… вот он лежит передо мной в перевязках. Бледные руки в безмятежном спокойствии вдоль тела, на искаженном и будто совсем незнакомом лице маска покорности, – черты заостренные, кожа тонкая, казалось, вот-вот порвется, и перманентное выражение боли, будто до сих пор в нем что-то выскабливали скальпелем. Даже несмотря на укол, ему предстоит ужасная ночь: полная неподвижность, кошмарные сны, нескончаемая боль… а я смотрю на него безотрывно, и понимаю, что ничего при этом не чувствую. Понимаю, что не усну теперь сегодня, и потому моя ночь тоже предстоит быть нелегкой. А за ней – ватное утро и абсолютно разбитый день. Понимаю… и отдаю себе полный отчет при этом, сколь ничтожны все мои эти страдания в сравнении с муками Макса. И все же эта мысль меня не утешает. Она ничуть не утешает, не помогает и ничего не меняет. Хоть голова у меня разболись, в самом деле… чтоб хоть как-то разделить с ним намек на его состояние. Ведь его организм отчаянно борется сейчас со смертью, бросает в бой все резервы кровяных шариков и нервных клеток. Он вовсе не примирился с судьбой, он не желает этого делать. И не сделает. А я смотрю на него и безумно хочу ему хоть как-то помочь, но вместо этого выхожу из палаты, чтоб купить себе в холле аппаратный кофе. И сама себя ловлю на мысли абсолютного непонимания, как можно делать самые, казалось бы, неуместные вещи и быть при этом совершенно безутешной. Напивайся я сейчас до беспамятства, – и все рамки приличия были бы соблюдены. Я же сижу сейчас на узком стульчике возле его кровати, сжимая в одной руке пластиковый стаканчик с дымящейся жидкостью, другой – его теплую шершавую руку, и особенно остро ощущаю в тот момент насколько драгоценна на самом деле жизнь… когда она так мало стоит.
А потом я склонилась к нему, прижалась и не шевелилась, самозабвенно вслушиваясь к его прерывистому дыханию. Он дышал. Дышал, и это был самым оглушающим звуком для меня во вселенной. Громче самой тишины, в которой тебя разносит на куски, как в безвоздушном пространстве. Еще мгновение и мне стало не по себе. Мне вдруг чудилось, будто кто-то заглядывает через плечо, какая-то тень, и смутно улыбается. Я незаметно для себя забралась с ногами на свободный край кровати и прижалась еще сильнее. «Дыши», – думала я. «Ты только дыши». Все остальное теперь безразлично. Особенно сейчас. Особенно в эту ночь. Так случилось, важно теперь одно – выстоять. И ты выстоишь. Потому что я не позволю тебе уйти прежде, чем смогла бы уйти от тебя сама, потому что не позволю оставить себя одну прежде, чем буду к этому готова. Жизнь – нечто большее, чем свод сентиментальных заповедей. И объяснять здесь нечего. Я зарылась лицом в перевязочные бинты вокруг его корпуса и прижалась еще крепче. Так было еще мгновение… Потом все исчезло…
– Его состояние гораздо лучше, – говорил врач на следующее утро, после того как осторожно выслушал сердце. – Переливание крови сотворило маленькое чудо. Раз продержался до утра, – значит, есть надежда.
«Надежда умирает так же быстро, как и появляется. Оставаться ей позволяет разве что ударная доза упрямства и веры», – думала я, на минуту задержавшись в дверях перед тем, как уйти. Лицо Макса выделялось серым пятном на подушке. Я снова обвела взглядом палату. Постельное белье, снятое с кровати, матрас, поставленный дыбом, простыни, брошенные на пол у двери, да и едва слышный запах его волос – пройдет совсем немного времени это – все, что останется вам от Максима Гордеева.
– Спасибо вам, доктор, – ответила я, прежде чем навсегда покинуть медицинское учреждение. Уходя я понимала, что вряд ли приду сюда еще раз, именно поэтому, наверное, оставила на его прикроватном столике гильзу, аналогичную той, что висела сейчас у меня на ключе. Дешевая символика, я знаю. Но что еще в жизни трогает так, как дешевая сентиментальность? Лишь бесспорная убедительность. Когда тебя хватает за горло, от цинизма не остается и следа. Я едва заметно улыбнулась, преодолевая длинные пролеты коридоров. День с иронической усмешкой встретил меня в распахнутых дверях.
