Весной 1892 «побежал» стремительным Александровским (ныне Владимирским) спуском второй в Европе и первый в России электрический трамвай.
Александр Анисимов. «Скорбное бесчувствие»
Пойти в Прошлое! – от этого предложения у Маши перехватило дух.
Маша уже была в Прошлом.
Именно там она встретила Мишу и полюбила его (и разлюбила Мира навсегда).
Именно там она навсегда потеряла Врубеля, – там он женился (не на ней) и умер сто лет назад…
Но зимой 1894 – 1895, когда семья Горенко проживала в гостинице «Националь» над Бессарабским рынком, Миша Врубель был еще жив! И, быть может, заезжал в Киев в это самое время.
И еще…
Маша любила Прошлое.
Не меньше, чем Мишу!
Эта любовь, непреодолимая, врожденная, и поманила ее на исторический факультет.
Маша фанатично любила историю и не раз убеждалась: история – та же философия (достаточно уметь не только читать, но и думать!).
Маша любила старые вещи…
Не только старинные, но и просто старые. Допотопный, с проржавевшими замками, коричневый чемодан из фанеры, проживавший в ее платяном шкафу. Блеклую фотографию бабушки в смешном купальнике, стоявшей по колено в море, перечеркнутом оптимистичным «Приветом из Сочи!». Поцарапанную круглую жестяную коробку от леденцов «Монпансье», в которой ее отец хранил шурупы и гайки. Но чем старше были вещи – тем сильнее любила их Маша…
Маша любила Время.
Невозвратимое прошедшее время, оставшееся с ней только в лице старых вещей. Время, которое можно было рассмотреть и потрогать: отколовшее куски золоченых багетов, обрамлявших растрескавшиеся картины в музее; стершее ступени царских домов; истончившее бумагу, исписанную тонконогими словами с ижицами – то, что другие сочли бы дефектом и браком… Маша и любила больше всего! Трещины, худобу посеревшего мрамора, щербины и патину.
Они украшали дома и вещи, как шрамы украшают мужчину.
Они свидетельствовали о минувших боях, баррикадах, любовях, страстях, зимах и летах.
Шрамы, нанесенные рукою Великого времени, были не менее ценны для нее, чем вещи, созданные руками великих. Эти шрамы говорили: «Мы прошли сквозь историю! Мы были там… Там были только мы!»
И, завороженная, Маша слушала рассказы древних щеколд. Золотых лорнеток, покоящихся в музейных витринах. Ступенек, стертых до арматуры. Блуждая по Городу, она наклонялась, чтобы потрогать угасший мрамор рукой, и вслушивалась в него, шепчущего ей о недоступной Прекрасной Стране.
Так мальчик, мечтающий о путешествиях, внимает рассказам о далекой, загадочной Африке! Так модница жадно читает о недоступной ей Высокой моде Парижа.
Но Маша не любила моду, не хотела в Париж. Ее влекла иная страна, существующая только на старых картах – 1800, 1902, 1913 годов. Страна, о загадках и модах которой рассказывали ей боевые шрамы старых вещей.
Потому-то с дивным для нее высокомерным презрением Маша морщилась на вещи, подделывающиеся под старину – они мнились ей самозванцами, лгунами, сидящими в трактирах с бутылкой вина, рассказывая об Африке, в которой никогда не бывали…
Однако, побывав собственной рыжей персоной в стране Прекрасного Прошлого, Маша сложила свою любовь воедино и приравняла к умопомрачительно простому ответу:
«Я хотела жить там. Я всегда хотела жить там. Не здесь…»
Оттого, стоило рыжей Изиде мяукнуть про новый вояж в ХГХ век, Маша мгновенно забыла про суды и экзамены, свое интересное положение и крайне неблагоприятное положенье вещей – в общем и целом.
– Но, – постаралась вернуть себя в реальность она, – я не могу. У нас и так мало времени.
И вдруг вспомнила о казавшейся раньше неважной особенности путешествий в минувшее.
Оно не займет много времени.
Точнее – не займет никакого времени!
Можно уйти в Прошлое в 12.00 текущего дня и прожить там хоть сутки (Хоть год! Хоть двадцать пять лет!) – ты все равно вернешься обратно ровно в 12.00. Максимум в 12.15.
– Нужно будет засечь… – сказала Маша под нос. – Пуфик, ты – гениальная кошка! В любом случае, если я буду сидеть тут и думать, это займет куда больше времени. Короче, даже если мне нужно просто посидеть и подумать, логичней идти и думать туда… Там я могу думать сколько угодно! Время ж все равно останавливается!
Гениальная кошка лениво понюхала прозвучавший в ее честь комплимент и, сочтя его несъедобным, завалилась спать на Машины фото.
Маша метнулась к Кылыниному тайнику, рванула шкаф-дверцу.
