Во время своих вылазок я нередко проходил мимо одного ресторанчика, хозяина которого зовут Доминик. Нынче имя Доминик среди рестораторов совсем не редкость, а почему? Это необъяснимо; но, поскольку мне так часто доводилось проходить мимо вывески этого винного ресторанчика, постепенно между мною и его владельцем завязались приятельские отношения. Не то чтобы я когда-либо встречался с этим человеком, избави бог! В столь реальных предпосылках для симпатии я не нуждаюсь… Но когда однажды я взглянул в календарь, то обнаружил, что сегодня день его именин. “Вот нынче ты мог бы к нему заглянуть”, – подумал я и надел красные лайковые перчатки. Вошел. Но ничего такого, чего я ожидал, не произошло. Меня обслужил человек в синем переднике, с полотенцем через плечо, – обычный официант. Я ждал и ждал, чтобы увидеть именинника. Он все не появлялся. Вообще ничего похожего. Я начал терять терпение и, уже собравшись уходить, напрямую спросил официанта, где сейчас хозяин. Субъект нехотя процедил в ответ, что у хозяина-де наверное платежный день в пивоварне и потому он отсутствует. Так обнаружилось: хозяин предательски укатил к вину нового урожая, уклонился от празднования своих именин, чтобы пображничать у другого хозяина, то есть фактически наедине с собой. Картина, несомненно, комичная – сюжет, достойный голландских мастеров: один ресторатор наведывается к другому. Но я в итоге, пожертвовав временем и деньгами, все-таки не осуществил того, чего с таким нетерпением ждал. Будто насмешница-судьба, которая охотно отбирает у сирых последнее, дабы имущему дать еще больше, намеренно лишила меня моей маленькой радости, неслыханного зрелища: как ресторатор празднует день своих именин. Смешно, но типично, ибо подобные партии судьба разыгрывала со мной многократно. Словно посредством утонченной позиционной игры хотела вынудить меня, нежизнеспособного, добровольно отказаться от этой самой жизни. Я уж не говорю, что раньше, когда у меня еще были знакомые, я частенько не видел их месяцами, а затем в один прекрасный день они, казалось, сговаривались между собой, чтобы усердными рукопожатиями вызвать у меня, по меньшей мере, паралич руки. Я могу привести примерчики и похлеще.
Много лет назад, когда я был более жизнерадостным, а до душераздирающей гибели двух мух Поллак дело еще не дошло (и, следовательно, эта гибель еще не могла служить мне напоминанием, что перед лицом судьбы нужно держаться спокойнее), в это-то время я после всяческих сомнений наконец собрался с духом и приобрел трость. Чтобы искать приключений. Без трости это невозможно. Ведь и рыцарь не мог бы сражаться за свою деву с великанами, карликами и драконами без легкого щита или же с седлом, которое еще не имеет имени.
Однажды воскресным днем я – в первый и последний раз – завязал галстук с той тщательностью, с какой, если мне позволят такое сравнение, пророки, должно быть, некогда препоясывали свои чресла, и на трамвае выехал в Зифринг[37]. Немалое наслаждение – мчаться мимо остановок, в то время как другие вынуждены оцепенело на них стоять. На Бильротштрассе, к сожалению, в вагон вошел один мой дальний знакомый, сноб до мозга костей, из кармана у него горделиво торчал томик Бальзака. Я в шутку сказал, что зря он таскает на лоно природы книги в тяжелых переплетах, да к тому же такие, которые вскоре будет таскать каждый кому не лень. Обратил его внимание и на то, что пропагандировать такую литературу – не самое достойное дело для модерниста. Он же, неправильно истолковав мое намерение, втянул меня в нескончаемый разговор. О конце Бальзака; о том, как Жорж Санд, по слухам, обманывала Мюссе, а Фридерика[38] – Гёте; и – ах! идиллия Зезенгейма! – как эта дочка священника, само собой, в конце концов родила от какого-то теолога – если, конечно, отцом ребенка не был Ленц или кто-то из французских погран-офицеров… Поэзия и правда![39]Мы говорили о женщинах, о том, что всякое одаренное разумом или фантазией существо, будь то мужского или женского пола, ревниво уже само по себе, а сверх того, неизбежно страдает от ревности, унаследованной от животных предков… Перескакивали с пятого на десятое, и только тогда, когда было уже слишком поздно, когда лес обступил нас, этот злополучный субъект открыл рот, дабы сообщить мне, что я-де пропустил