– Понятно… – резюмировал Вениамин, возвращая меня к действительности.
– Что ж тут непонятного? – ответила я, поднимая глаза, и отмечая, как он по-прежнему пристально наблюдает за мной. – В клинике, как в монастыре, – заново учишься ценить самые простые вещи. Начинаешь понимать, что это значит – ходить, дышать, видеть. Все становится неважным, когда пролежишь несколько недель в постели, а потом снова начинаешь ходить. Но это, к сожалению, проходит, стоит только покинуть те стены. И снова насущные вопросы о том, как жить приобретают куда более весомый характер. Впрочем, тебе ли не знать.
– Да не важно, как, в общем-то, жить, Лер. Больше или меньше удобств – не в этом главное, – ответил он с нотками усталости в голосе. – Куда важнее, на что мы тратим свою жизнь. Да и то не всегда.
– Он – пропащий человек, Вень, – я отрешенно пожала плечами и, не переставая перебирать пальцами шнурок от брелока. – Все, что ему было нужно в последнее время – это встреча со смертью. Он искал ее повсюду. В каждом своем жесте, каждом поступке. В этом он видел для себя хоть какой-то смысл. И он почти его нашел.
– В яблочко, Лер, – он жестом выразил согласие и откинулся на спинку плетеного стула. – В жизни каждого, так или иначе, наступает миг поворота, когда оказываешься наедине с самим собой. Не с тем, каким еще станешь, а с тем, каков есть и пребудешь всегда. Главное, не пропустить его, этот миг, не проскочить и правильно отработать по скорости. На своей собственной личной совершенной скорости. Ведь если пропустишь, проскочишь, хотя бы на долю секунды… все. Это ж войти в поворот можно на любой скорости, а вот выйти из него, – уже совсем другое дело. Лишь те единицы, кто способны изначально заметить, вовремя успеть среагировать, и быть достаточно подготовленными на уровне рефлексов, чтоб совершить маневр, те отрабатывают на гране своих возможностей. Они и ведут себя потом соответственно. Только тогда человек уже окончательно лишенный смысла вновь и гораздо более человечным образом снова его обретает.
Он сделал небольшую паузу, всматриваясь в мои широко распахнутые глаза, и забрал ключ из моей ладони, замыкая его между пальцами, прежде, чем снова продолжить: – Жизнь есть жизнь. Она не стоит ничего и стоит бесконечно много. От нее можно отказаться – это нехитро. Но хоть она и пуста временами, эта жизнь, ее не выбросишь, как стреляную гильзу. Она еще сгодится. Хотя бы даже для борьбы. И сколь ожидание ни разъедало бы душу, сколь, ни казалось бы, что все вокруг безнадежно, настанет тот час, когда она еще понадобится. Поэтому так важно непрестанно бороться, просто бороться. Пока дышишь, не упускай случая возобновить борьбу. Тогда этот час непременно настанет. Ведь для тебя никакой не секрет, что за три года, как ты появилась у нас на площадке, я лежал в состоянии овоща с диагнозом пожизненной инвалидности на всю голову. Но знаешь, сейчас я смело могу заверить, что стоило прожить здесь почти полвека, и вернуться с того света, чтоб просто встретиться с тобой.
Я замерла на секунду от услышанного и снова уставилась на чашку. Затем подняла ее, отхлебнула кофе, потрогала ложечку, лежащую на кофейном блюдце и еще немного помедлив, вежливо подняла глаза.
– Встреча с тобой – это дар, Лерка, – продолжил он, вновь соприкоснувшись взглядом. – В твоих ресницах сквозь дымчатый визор больше тайны, чем в тысячи вопросах…
– Вот как, – отметила я, настойчиво и отчаянно глядя ему в глаза. – Однако ты никогда раньше не упоминал о понятии совершенной скорости, тренер.
Он расплылся в довольной улыбке, рассыпая мимическими морщинками кожу вокруг глаз: – Видимо, запамятовал. Пораженный мозг, – что тут еще скажешь. Или просто старость…
– Старость приходит, когда человек перестает гореть и что-либо чувствовать, – я ответила ему нежной чуть утомленной улыбкой, – а в тебе столько жизни…
– «Пока реагируешь, – живешь», – помнишь, ты говорила? – процитировал вдруг он, с какой-то необъяснимой глубиной в голосе. – «Тот самый миг между вдохом и выдохом… Пока реагируешь, живешь. Где-то между скоростью восприятия и …».
