Читать книгу «Дым» онлайн полностью📖 — Ламеда Шапиро — MyBook.
image

Рассказы

Ицл-подкидыш

Служка Борух-Эли стоит посреди большой синагоги и уже собирается идти домой.

– Ну и метель… – недовольно бормочет он, глядя в окно. – Я вообще бы отсюда ни ногой, но всё-таки дом есть дом.

Он немного подумал и выдвинул ящик из столика кантора.

Между книгой «Шмот»[1], бумажными листками и кусочками стеариновой свечи затерялся старый, заржавленный висячий замок. Борух-Эли берёт его, залезает на лавку и гасит лампу, висящую напротив печи. В синагоге становится темно, и только в печи горит крошечный огонёк в стакане с маслом – это свет поминальной свечи.

Боруху-Эли очень неохота идти домой, и он ненадолго замирает, стоя на лавке с замком в одной руке и с толстой самокруткой в другой. Освещённая отблеском свечи, вся его фигура выглядит странно. Наконец он решает, что ночевать здесь не годится: слишком мало места, – слезает с лавки и открывает дверь. Порыв ветра – и вместе с ним в помещение врывается Ицл-подкидыш.

– Куда тебя несёт, куда? – злится Борух-Эли. – Надо же, явился!

– А куда мне ещё? – отвечает Ицл, тоже разозлившись. – Снаружи, что ли, ночевать?

– Шевели ногами, ну?! – ворчит Борух-Эли. – Держи замок, запрёшься изнутри. Но дрова в печке жечь не смей – слышишь, ты, приблудный?

Ицл моргает, но ничего не говорит в ответ и запирает за служкой дверь.

Слова Боруха-Эли насчёт того, что печку топить нельзя, Ицл отлично расслышал, но, несмотря на это, он отправляется прямиком к печи, лезет под лавку, где лежат заготовленные на утро поленья, берёт несколько и раскладывает их внутри. И вот уже пламя весело трещит – сухое дерево занимается быстро, словно солома. Ицл достаёт из кармана несколько картофелин, тех, что он отважился украсть в лавке у Зельды Шолем, кладёт их в печь – чтоб испеклись.


Ицл – кто он?

Его нашли под забором. С тех пор его удел стал таким же, как и у других подкидышей. Зимой его нянчили ветер со снегом, летом – жаркое солнце. Ицл познал все радости, уготованные для еврейских детей-сирот: богадельню, талмуд-тору[2], работу разносчика, старьёвщика и попрошайничество в чистом виде. Имя Ицл стало прозвищем, а настоящим и постоянным именем было Подкидыш. Он на собственной шкуре ощутил, что значит «дружба сверстников», – они часто кричали ему вслед: «Подкидыш!» и обзывали позорными словами его мать, которую и знать-то никто не знал. Однако сдачи он давать умел. Он вырос под открытым небом, и, может быть, именно поэтому был парнем крепким, с железным здоровьем, и обидчики получали от него даже сильнее, чем он от них.

Старшие тоже привыкли к его звучному прозвищу и по-другому, нежели Подкидыш, его уже не звали и тумаков для него не жалели. Иногда били за дело, а бывало – и просто так, веселья ради.

К тому же он и сам был порядочным балбесом. Так и повелось: то в одном доме случайно горшок разобьёт, то в другом, сам того не желая, помойное ведро перевернёт, а то, подбрасывая камешек, в оконное стекло его ненароком засадит. В общем, жилось ему весело и развлечений было много.

И чем больше его изводили, тем сильнее портился его характер: он стал злым, бессердечным и совсем одичал. Так-то он был неплохим парнем, только на вид уж больно замызганным, да ещё и лохмотья – люди видели только это. Ко всему прочему лентяем он был изрядным: мог три дня не есть, лишь бы только не работать.

Года два-три назад, когда Ицлу было лет десять-двенадцать, он, бывало, добывал себе обед здесь, ужин там, а ночлег ещё где-нибудь, в третьем месте. Его жалели – всё-таки сирота, хотя больно уж живчик был этот сирота. Когда в последний раз его отдали работать в пекарню, а он оттуда снова сбежал, все стали говорить, что от Ицла ничего хорошего ждать не приходится, что он сочувствия недостоин, что он только воровать способен – и будет вором всю свою пропащую жизнь. Как в воду глядели. Ицл любил прибрать к рукам всё, что только можно было унести, и люди стали ненавидеть его ещё сильнее, чем прежде. Вот тогда-то настали для Ицла горькие дни.

Теперь он постоянно страдает от голода, изредка пытаясь добыть себе пропитание. Люди редко пускают его куда-то переночевать – боятся. Спит он в синагоге на лавке, а временами и вовсе под открытым небом ночует.