самое важное. В трамвае, мол, к моим шуточкам прислушивалась одна элегантная барышня, все время глаз с меня не спускала, а потом, уже в лесу, за нами увязалась еще одна красивая штучка, но, так и не найдя приличного повода заговорить со мной, отстала от нас. Я рассуждал о женщинах – пока в двух шагах от меня смеющаяся, покачивающая бедрами и пританцовывающая, роскошная в своем цветении жизнь не развернулась и не побрела прочь!.. И словно этого мало: когда на узкой тропе мы хотели пропустить встречную любовную парочку, дама наступила на трость, которую я элегически волочил за собою; трость сломалась – явное предупреждение свыше, что тропу, на которую мы едва ступили, необходимо тотчас покинуть… На лугу же недалеко оттуда какая-то шестнадцатилетняя фройляйн, сопровождаемая мамашей, не придумала ничего лучше, как рвать осенний безвременник. Я последовал ее примеру…
Я постоянно живу в ожидании чего-то чудовищного, чего-то такого, что вторгнется ко мне, внезапно явится, вломится. Орангутанг, например, или глухарь с пылающими очами, или – лучше всего – свирепый бык. Потом мне приходит в голову, что уж бык-то никак не мог бы протиснуться в мою дверь, и я на время оставляю свои грандиозные надежды… Когда начинает тренькать дверной звонок, все соседи выбегают в прихожую. И я тоже немедленно выглядываю из своего апартамента с отдельным входом… На случай, если меня разыскивает кто-нибудь из старых приятелей, я готовлюсь накинуть пальто и отправиться с ним на прогулку; или же, коли он того пожелает, показать ему достопримечательности моего жилища: денщика Филиппа и – давая разъяснения голосом, окутанным траурным флером – двух покойных мух Поллак… Ожидаю я чего-то чудовищного или все же приятного, но когда открываю входную дверь, то, как правило, оказывается, что пришли к кому-то из соседей. Или – что это нищий. Таким я не подаю. Во-первых, у меня у самого ничего нет, а во-вторых, даже если им даешь что-то, они тотчас уходят и оставляют тебя в одиночестве. А это совершенно не входит в мои планы… Другие, увы, столь же бесцеремонны: позвонят в дверь и, получив нужную справку, удаляются. Вот на днях… Затрезвонили ни свет ни заря, я поспешно и кое-как одеваюсь, отворяю дверь, стою на сквозняке: посетитель спрашивает, не я ли, дескать, тот господин, который заказывал спрей для ухода за собачьей шерстью. Другой на моем месте, чертыхнувшись, захлопнул бы дверь, я же, человек вежливый, опрометчиво отвечаю: “Нет!”; не скрывая, тем не менее, намерения вступить с ним в разговор… пусть даже только из-за необычности его профессии. Агент по продаже спрея для собак… Он, однако, делает резкий разворот, показывает мне спину и начинает подниматься по лестнице… Мне пришлось взять себя в руки, чтобы не рухнуть под тяжестью всех постигших меня разочарований…
Джахангир Мирза говорит: “Словно бесплотная тень, я зыблюсь; и, если стена не поддержит меня, плашмя упаду на землю”. Меня стена не поддержала. Мне кажется, что со мною тоже случится нечто подобное этому “падению плашмя”… Нет, я больше такого не вынесу! Что же удерживает меня здесь? Шнуди, карликового бульдога, уже нет в живых. Старик с колючей бородой, с узлом на плечах… вылитый Агасфер… вошел во двор, выкрикивая: “Товарец!” Приход чужака, казалось, взбесил пса, он ринулся вперед. Торговец раз-другой выкрикивает: “Пшел!” Пес будто не слышит, хватает непрошеного гостя за икры. Тот демонически плюет ему между глаз; бульдог, как сумасшедший, начинает крутиться на месте, стараясь коротким языком удалить с носа инородное тело. Это ему удается, уличный торговец уходит, но пес продолжает крутиться, его глаза ничего не видят, они ослепли от неистовой гонки. Шнуди… Шнуди с розовым бантом все крутился, крутился… пока не пришлось его застрелить… Нынче у меня никого больше не осталось. Я приглядываюсь к одной лошади, запряженной в телегу: может, она могла бы со мной говорить…
Бьюсь об заклад: она лишь не хочет быть замеченной в разговоре со мною. Думаю, что с другими, приложив некоторые усилия, она бы сумела поговорить…