– Это и есть та самая «совершенная скорость»? – прервала его я с легким смущением.
– Нет. – С еще большей теплотой ответил он. – Совершенство не имеет пределов, а все что можно измерить или вычислить, уже ограничивается. Совершенная скорость – это когда ты просто оказываешься там, куда был намерен направиться. Но только она способна дать то ощущение, что ты неимоверно устал от жизни и в то же время с изнуряющей жадностью не можешь ею насытиться.
Я посмотрела на него, задержав взгляд чуть дольше обычного. Он ответил мне легкой улыбкой и опустил глаза, смотря прямо перед собой. Бледное, чуть более утомленное, чем обычно лицо. В своей глубокой задумчивости оно казалось мне куда более выразительным. И, невзирая на его патологическую, ставшую почти второй натурой отчужденность, сегодня как никогда от него веяло теплом, непосредственностью и непринужденным спокойствием. Я не знала и не пыталась предполагать, чем бы это могло объясняться, лишь нескрываемо наслаждалась этим теплом, не прекращая наблюдать, как он всецело поглощен своими, казалось, далекими мыслями, время от времени попивая из чашки. Сложно представить, что этого человека вообще могло что-либо взволновать. Еще сложнее, что он сам когда-то был олицетворением отчаяния. Что когда-то жил абсолютно буднично и прозаично, вел глубинные философские беседы с «друзьями-однополчанами», маялся всеобщей бессмысленностью в перерывах между ночными загулами, алкоголем и прочей обыденностью в виде беспричинных скандалов с женой и постоянной нехватки времени для дочери. И вроде бы не критично все – есть, как есть. Се ля ви. А потом бац: сдавленные виски, писк в ушах, «скорая», укол, провал, и … безысходность. Уже без привкуса мужской ночной прозы, а реальная такая, висящая в воздухе больничной палаты, забитая в трещины на стенах, потеки на потолке, с устойчивым запахом медикаментов и гноя откуда-то из коридора. Ее вполне можно ощутить физически. Выбросить только нельзя. А потом все заново. Как в замыленном выражение: все с нового листа. Только лист не новый совсем и не чистый, а измятый и будто исписанный, искаляканный карандашом, который долго и упорно зачем-то стирали ластиком. Довольно странное, наверное, чувство, – начинать новую жизнь, когда старая будто продолжает идти параллельно. Где время, как желатин: дрожит, местами прогибается, но не движется. И ты будто застреваешь в нем, физически ощущая каждую секунду. Секунда, пять, семь, десять … минут… дней… вечностей…
А сейчас он сидит напротив, источая спокойствие и уравновешенность. А я украдкой блуждаю по его чертам взглядом в тщетной попытке найти в них хотя бы что-то второстепенное. Морщины, седые волосы, пятна на коже, бесцветность губ… Зрелость не многим к лицу. Для нее, очевидно, нужно нечто большее, чем просто красота. Как и такой целостный образ не складывается за две недели. Даже пары лет будет недостаточно. И волшебной таблетки нет. Невозможно однажды таким проснуться. Это глубокая работа, это длинный путь. Зрелость. Ее невозможно перенять, ее невозможно «подселить» внутрь. Зрелость приходит с проживанием. Проживанием своей жизни, осознанием себя. Зрелость приходит с опытом. Как и умение не бояться быть смешным. Впрочем, для этого требуется не только зрелость, но и мужество в купе с легкой непринужденностью. Это и есть, наверное, одна из причин, почему она выглядит столь привлекательно, что непроизвольно хочется мягко наклонить голову, щуриться сквозь ресницы, покачивая головой в такт словам с понимающим видом, и светиться полуулыбкой. Хочется проникновенных разговоров, но не на все темы, а только на те, на которые как раз и не принята откровенность. Хочется протянутой руки, хочется припадать к плечу и утыкаться носом в область сонной артерии. А вместо этого я сижу сейчас здесь как в засаде между двумя войнами, и сыплю прописными истинами, будто проповедница.
