На лето родственники отдали нам в пользование деревенский дом в Кареевке. Дом принадлежал покойной старухе Александре, которая тоже приходилась нам родственницей, но такой далекой, что моя бабушка никогда не могла толком рассказать, кому и кем та приходится, и, запутавшись, просто говорила, что покойная старуха Александра тоже мне бабушка.
Дом был одноэтажный, из темного от старости дерева, с широкими рассохшимися оконными рамами. На вате между ними лежала скудная золотая новогодняя мишура и высохшие мухи. В доме была застекленная веранда, сени, длинная мрачная комната с иконами в углу и чердак. Мне настолько не нравилось внутри, что я старалась не забегать в дом без особой надобности. Благо стоял теплый солнечный июнь и на улице можно было торчать до ночи. Но вечером приходилось ложиться в кровать с железными шишками на спинках и панцирной сеткой. Я лежала и вдыхала запах дома. Деревянный, затхлый, со следом какой-то травы, и цветов, и сырого тюля. И мне казалось, что это запах покойной хозяйки, который еще не выветрился.
Бабушка накрывала меня тамошним лоскутным одеялом, и становилось тяжело и душно. Как будто моя маленькая душа томилась в сырой трещине между двумя летними днями.
Потом приходило утро, чаще всего солнечное и щебечущее, и я выскакивала из-под одеяла, из утренней сырости во двор, где бабушка уже готовила скворчащую яичницу в летней кухне и дышалось легко и весело. Позавтракав, я неслась из сада направо, по заросшей травой дороге в сторону деревни. Первый дом был деда Леши, дальше жили Николаевы, тоже местные, к которым на лето приезжала целая куча внуков из Москвы и Воронежа. Дальше жила Светка с младшим вечно сопливым братом и толстыми поросятами в сарае. Светка называла конфеты концветами и хвалилась городской теткой, у которой в квартире есть настоящая ванна. Когда подрастет, она поедет к тетке, будет купаться в ванной каждый день и отрастит себе косу до пояса. Говоря это, Светка трогала свои жиденькие сальные косички.
Огромный вишневый сад был отдельным украшением дома. Вишня поспевала к середине июля, темная, напитанная соками старых, разросшихся деревьев. Помню, как, набрав вишен в карманы сарафана, стояла на поляне, окруженной плотно сомкнувшимися деревьями. Ветер шевелил траву, и небо смотрело сверху так тихо и внимательно, что казалось: если попросить что-нибудь – все сделается.
Дети, городские и местные, вечно дрались, плакали и что-то делили, и я предпочитала проводить время с дедом Лешей. Они с бабкой жили в покосившемся, изглоданном плесенью и старостью домике, и я не понимала, как они живут там зимой. Летом же дед Леша почти всегда курил на серой от дождей лавке и философствовал, пока его жена, маленькая юркая старуха, копалась то на огороде, то в курятнике. Возле их дома тоже был маленький сад, штук десять больших вишен.
Разговоры с дедом Лешей мы вели серьезные: о городской и деревенской жизни, о погоде, о браке и любви. Иногда мы играли в шахматы, дед подолгу думал, но все равно проигрывал. Дети с открытым ртом стояли возле нашей лавки. Старуха деда Леши то и дело пробегала мимо и косилась на него с укором.
– Суетится все, – говорил дед Леша. – А чего суетиться – помирать скоро.
– А почему у вашей жены усы? – интересовалась я.
– Это у женщин к старости от вредного характера бывает. А вредный характер – его с детства видно.
– То есть в детстве можно определить, будут усы или нет? – спрашивала я.
– Можно, – отвечал дед Леша. – Присмотришься – и все понятно.
И вот уже выстраивалась к нему очередь из девочек. Дед Леша, внимательно, как доктор, поглядев каждой под нос, сообщал:
– Ты, Светка, усатая будешь. Бона уже полоса черная, как у цыганенка. А ты, Наташка, нет…
Подвозили к нему в коляске и совсем младшее женское поколение, и он говорил:
– Тут такая грязь да сопли, что вообще не разберешь.
В очереди на усатость я стояла последняя и побаивалась. Характер у меня, если верить бабушке, был противный. Да и некоторый пушок по углам губ присутствовал, как и положено черноволосым.