* * *

Стоя возле огня и проталкивая картофелины подальше, внутрь печи, чтобы они быстрее испеклись, Ицл почувствовал, как тепло, доходя до самых костей, прямо-таки пробудило в нём жизнь: даже в животе что-то скребло и сосало под ложечкой, но запах печёных картофелин, которые были уже почти готовы, успокаивал его и столько всего обещал… Он упоённо ворошил угли палочкой и думал о Хайке, хорошенькой служанке в доме Янкеля, перед которой он по-своему благоговел.

От сладких раздумий его отвлекли чьи-то шаги. Он услышал, как кто-то поднимается по ступенькам ко входу в синагогу, – и в дверь тут же постучали.

– Кто там? – отозвался он со злобой в голосе.

Его раздражало, что его приятные раздумья прерывают.

– Ицл, открывай! Я дико замёрз.

Он узнал голос своего злейшего врага. Бездомный Арел докучал ему больше других мальчишек, обзывавших его подкидышем, но сильнее всего его задевало то, что Арел осыпал бранью его никому не известную мать.

Арел, напротив, происходил из семьи, которую все хорошо знали. Отец его был балаголой[3], человеком недобрым и к тому же гордецом, а мать имела привычку прибирать к рукам всё, что плохо лежит, и уже прибранное не имела обыкновения возвращать обратно. Оба родителя довольно давно отошли в мир иной.

Потому Арел считался более «родовитым», чем Ицл, и уже в печёнках у того сидел. Ицл колотил его безо всякой жалости, да так, что Арел всякий раз ныл, обещая, что больше не будет, но стоило ему вырываться из рук противника, он, недолго думая, принимался за старое.

И вот сейчас у Ицла появилась возможность отомстить своему давнему врагу. Внутрь пускать его он не собирался.

– Прямо там спать и ложись! – злорадно крикнул он. – Задубей там от холода, будешь знать!

– Ицл, послушай! Пусти меня! У меня уже пальцы от холода не двигаются, – канючит Арел.

– Пускай тебя твой папаша приютит, ясно? Иди к нему и кричи: «Подкидыш!», ага?

– Нет, клянусь: больше никогда!

– Больше никогда? Это сейчас ты говоришь: «Больше никогда», а потом снова будешь орать «Подкидыш!»? Ну уж нет, я тебя проучу!

Арел рыдает во весь голос.

Тогда Ицл говорит ему, что пустит его внутрь через четверть часа: если хочет – пусть дожидается, а не хочет – пусть идёт на все четыре стороны. Выбора у Арела не остаётся, приходится ждать.

Четверть часа прошло, Арел просится: «Ну, открой уже!», а Ицл хохочет и отвечает, что, если Арелу так уж хочется внутрь, пускай он поскулит под дверью, как собака, – а впрочем, он всё равно его внутрь не пустит.

А потом, когда Арел, всхлипывая, собирается уже уходить, Ицл подбегает к двери, открывает её и сердито кричит:

– Ладно, заходи. Давай!.. Но если я ещё раз услышу от тебя: «Подкидыш»…

Зарёванный Арел бежит к печке, садится поближе к огню, и его лицо расплывается от удовольствия.

Из-за всего происходящего Ицл совсем забыл про картофелины. Только сейчас он вытащил их – они почти сгорели, но нет, всё-таки не полностью. Ицл любил подгоревшие шкурки даже сильнее, чем саму картошку.

При взгляде на картофелины в глазах Арела, словно у голодного зверя, загорается дикий огонёк, но просить он боится. Ицла раздражает его голодный взгляд. Не глядя на Арела, он вытаскивает картофелины – кроме одной, полностью сгоревшей, – раскладывает их на лавке, берёт с печки ржавую жестяную кружку с солью, которая обычно там стоит. Принимается за еду.

Запах печёных картофелин достигает носа Арела, врывается в ноздри, достигает желудка, рот наполняется слюной. Выдержать такое невозможно.

– И мне тоже дай. – Он протягивает руку.

В его глазах загорается недобрый огонь.

Ицлу неохота угощать, но кусок уже в горло не лезет, и его даже радует, что теперь он может спокойно поделиться с Арелом.

– На, только осторожно. Ишь, прямо в рот заглядывает… Свинья, одно слово!

Арел хватает две протянутые Ицлом картофелины, ломает их и запихивает в рот. Обжигается, перебрасывает языком куски во рту то за одну щёку, то за другую, жуёт с придыханием: «Хам-хам-хам!»

Поминальная свечка тускло освещает двух мальчишек, поглощающих свои яства. По синагоге растекается аппетитный запах.

Через час над синагогой уже раздаётся заливистый храп двух бродяжек.

Снаружи вовсю трещит мороз.

