У реб Шахне тряслись руки и ноги, а во рту стояла невыносимая горечь. Он сидел на стуле, слушал дикие голоса с улицы, свист и звон разбитых стёкол, и ему казалось, что всё это стучит, кричит и звенит в его собственной голове.
Погром начался так внезапно, что у него даже не хватило времени запереть лавку – он сразу бросился домой. Там он никого не обнаружил. Сара и дети, по-видимому, где-то спрятались и оставили на произвол судьбы дом, деньги и то немногое серебро, что у них имелось. Он один не подумал о том, чтобы спрятаться. Он вообще ни о чём не подумал. Он только прислушивался к беспорядкам на улицах и к горечи у себя во рту.
Шум погрома то приближался, то удалялся, словно огонь, занявшийся где-то по соседству и внезапно охвативший дом со всех четырёх сторон. Окно затрещало, несколько камней упало в гостиную, и спустя мгновение через дверь и окно внутрь принялись лезть деревенские – по большей части молодые хлопцы с палками, с ножами, с пьяными красными рожами. Реб Шахне почувствовал, что наконец должен сделать хоть что-то. С большим трудом он поднялся со стула и прямо на глазах у погромщиков принялся заползать под диван.
Банда расхохоталась.
– Вот дурак! – сказал один по-русски и схватил его за ногу. – Эй ты, вставай!
Реб Шахне мгновенно пришёл в себя и заплакал, как ребёнок.
– Ребятки, – взмолился он, – я вам покажу, только вам одним, где лежат деньги, серебро и всё остальное, только не убивайте меня! Зачем вам меня убивать? У меня жена, дети…
Ничего не помогло. Все вместе они принялись его бить; били по зубам, по рёбрам, по животу, с большой жестокостью. Он плакал и умолял, но они били. Он вдруг узнал одного из погромщиков и воззвал к нему, умоляя о милосердии:
– Василенко, ты же знаешь меня… Твой отец работал в моём доме! Так скажи: я ему разве не платил? Он хорошо служил мне… Василенко… Василенко… Спасите!..
Мощный удар под дых прервал его мольбы. Двое погромщиков уселись на него и принялись пинать коленями в живот. Василенко, низкорослый тощий человек с кривым лицом и серыми глазками, горделиво усмехнулся и сказал:
– И што? Платил, как же! Батько работал, а ты платил. Посмотрел бы я на того, кто не заплатил бы!
Однако он почувствовал, что реб Шахне обратился к нему за помощью, и сказал остальным:
– Ладно, ребята, хватит. Пусть эта падаль живёт. Видите же, он и так еле дышит.
Они понемногу нехотя оторвались от жертвы и двинулись к выходу из дома, ломая на своём пути ту утварь, которая ещё осталась целой.
– Ну, Шахна, ты должен быть мне благодарен, что остался жив, – сказал Василенко реб Шахне, который стоял перед ним с опущенной головой и окровавленным лицом и тяжело дышал. – Ребята не стали бы с тобой возиться, если б не я…
Он хотел было уйти, но вдруг его посетила внезапная мысль.
– Ну, – он протянул руку к реб Шахне, – целуй.
Реб Шахне поднял свои кровоточащие глаза и бросил на него растерянный взгляд. Он ничего не понимал.
Лицо Василенко побагровело.
– Не слышишь, что ли? Целуй, тебе говорят!
Двое погромщиков остались стоять в дверях, заинтересовавшись тем, что происходит. Реб Шахне смотрел на Василенко и молчал. Василенко аж позеленел.
– Ах ты, жидовская морда! – Он заскрежетал зубами и со всей силы двинул реб Шахне по лицу. – Вот ты как? Ещё кочевряжишься? Эй, ребята, идите-ка сюда…
Двое стоявших возле двери подошли ближе.
– А ну, возьмите-ка его в дело! Он, торгаш паршивый, должен мне пятки целовать! А не то…
Он уселся на стул. Подельники схватили реб Шахне и бросили его к ногам Василенки.