Дед Леша долго вглядывался в мое лицо, отчего внутри меня все сжалось и похолодело, потом изрек:
– Ты, Лера, прекрасная будешь женщина. Умная. Хорошая. Без усов.
Мне кажется, это он мне по дружбе так сказал. Или даже по любви. Но мне было приятно. Девочки вокруг завистливо затихли.
Как-то я прибежала утром и увидела пустую лавку.
– В доме лежит, приболел, – сообщила пробегающая мимо старуха. – Ты зайди к нему.
Идти в дом мне не хотелось, но из вежливости я пошла. В сенях было темно, сыро и пахло кислым молоком. Тут же висел творог в мокрой желтой марле. Дальше был коридор, прибранный, с пестрыми дорожками, но тоже унылый. В конце коридора светилось маленькое окно в темной комнате и на фоне стены виднелся большой острый нос деда Леши. Он лежал, прикрытый тяжелым лоскутным одеялом. Таким же, какие были в доме покойной старухи Александры.
– Подойди сядь.
Я села на облупившийся табурет рядом с кроватью, стараясь не вдыхать воздух комнаты.
– Приболел вот. Сердце.
– Вам не надо курить, – сказала я со знанием дела.
– А что ж мне еще делать?
– Не знаю.
Мы помолчали. У меня кончился воздух, и я глубоко вдохнула.
В комнату заглянула старуха с железной кружкой в руке:
– Молочка парного попьешь? Только подоила.
От одного запаха местного «настоящего» молока мне становилось дурно.
– Спасибо.
Я заерзала на стуле.
– Ну, иди, – сказал дед Леша. – А то тут дух тяжелый.
– А почему он такой?
– Жили тяжело, вот и тяжелый.
– А щас легко?
– Щас легко, только теперь от старости трудно.
– А бабушка Александра тоже тяжело жила?
– Ваша-то? Кто ее знает. У нее как муж помер, затворницей стала, никогда к себе не звала. Ну, беги к ребятишкам.
На следующий день дед Леша соорудил на краю своего участка каркас из веток. К вечеру шалаш был готов. Веселый, накрытый зелеными ветками, он пах деревьями и травой и пропускал солнце. Мы с ребятишками любили быть там, и дед Леша, сидя на низенькой табуретке, курил и рассказывал нам истории про войну и как старуха его впервые увидела колорадского жука:
– Принесла его на ладони. Смотри, красота какая, говорит. Вот ведь дура!
И дед топтал тапком окурок.
Лето почти прошло. Перед отъездом в город я пошла попрощаться с дедом Лешей. Мимо пробежала его бабка с ведром:
– Лерочка, ты к деду?
– Ага, – говорю.
– В саду он. Ты тут подожди.
Я села на лавку, прислушиваясь к громкому птичьему крику, доносящемуся из-за дома. Потом крик стих.
Появился дед Леша с железной миской, полной вишен. Увидел меня, заулыбался:
– На вот. Смотри какие!
Вишни были крупные, крупнее, чем в нашем одичавшем саду. Я взяла несколько. Дед сел рядом, достал папиросы.
– Уезжаешь, значит?
– Ага.
– Ну, счастливой дороги.
В саду опять закричала птица.
– На следующее лето приедешь?
– Приеду, – ответила я. – А в шалашик можно на прощание сходить?
– Сходи-сходи, – закивал дед Леша. – Твой шалашик-то. Только для тебя и делал. Теперь разберу. А то шантрапа мелкая спички приносит, пожар еще устроит.
Я зашла в шалаш. Листья на ветках подсохли и пахли хорошо и легко, как ранней осенью. Свет падал на примятую траву. Совсем рядом долго и страшно закричала птица. Я выскочила из шалаша и пошла назад к деду. Он курил на лавке.
– Вона. Второй день орет, – сказал он мне. – Живучая.
– Кто?
– Ворона. Клюв ей топором обрубил и к дереву привязал.
– Зачем?
– Всю вишню, черти, поклевали. Ни чучела, ни погремушек не боятся. Зато теперь ихняя подруга их надолго отвадит.
