратно, безостановочно – туда и обратно. Куцые крылья, сломанные, волочились по грязному булыжнику. А ведь, наверное, за несколько дней до этого птица еще кружила вокруг колокольни Святого Стефана или командовала бригадой… Я бы весьма охотно поспособствовал встрече между тем генералом и этой галкой. Но на столь великие начинания я более не отваживаюсь, с той поры как последнее кончилось для меня так печально…