– Тяни, – приказал Василенко, двинув ботинком по зубам.
Реб Шахне медленно стянул ботинок с ноги Василенки.
– Целуй!..
Они находились друг напротив друга: красная, грязная нога, от которой несло потом, и избитое лицо с длинной, солидной тёмной бородой. Странное дело, банда совсем недолго занималась этой бородой: та хоть и была уже ободранной в двух-трёх местах, и всё-таки на ней ещё лежала тень достоинства взрослого человека и почтенного домовладельца. Сверху вниз серыми глазами смотрело позеленевшее кривое лицо Василенки.
– Целуй, тебе говорю!
И сразу после приказа последовал ещё один удар в зубы.
На мгновение все находящиеся в комнате застыли молча и неподвижно. Потом реб Шахне наклонился, и Василенко испустил резкий, страшный вопль. Все пальцы его ноги и большая часть стопы исчезли во рту реб Шахне, и два ряда зубов глубоко погрузились в мясо, покрытое грязью и потом.
То, что последовало после этого, было дико и жутко, словно в нелепом страшном сне.
Они били реб Шахне ногами по рёбрам с такой силой, что каждый удар звенел громко и глухо, словно пинали пустую бочку. Они выдрали его бороду по клочкам, пальцами вырвали ему глаза, добрались до самых чувствительных участков тела и рвали из них мясо кусками. Тело дрожало, тряслось, вертелось и билось, словно в лихорадке, но два ряда зубов сжимались в конвульсии всё сильнее и впивались всё глубже, и что-то такое хрустело внутри стопы – зубы, кости, или то и другое одновременно. Василенко всё время кричал, дико, безумно, как заколотая свинья.
Как долго это продолжалось, погромщики не имели понятия; они пришли в себя только когда заметили, что тело реб Шахне больше не дёргается, но, взглянув на его лицо, они оба задрожали с головы до ног.
Вырванные глаза болтались рядом с двумя дырами, заполненными кровью, большими, круглыми и липкими. Никакого лица видно не было; борода сбилась в сырые кровавые колтуны, а окаменевшие челюсти с куском ноги между ними были оскалены, как пасть убитого волка. Василенко ещё бился – уже не на стуле, а на полу. Его тело извивалось, как змея, а из его горла вырывались хриплые протяжные звуки. Его серые глазки сделались огромными, матовыми и стеклянными. По-видимому, он потерял рассудок.
С испуганным «Господи, помилуй!» двое погромщиков выбежали из дома.
На улице бушевало злое безумие погрома, и среди разнообразных голосов никто бы не расслышал крик, вырвавшийся изо рта живого, которому в ногу медленно впивался зубами мертвец.
Нью-Йорк, 1907
Выглядел он так.
Фигура гиганта; широкоплечий, но не полный, скорее даже тощий; тёмная, обожжённая солнцем кожа; острые скулы и чёрные глаза. Волосы почти полностью седые, слегка курчавые и, словно у молодого, густые и длинные. На губах – детская улыбка, а вокруг глаз – морщины, как у старика.
И ещё: на широком лбу – коричневый крест, он бросается в глаза. Неровно зарубцевавшаяся рана, два надреза ножом, один поверх другого.
Мы познакомились на крыше вагона поезда, который мчался через один из восточных американских штатов. И так как оба путешествовали по всей стране, мы решили держаться вместе, пока не надоедим друг другу. Мне было известно, что он, так же как и я, русский еврей, а больше я у него ничего и не спрашивал. Для жизни, которую ведут люди вроде нас, в таких подробностях нет никакой надобности.