Дед Леша протянул мне миску:
– Вишен с собой возьми. Тебе собрал.
– Спасибо, у нас много, – я почти оттолкнула тарелку. – До свидания!
– Ты приезжай на следующий год. В шахматы сыграем. Даст бог, доживу.
Ворона снова принялась душераздирающе орать.
Вечером мы поехали в город. Я сидела у окна, поставив ноги на коробки с яблоками, и смотрела на желтые поля, что проносились за окном.
– Лера! – сказала мама. – Прекрати, пожалуйста!
– Что прекратить? – удивилась я.
– Прекрати руками возить по лицу. Тебя тошнит, что ли?
– Не знаю.
Через год дом продали. Мы всё собирались съездить туда просто так, но так и не доехали.
Еще через год я влюбилась. Cлучилось это в Крыму, в поселке Морское. Мы там жили большим палаточным лагерем. Максим приехал из Донецка с родителями. У них был новый «фольксваген», комфортабельная палатка и буженина на завтрак. Кто бы мог подумать, что так живут шахтерские семьи. По сравнению с ними мои родители-инженеры были жалкими нищебродами. С улыбкой молодого барчука Максим поглядывал на наши люмпенские разборки из-за того, кто съел последний хлеб или сахар. Несмотря на свои тринадцать, я к тому времени уже не раз проштудировала «Темные аллеи» Бунина и видела между мною и Максом понятные расклады. Смазливая чернавка и прекрасный барский сынок. Это будоражило.
По вечерам дети собирались на берегу и играли в дурака на большом плоском камне. Однажды все разошлись, а мы с Максом остались сидеть напротив друг друга.
– Может, поцелуемся? – нахально спросил Макс и не стал дожидаться моего согласия.
Он явно целовался не в первый раз. Натуральный барин. Я потом долго лежала в палатке, смотрела в крышу и улыбалась как дура.
А на следующий день я увидела Максима и еще одного мальчика. Они стояли на берегу моря и кидались крабами. Попадая в камень, крупные крабы бились, как посуда, у них отлетали клешни и еще некоторое время беспомощно шевелились. Именно это мальчикам и нравилось.
– Прекратите! – крикнула я.
Макс остановился.
– Они же живые!
– Ну и что, – Макс пожал плечами. – Они тупые.
– Это вы тупые!
Макс покрутил пальцем у виска. Его приятель заржал. Вечером, когда все ушли, Макс снова хотел меня поцеловать, но я его отпихнула.
– Все? Любовь прошла? – не смутился он.
– Не знаю, – честно ответила я.
– Ну и ладно, – Макс поднялся. – У тебя усы растут, кстати.
– Что?!
Макс заржал и пошел к своему костру.
Вечером я сидела в палатке и долго рассматривала лицо в маленькое зеркальце. Под носом и правда был какой-то пушок, который от загара стал темнее.
Ночью очень хотелось поплакать, но рядом в палатке спали родители. Я долго хлюпала носом и вертелась, потом, наконец, уснула и увидела деда Лешу. Он сидел перед шахматной доской, закинув ногу на ногу, с неизменной папироской в руке. Спросил:
– Ну что, простила меня?
Я сразу догадалась, о чем он.
– Простила, – говорю. И чувствую, что и правда простила.
– Это хорошо, – говорит дед Леша. – Что ты успела меня простить.
– Почему?
– Потому что я умер.
Утром оказалось, что Макс с родителями уезжает. Палатки были собраны и загружены в машину, костер залит. Макс притащил нам остатки провизии в двух пакетах. Смотрел печально и виновато.
– Уезжаем, – сказал он.
– Понятно, – сказала я.
– Ну, пока, – сказал он.
– Спасибо за продукты.
– Фигня.
Он хотел сказать что-то еще, но его отец раздраженно засигналил – вся семья уже сидела в машине. Макс махнул мне рукой и быстро пошел на своих длинных загорелых ногах.
Получалось, что я испортила наш последний вечер. Но Макс не сказал мне, что это наш последний вечер. Все казалось какой-то дурацкой ошибкой.
Намного позже я поняла, что это классическая формула, почти аксиома любви.
О проекте
О подписке