– Мне временами кажется, ты нарочно надо мной издеваешься?
– Я вовсе не издеваюсь над тобой, – проговорил он, наконец, подняв на меня свои удивительно насыщенные глаза. – Я издеваюсь над собой…
– Почему? – спросила я, прервав затянутую паузу. – Ты сожалеешь о чем-то?
Он не ответил.
«Пропадает», – подумала я. «Кто действительно пропал, тот молчит», но вместо этого лишь прищурилась и, чуть наклонив голову, напела: «В душе моей осадок зла. И счастья прежнего зола…»
Он с минуту мерил меня глазами. Глаза. В них словно молнии сверкали. Яркие красноватые молнии, рожденные из хаоса агрессии и терпимости.
– Ты слишком умна. Это опасно. Хотя я это уже говорил, – отозвался он.
– Приятно, что ты снова это отметил, – я улыбнулась.
– Ты привлекаешь к себе, играя на очаровании, и удерживаешь на пороках. Ты невинна душой и испорчена до мозга костей. А вот это уже очень опасно. Для других. Но вполне уместно. Я же старше тебя почти на двадцать лет. И совсем не тот, кто может похвастаться жизнью с роскошью воспоминаний. Большая часть их навсегда закрылась для меня в выжженных ячейках мозга без шанса к восстановлению. Единственное, что остается, – это крупицы мужества не поддаваться отчаянию, когда вновь и вновь натыкаешься в себе на эту незримую битву внутри серых и белых извилинах студенистой массы, именуемой мозгом. Здесь главное, в конец не ополоуметь от самого процесса. А сожалений нет. Давно нет. Совсем не осталось.
– Что позабудешь, того потом всю жизнь не хватает, правда? – я прильнула на руки сложенные на столе перед собой и посмотрела на него снизу вверх. Свет уличного фонаря скользнул по его лицу и отразился в глазах. Они казались бездонными. – Но сколько найдется желающих отдать многое, лишь бы частично стереть свои воспоминания.
– Я будто только сегодня встретился с тобой, – улыбнулся он, не скрывая удивления. – Раньше ты была другой.
Чуть наклонив голову, я снова посмотрела на него с низу вверх. Его лицо, освещенное боковым источником, было совсем близко. По волосам искрились блики уличного фонаря, в глазах играли бесы. Взгляд безвольно принимал их партии. Подумать только, на протяжении стольких лет, этот человек оставался единственным, при ком мне до сих пор становится не по себе. Подобно стихийным силам он не был подвластен ничьей узде, порой даже своей собственной. Как динамит, его присутствие следовало оберегать и обращаться с повышенной внимательностью. Он не страшился ни государственной власти, ни бога, ни дьявола, и не любил никого из людей. Приземистый, ширококостный, он носил на лице, как печать, свою выборочную преданность. И самому себе в том числе. Существа такой породы – большая редкостью, но только с такими возможно выстроить поистине фундаментальную мощь.
Я пожала плечами, осознавая безвыходность своего положения, и подалась вперед, сделав известную нам комбинацию жестов. Он помедлил с минуту, осматривая мое лицо бесстрастным и недоступным взглядом, затем перегнулся через стол, подаваясь всем телом вперед. Я прильнула к его уху, чуть дольше дозволенного и почти прикасаясь губами заговорила. Он слушал очень внимательно, изучая пространство перед собой. Я проговорила свое последнее слово и выпрямилась. Он снова поднял на меня глаза. Прошла долгая минута.
– Ты совсем ничего не боишься? – заговорил он ровно в тот момент, когда молчание норовило перелиться через края корректности.
– Я уже ничего не боюсь, – негромко отозвалась я. – С тобой. А это разные вещи…
– Маленький уютный уголок на краю вулкана, – ты, в самом деле, считаешь это возможным?
– Считаю я обычно до трех, – улыбнулась я, снова пожимая плечами. – В остальном предпочитаю не сомневаться. А все эти разговоры о неготовности, о несвоевременности, о сомнениях. Это страх. Страх потери. Потери времени, независимости, возможности. У каждого свой. И не только на пределе физических возможностей. Я же патологически боюсь обыденности. Боюсь однажды сдаться в угоду всех этих мещанских радостей. Где все как положено – хлеб в хлебнице, сахар в сахарнице, мусор – под раковиной. И уверить себя, что все душевные происки исключительно по их неуместности. Как только хлеб ляжет в предназначенное для него место на кухне, сразу же все наладится. Гармония незамедлительно наполнит душу, существование смыслом, а всякого рода общение станет сродни просмотру новостей в доме престарелых. От всего этого жутко веет плесенью задохнувшегося холодильника.