Варшава, 1904

Крылья

К празднику Суккес[4] мой отец не построил никакого шалаша, и всё-таки мы встретили святой праздник в сукке, да ещё и в такой красивой! Весь год это был чулан, всего лишь чулан; там вы могли обнаружить мешок картофеля, подвешенные связки лука, бочонок с квашеной свёклой и тому подобное. Нигде не прятался даже самый крохотный признак святости. Никто бы и не догадался, что это сукка. И всё же, если бы кто-то задрал голову вверх, к потолочным балкам, у него была бы возможность разглядеть, что чулан как нельзя лучше годится для того, чтоб стать суккой: ведь потолок состоял из полок да коробок! Но кому это бросалось в глаза? Чулан в глазах окружающих был всего лишь чуланом.

И только накануне праздника чулан стал суккой…

Мой старший брат залез на крышу. Он что-то там повернул – и вдруг над чуланом поднялись два больших чёрных крыла. И тут же схах[5] легли на перекладины. Картошка и лук исчезли. Бочонки с квашеной свёклой мы застелили белой скатертью. Появился стол, скамейки и небольшой диван. Отец обычно соблюдал заповедь праздника Суккес по всем правилам: ел, пил и спал в сукке. Дом, который весь год возвышался над чуланом, теперь стал ниже, а чулан важно раскинул свои крылья над домом, как будто хотел показать: «Я – сукка!», и, кажется, собрался улететь в синее небо, где сияло золотое солнце.

Первый день праздника прошёл хорошо. Чувствовалось, что сукка для нас теперь стала совсем как дом; в ней мы ели, спали – в общем, жили; а главное – она удостоилась в своих стенах слушать слова Торы – в том числе и про себя саму: папа и брат несколько раз перечитали вслух законы о сукке – какой она должна быть высоты, чем должна быть покрыта и всякое такое. Сукка слушала и думала: «Вот смешные люди! Неужто неясно, что я и без того соответствую всем заповедям вам на радость!» Что ж, в этом она была совершенно права.

Только вот на второй день случилось несчастье. С самого утра по небу к нам приближалась туча; она тяжело и низко висела над суккой, словно бы хотела рухнуть прямо на неё и раздавить. Ветер качал крылья, они тихо и жалобно скрипели. Все в доме ходили пригорюнившись. Отец хмуро и беспокойно поглядывал в окно и качал головой.

И всё равно в полдень все мы собрались обедать в сукке, мы ещё на что-то надеялись. Но спустя некоторое время над крышей зашумело; словно какое-то маленькое лёгкое существо пробежало по схаху… Все подняли глаза наверх – а затем, притихнув, снова уставились в свои тарелки. Ели торопливо, в тишине; минуту спустя кто-то уже вытирал салфеткой лоб. Внезапно что-то маленькое и блестящее сорвалось с высоты и плюхнулось прямо в миску. Потом – ещё одно, потом ещё. Папа поднялся с места.

– Бесполезно… Мойше, опусти крылья!

Мой брат поднялся и отвязал верёвку, которая тянулась вниз с потолочной балки. Что-то заскрипело и упало там, наверху, прямо над нашими головами. Как будто перерубили что-то.

Серые мягкие тени тихо прокрались непонятно откуда, протянулись, раздулись и заполнили всё пространство сукки. Белоснежные скатерти, серебряные подсвечники – всё, чем был украшен стол, выглядело каким-то чужим и странным, как новенькая серебряная атора[6] на старом грязном талесе[7]. Из-под скатерти ядовитой насмешкой выглянул край бочонка с квашеной капустой, словно коварный раб, смотрящий исподлобья на своего благородного господина…

В спешке и растерянности, не глядя друг на друга, мы покидали нашу сукку…

И она снова стала чуланом.

Варшава, 1903

Гость

Поддерживая подол потрёпанного платья, широкими шагами и с горящим лицом, Сора-Хана торопливо шла по грязной улице от своей лавки в сторону дома. Седые волосы выбились из-под платка, от слабого ветра глаза слезились, целые потоки воды и грязи поднимались из-под рваных башмаков, что давно уже просили каши, – грязь забрызгала одежду, но женщина ничего не слышала и не чувствовала; она шла дальше и дальше, с лёгкостью переставляя ноги и отворачиваясь от ветра.

– Сора-Хана! Сора-Хана! – крикнула лавочница. В руках она держала горшок с углями[8]. – Куда торопитесь?

– Сын приехал! – ответила Сора-Хана со смущённой улыбкой и побежала дальше.

– Чтоб вы были мне здоровы, Сора-Хана! – крикнула ей вслед Броха, хозяйка мясной лавки. – Что с вами? Куда вы так спешите?

– Гость у меня… – на этот раз с гордостью ответила Сора-Хана, пробегая мимо. – Сын.

– К Соре-Хане сын приехал! Доктор! Окончил учиться, стало быть…

Каждая встреченная знакомая передавала новость соседке, и слух быстро бежал по улице, даже быстрее самой Соры-Ханы.