Тем летом мы объездили почти все Соединённые Штаты. Обычно днём мы шли пешком, продирались сквозь леса, купались в реках, которые попадались нам на пути. Еду мы добывали на фермах; ну, то есть иногда нам её давали бесплатно, но чаще мы просто подворовывали кур, гусей, уток, а потом жарили их на костре где-нибудь в лесу или в прерии. Бывали дни, когда ничего не оставалось, кроме как довольствоваться лесными ягодами.
Засыпали там, где заставала нас ночь, – в чистом поле или под каким-нибудь деревом в лесу. Под покровом ночи мы иногда, что называется, «ловили поезд»: залезали на крышу вагона и проезжали небольшое расстояние.
Поезд летит стрелой.
Резкий ветер бьёт нам в лицо, мимо нас облаками проносится нашпигованный горячими искрами дым, вырывающийся из паровозной трубы. Вокруг нас летит и кружится прерия – и глубоко дышит, и тихо шепчет, и порывисто вскрикивает разными голосами на разных языках. Сверху над нами сияют далёкие миры, а в головы к нам приходят, приплывают мысли – какие-то странные мысли, свободные и дикие, подобно голосам прерий, иногда, кажется, совершенно не связанные друг с другом, а иногда – покрытые какой-то пеленой, бегущие по кругу, бесконечные. И в это же самое время под нами, в вагоне, сидят и лежат люди, много людей, их дорога определена и мысли связны; они знают, откуда они едут и куда прибудут, и они рассказывают это один другому, а потом раздеваются и идут спать, понятия не имея, что наверху, прямо над их головами, сидят две вольные птицы, у которых сейчас короткая передышка посреди пути – откуда? куда? На рассвете мы спрыгнем вниз, на землю, и пойдём воровать кур или ловить рыбу самыми разными способами.
В один из последних августовских дней я лежал голый на прибрежном песке глубокой и узкой реки и обсыхал на солнце. Мой товарищ ещё плескался, он поднял такой шум и тарарам, какой обычно устраивают во время купания не взрослые люди, а мальчишки лет восьми-девяти. Потом он вылез на берег, свежий и сияющий с головы до пят; коричневый крест у него на лбу выделялся особенно отчётливо. Какое-то время мы лежали на песке, один подле другого, лежали и молчали. Я и хотел и не хотел спрашивать его про шрам. В конце концов спросил.
Он приподнял голову с песка и посмотрел на меня с любопытством и лёгкой насмешкой.
– А не испугаешься?
За много лет я навидался всякого.
– Рассказывай, – произнёс я.
Мой отец умер, когда мне было несколько месяцев. Из всего, что я слышал о нём, я понял, что он был «со странностями». Отстранённый от всего человек – я всё-таки представлял его именно таким, каким нафантазировал, в то время как другие говорили, что он был обычным чудаком. Впрочем, рассказать я хочу не о нём.
Мать моя была женщина стройная, высокая, широкоплечая, сухощавая и вечно хмурая. Она держала лавочку. Мать кормила меня, платила за моё обучение в хедере[13] и частенько меня била, потому что я рос не таким, каким ей бы хотелось.
А чего ей хотелось? Я так до конца и не понял. Наверное, она и сама этого не знала точно. С моим отцом она постоянно ругалась, и, так как он умер, она осталась вдовой в тридцать два года. На все предложения сватов моя мать только головой качала:
– Нет, после того, что было, – не смогу больше. Да и не нужен мне никто. И вообще, зачем ребёнку отчим?
Больше она замуж не вышла. По-видимому, я должен был вырасти таким же, как мой отец, только без его недостатков – тот был не от мира сего, и, как, бывало, говаривала мать, «слишком уж вспыльчивый». В общем, так: била она меня часто, сильно, безжалостно. Однажды – мне тогда было двенадцать лет – она принялась избивать меня железным прутом, который служил ей, чтоб запирать ставни в лавке изнутри. А я возьми и дай ей сдачи – и она вдруг остановилась и побледнела, глядя на меня вытаращенными глазами. С тех пор она больше не поднимала на меня руку.
О проекте
О подписке