– Со временем все именно так и происходит, – прервал он, провокационно коснувшись взглядом.
– Время откровенно насмехается над нами… – бросила я в сердцах.
– … а мы все стремимся его обогнать.
«И обгоняем. Время от времени», – подумала я, не сводя с него глаз. По сравнению со скоростью мыслей, уносящихся в прошлое, даже скорость света – ничто. Стоит ли говорить о том, что свой максимум она достигает, двигаясь в обратном направлении, при условии, что ей есть куда возвращаться.
– Я никогда не спрашивала, хотя интерес всегда был не шуточный, – вновь заговорила я, изучая глазами его руки. – Почему из всех своих жизненных возможностей, всех своих талантов ты предпочел именно гонки?
– Скорость. – Сухо ответил он, спустя тягучую паузу. – Хотя к чему это позерство, – ничего я не выбирал.
– Ты мог бы заниматься, чем угодно – оружие, ювелирка… – продолжила я с легким напором в голосе. – Люди твоего склада преуспевают во всем, к чему прикасаются, и чаще всего потому, что довольно быстро теряют интерес к деньгам, как предмету борьбы. Хотя борются они всю жизнь, и, как правило, сами с собой.
– Ты сама себе только что ответила, – улыбнулся он. – Скорость. Возможность контролировать ее. Возможность управлять тем, что, по сути, контролю не поддается. Но с ней можно найти компромисс, с ней можно договорить. На ней можно договориться с собой.
– Покажи мне того, кто способен быстро и правильно принять решение, и всякий раз я покажу тебе победителя, – медленно проговорила я, упираясь взглядом в пространство перед собой, – в не продолжительной гонке, где главным призом является… жизнь.
– Почему ты не реализовываешь данный тебе дар? – бросила я, поднимая на него глаза с новым посылом.
– Кем данный? – слегка ошарашенный, встрепенулся он.
– Не важно, кем, – я пожала плечами, усилив напор чуть большим давлением в голосе. – Богом, Буддой, Аллахом… Папой римским, наконец. Что ты несешь просто фактом своего существования? Почему ты все же остался жив?
– Я жив, потому что у меня растет дочь и есть люди, которые от меня зависят, – с легким раздражением парировал он. – Это в двадцать пять у всех есть талант и одаренность, на пятом десятке отыскать его куда сложнее. Основополагающим желанием жить все чаще выступает ответственность.
– Иными словами: у меня интересный вид деятельности, приличный заработок, мои знания и умения достаточно востребованы, я пользуюсь интересом у женщин и весьма доволен собой, но… Только вот в этом "но" все и кроется. Из-за него все твои слова воспринимаются, как отговорки. Ты пытаешься жить, не оглядываясь и не вспоминая, но ни секунды не упустишь, чтоб не сопоставить сиюминутный момент, с тем, как это было или могло быть раньше. Отсюда все это бесформенное позерство и выставление себя шутом гороховым, готовым стебаться над всеми, в том числе над собой. Будто все это так – смеха ради. Все это неправдоподобно: эти чашки на столе, эта улица, этот вечер и час. Они неправдоподобны, как и все твои отрывки воспоминаний, затонувшие в годах, вроде и живые, но все же мертвые, знакомые, но беспредельно чужие, фосфоресцирующие в мозгу, словно из другой жизни, прошлой, на другой планете… А на этой, – так, – сплошной бардак и неуправляемый хаос. Только этот неуправляемый хаос, этот бардак и есть жизнь. Вопрос лишь в том, какова твоя роль в этом хаосе? Кто есть ты в нем, коль по-прежнему оставили на сцене? Это непросто. И переждать в буфете не получится. Но все же стоит того, чтобы разочек пройтись по тексту, хотя бы ради того, чтоб предотвратить пьяные мужские разговоры о том, как повзрослевшая дочь не признает и не перезванивает.
О проекте
О подписке