Что же удерживает меня от того, чтобы разом покончить со всем, обрести вечный покой в каком-нибудь озере, сиречь чернильнице, или решить вопрос, какому сошедшему с ума богу или демону принадлежит та чернильница, в которой мы все живем и умираем, и кому, в свою очередь, принадлежит этот сумасшедший бог? Красться тайком к Марише, да кто бы она ни была, в любом случае – к какой-то девке, грязнухе или прелюбодейке, вдобавок остерегаться всякой всячины… кучи навоза справа и фекальной жижи слева… чтобы затем, вернувшись домой, воспевать горестную любовь Джахангира Мирзы и красавицы Маасумех Султан-Бегум… Да вправду ли это такое уж удовольствие – производить амброзию, когда сам ты глотаешь дерьмо? И даже если ты настоящий поэт, все равно ты не более чем прирожденный имитатор звериных голосов. Да будь ты хоть мастером слова, находящим слова полнозвучные, словно рев быка: нищим останешься ты и будешь как подражатель выпускать из себя голос князя, правящего конем, или мотылька, взлетающего из черной куколки вверх, к свету, – а то и голос какого-нибудь другого поэта; все голоса, о имитатор звериных голосов, ты будешь выпускать из себя для того только, чтобы они заглушили собственную твою пустоту, отсутствие собственного голоса… Чего же я медлю? Сгинуть! Пока я еще не уподобился скрученному подагрой сапожнику… К чему давиться этой тошниловкой – изнурительным противоречием между ничтожной судьбой и чудовищно не соответствующими ей чувствами и амбициями?
Жизнь. Какое великое слово! Я представляю себе жизнь официанткой, которая спрашивает, какой приправы я желаю к колбаскам – горчицы, хрена или огурцов… Официантку зовут Текла… Наши возможности ограничены, зато всегда находятся громкие слова… Несоответствие – удел многих. Однажды меня пригласили на синхронный сеанс известного шахматиста. Зал для выступления оказался затхлым и душным, полным табачного дыма. Внезапно раздался крик: “Приближается мастер!” И кто же, вы думаете, вошел? Лопоухий, туповатый на вид человек в поношенном костюме. Куцый синий сюртучишка выглядел, однако, не более поношенным, чем его лицо. Ха-ха! “Приближается мастер”… Что же тогда нам остается? Немногое. Когда-то у меня был один знакомый, имевший, со своей стороны, одного коллегу, с которым в свое время учился в гимназии. Потом этого коллегу моего бывшего знакомого из школы забрали – поскольку он не очень старался стать олухом, как другие, и тем снискать расположение учителей – и определили в ученики… Вы думаете, к мяснику или сапожнику? Нет, как ни странно, – в винный магазин. Спустя несколько недель человек этот встретил на набережной моего знакомого – знакомого звали Вальдемар Тибитанцель, он писал непубликуемые стихи – и похвастался, что даже после столь короткого ученичества уже умеет за несколько минут изготовить поддельное бордо якобы столетней выдержки. Достойно сожаления, что подающий надежды юноша со сновидческой быстротой соскользнул и с этой жизненной колеи. При его гениальных способностях он мог бы вскоре угостить нас вином из подвалов Вечности, не говоря уж о Кембрийском периоде. Однако он поступил иначе. Этот способный к превращениям человек внезапно вынырнул в качестве Архангела на подмостках Бургтеатра. Мой знакомый вскоре после описанной встречи снова увидел его на Грабене. Борода Вальдемара Тибитанцеля, если применить к ней художественные критерии, в то время представляла собой нечто среднее между бородою Христа и пушком на девичьем подбородке, а обычный внимательный наблюдатель, выражая близкую к истине догадку, сказал бы, что он попросту небрит. С пряжек башмаков облупился черный лак, обнажив желтую латунь, то есть даже в самых незначительных мелочах проявлялось безнадежное состояние финансов Тибитанцеля и его, если можно так выразиться, австрийства. Архангел, мнимо углубленный в свое же гладковыбритое лицо, сделал вид, будто не заметил Непубликуемого, который потом несколько дней горько мне на это жаловался. Но не прошло и недели, как Вальдемар Тибитанцель умер прямо посреди трагедии в пяти актах. И если завтра я привлеку к ответу незнакомого мне человека, фальсификатора вин и лицедея, за дела, которые давно поросли быльем, то сделаю это из солидарности; короче, речь здесь идет о принципиальных вещах… а не просто о каких-то там прихотях… Потому что и сам я, о Боже, еще когда был королем и множество людей дожидались моего приветствия, приветствовал их – со стороны своей персоны – неравномерно. Я приветствовал один раз в двойном объеме, то есть с глубоким поклоном, другой