– Сора-Хана! К вам сын приехал! – выбежала к ней какая-то девушка.

– С дорогим гостем вас! Когда он прибыл? Только с поезда? – жена Хаима, свата Соры-Ханы, попыталась её остановить.

Сора-Хана только кивала головой налево-направо. Она не могла задерживаться. На её лице светилась широкая улыбка, шаги становились быстрее и чаще, а сердце в груди билось как сумасшедшее. Забежав домой, в своё съёмное жильё, она попыталась закрыть дверь, но та закрывалась плохо, и Сора-Хана, потеряв терпение, оставила её открытой. Квартирные хозяева встретили её с улыбкой.

– Где мой Мойшле? – спросила она и, не дожидаясь ответа, побежала в свою комнату.

Её Мойшле стоял в дверях. Это был молодой человек лет двадцати восьми, в пенсне, уже без шляпы. У Соры-Ханы внутри всё оборвалось.

– Ну как ты, сынок? – спросила она, как и прежде, сдерживая улыбку, и утерла нос рукавом.

– Как обычно, а ты? – Сын улыбнулся ей в ответ.

Сора-Хана тут же пришла в себя и принялась суетиться вокруг сына.

– Что же ты стоишь, Мойшле? Садись! Ты, конечно, голодный. Может, сделать тебе гусиного сала с лучком? – Она смутилась и принялась говорить ещё быстрее: – Постой, я самовар поставлю… Да как же ты сам, как здоровье?

Сын смотрел на мать – от нищеты и тяжёлой работы она словно бы вся усохла, – на её впалую грудь и грязную, потрёпанную одежду; его взгляд окинул и так называемую мебель, и грязный пол, и всю комнату целиком. Он улыбнулся, но его улыбка теперь была натянутой, и постепенно она превращалась в неприятную гримасу. Сердце его заныло, он бы с радостью убежал отсюда. Сильнее всего его разражал медный светильник, стоявший на комоде; он словно бы вобрал в себя всю ту бедность, всю нечистоту и обыденность тёмной жизни в тёмной каморке…

За чаем он рассказал матери, что заехал всего лишь на день, а завтра утром он должен отправиться в новое место, где будет «практиковать».

– Сынок, вареньица положи себе… – угощала его Сора-Хана. – Малинка-то в этом году уродилась у меня такая хорошая…

Он снизошёл, слегка притронулся, а о большем она и не осмелилась его просить. Суетясь вокруг сына, она несколько раз выбегала в кухню посоветоваться с хозяйкой Бейлой, дочерью Шойлема, насчёт обеда.

– Чем бы мне его накормить? Ох, вот бы я о своих несчастьях знала столько же, сколько про этот обед…

– Возьмите кусок мяса да нарубите котлет, – посоветовала Бейла. – Разве неясно? Ни кашу, ни борщ есть он не будет…

– Да где же взять его, это мясо? Мясные лавки уже закрыты. Может, вареников с творогом ему налепить? Не нравится мне этот творог от Гиси-Леи, он сухой, как опилки!

Она вдруг оборвала себя на середине фразы.

– Знаете что? Посмотрю-ка я на рынке свежую рыбу, потом отварю горшочек риса в молоке… Честное слово, это лучше всего! Мойшле, куда ты?..

Она повернулась к сыну и увидела, что тот надевает пальто и открывает дверь.

– К местному доктору, – ответил он.

Сора-Хана перепугалась.

– Зачем к доктору?.. Не заболел ли ты, боже упаси?

Сын рассмеялся.

– Нет, просто так. «С визитом»…

Мать смутилась.

– Не забудь, сынок, приходи обедать, – крикнула она ему вслед.

Она побежала на рынок и принесла оттуда одну рыбку. Приготовила обед, не прекращая беседовать с хозяйкой и ощущая после ухода сына странную радость – её она даже не пыталась скрыть.

– Бейла, вы посмотрите только, что за лещ! Живой ещё! А жабры красные, прямо огнём горят. Я за него целых двенадцать копеек заплатила, но он, честное слово, стоит этих денег… Что вы там сказали про детей? – перескочила она на другую тему. – Почему, пока их вырастишь, столько бед приходится снести?.. То оспа, то корь, то другие детские дела, и чего только Бог не насылает… А когда они становятся старше, огорчений становится только больше.

– Потому что сейчас он уже мужчина. – Бейла, как обычно, утешала вдову в её невзгодах.

– Да, конечно, грешно жаловаться – и что тут скажешь?.. «С визитом» к доктору пошёл… – сказала Сора-Хана с напускной сдержанностью в голосе, но тут же рассмеялась.

И, чтобы скрыть радость, добавила:

– Конечно, мне хотелось бы, чтобы он был немножечко другим. Как это почему? Вот был бы жив мой старший, Эли, да упокоится он с миром…