раз, скованный своего рода параличом воли, не приветствовал вовсе; и если подданные не довольствовались тем, чтобы, сложив двойную порцию с нулевой, потом разделить полученную сумму надвое, а начинали брюзжать по поводу моего неучтивого поведения, то меня чертовски мало заботило, что обо мне думают эти мухи. Так вот, если завтра я пошлю наверх к Архангелу секундантов – товарищей моих по судьбе и братьев по выбору, старого сапожника и шляпника, других и искать не надо, – то это будет совершенно иной случай. Я хочу умереть – и, воспользовавшись такой возможностью, закрутить другого человека, которого я познал в его ничтожестве… Как закручивают кран с ядовитым газом, как Агасфер закрутил карликового бульдога Шнуди… Если же я после поединка останусь в живых, на что у меня мало надежды, то мой денщик Филипп и известная чернильница когда-нибудь – по завещанию – все равно перейдут к тем, кто захочет их получить; среди множества претендентов на наследство, при прочих равных условиях, преимущество будут иметь надушенные постовые. Но прежде чем я поверну пусковую ручку автомобиля и вылечу из поворота, чтобы разбиться о придорожный столб, прежде чем я отправлюсь в ту последнюю дорогу… Прежде чем жалюзи окончательно упадут, лишив меня вида на Линцерштрассе, я хочу набраться храбрости и пролаять ответ трусливо бегающему по платформе фургона пинчеру, хочу посидеть с шестью ребятишками возле дорожного рабочего, хочу спросить сапожника Энгельберта Кокошнигга, почему он завел себе вывеску “У двух львов”, а зеленщицу – не вдова ли она, и, если нет, то почему терпит клюющего горох воробья, чьей беззаботной жизни я завидую; я также попытаюсь увидеть ресторатора Доминика, понаблюдать за самим собой в обличье галки с перебитым крылом на Вайбурггассе и, если окажусь в соответствующем настроении, собственноушно решить проблему: правда ли, что в одном специфическом случае лирически настроенные венские барышни восклицают “Тири-ли-ли!” Больших радостей жизнь мне все равно не подарит… Вы думаете, я весельчак? Конечно! Душераздирающий весельчак! Все это не что иное, как юмор висельника. И страх. Ведь если жизнь кажется мне состоящей именно из таких пустяков, какими занимаюсь я сам, то что, если и смерть захочет надо мной подшутить, сыграв соответствующую роль? И – разочарует меня? Смерть – которая прежде была деревенским косарем, грубой, но именно потому респектабельной личностью, чья правомочность подтверждена бессчетными картинами достопримечательных живописцев, – в моем воображении принимает все более комические обличья. Я вижу ее отнюдь не как черного рыцаря: она приближается как тот шахматный гроссмейстер или выбегает на арену как клоун, высовывает язык, который вытягивается до бесконечности и своим кончиком пронзает меня… Я вижу ее кондуктором, который компостирует мой билет, признает его негодным и, не желая ждать до следующей остановки, принуждает меня выпрыгнуть из трамвая на ходу… ругаясь не без чешского акцента… Я узнавал смерть и в жестоких мальчишках, гвоздями прибивающих к воротам летучих мышей, и в разбивающих уличные фонари студентах, и в министрах, которые распускают рейхстаг, а недавно – даже в машинисте подземки. “Вагоновожатому запрещено разговаривать с пассажирами”. Поразительное совпадение…
Думаю, я бы не вынес, если б еще и смерть накормила меня разочарованием…
Глубокая апатия и равнодушие овладели мною, моя душа более не способна к высоким взлетам, уже давно я уклоняюсь от чтения Гёте, ибо в глубине души чувствую, что не достоин его. И что же теперь – сияющая смерть от меня ускользнет, Друг Хайн[40], сморщившись, превратится в карикатуру на самого себя? Справедливо ли это? Как бы там ни было, мне не остается ничего иного: я уйду отсюда и землю – этот апартамент с отдельным выходом! – покину, покину… Что тут такого особенного? Жалюзи падают… с улицы больше ничего не видно… Как я радуюсь предстоящему! Стоит ли испытывать страх? Возьму разбег и перепрыгну. Или все же остаться? У всех вокруг дела идут неплохо. В витринах бакалейщиков выставлены далматинские вина. Этого прежде не было. Но я по-прежнему совершенно ничем не владею: ничем, что могло бы меня глубоко порадовать. Ничем, кроме уже упомянутого, я не владею – мое имя Тубуч, Карл Тубуч…
1911
О проекте
О подписке