– Так… – Ее щеки окатило румянцем. – Что у нас носили в 1894? Турнюры уже вышли из моды. Модерн позже… Нужна шубка и шапочка… – (Прошлый раз Маша оказалась в Прошлом осенней зимой 1884 года, в одном платье и шелковых туфельках – и грела ее только любовь!). – Прекрасно!
Скрупулезность «Девы»-Кылыны не в первый раз сослужила им добрую службу – вся одежда была помечена бирками с указанием сезона и года.
– Маша, я что-то не понял. – Мир удивленно изучил внезапную Машу – возбужденно-счастливую, нетерпеливо подпрыгивающую. – Ты куда собираешься? На карнавал? – воззрился он на содержимое шкафа.
– Тут есть и мужские вещи.
К полосатому «пиджаку Остапа Бендера» прижималось мужское пальто с бобровым воротником.
– Мир, иди сюда. Подпрыгни! – потребовала Ковалева. – Там на антресолях, в шляпных картонках, наверняка есть цилиндр. Ага, вот шуба! А ботики? – Согнувшись, она полезла под вешалку, но вернулась с половины пути. – Ой! Ключ! Нужен ключ от гостиницы «Националь».
– Первый ряд. Двадцать седьмой крюк сверху. – Белладонна, вылизывающая языком свою белую шкурку, оторвалась от сего благородного дела. – Замок от него – в третьем ящике снизу. Дом гостиницы «Националь» сгорел в 41-м.
– Мир, беги в коридор, – послала Красавицкого Маша. – Там шкаф, в нем много ключей.
Влюбленный и недоуменный, Мир послушно направился в указанном ему направлении и нашел шкаф с ведьмацкими метлами, шкаф с колдовскими банками-склянками и третий – от пола до четырехметрового потолка, заполненный тысячью тысяч ключей, висевших на тысяче тысяч крючков.
– Первый ряд, двадцать седьмой сверху, – закатив глаза, он начал считать. – Раз, два, три…
На двадцать седьмом ключе висел картонный брелок:
«Grand-Hotel National»
– Боже! Но этого не может быть.
– Тише, тише… – шикнула Маша. – Я ж тебя предупредила!
Но предупредительность спутницы не могла упредить здоровой реакции на невозможное.
Прибыв на такси к крещатицкому кинотеатру «Орбита», Маша (разряженная, вопреки лету и летам, в шубку с маленькой муфтой и круглую шапочку) подошла к относительно новой двери, вытащила из ридикюля большой ржавый замок, вставила в него дряхлый ключ, повернула, взглянула на часы, прошептала две фразы:
«Именем Отца моего велю: дай то, что мне должно знать – Анекдот!»
– вошла.
И последовавший за ней кавалер очутился в отделанном красным деревом, сверкающем бронзовыми лампами вестибюле дореволюционной гостиницы «National».
Машины глаза затанцевали по залу и сразу отыскали то (тех), кого ей должно познать. Бонна в темном плаще и непримечательной шляпке вела к двери двух маленьких девочек.
«Кто из них Анна?..»
Заезжая bonne исчезла за дверью.
Мир стоял столбом и смотрел бараном.
– Идем, идем, надевай скорее пальто… Там зима. Я же тебе говорила, – нетерпеливо пришпорила его Киевица.
– Какое пальто? – Во имя любви Мир с честью продефилировал по Крещатику XXI века в классическом сюртуке. Но надеть цилиндр конца XIX и пальто в начале июля он отказался наотрез.
– Пальто у тебя в руках!
Мир взглянул на свою руку с перекинутым через нее пальто. Тряхнул сложенным в «блин» цилиндром.
– Я думал, – оторопело сказал он, – после того, что со мною случилось, меня уже ничем нельзя удивить.
– После чего? – бурчливо спросила Маша, подталкивая кавалера к двери.
– После того, как я полюбил тебя.
– А-а-а…
Спускаясь по лестнице со второго гостиничного этажа, Маша прикрыла веки и старательно прочитала второе заклятье.
Войти в дом, внутри али на месте которого во веки веков жило его дореволюционное Прошлое, было половиною дела.
Теперь следовало выйти из него в прошлый век.
И кабы Маша знала о втором заклятии раньше, ее жизнь сложилась бы по-другому.
Но что теперь вспоминать…
– Идем.
Мир взял себя в руки и все же успел открыть дверь перед дамой.
За дверями был XIX век!
Зима 1894....
…или 1895 года.
Белый-пребелый день.
Пахло Рождеством. Старорежимным, золото-серебряным. Маша сразу учуяла запах. Новый год, слывший до революции праздником детским, не предвосхищавший, а вежливо следовавший за днем рожденья Христа, был где-то рядом, в двух-трех шагах.
На Крещатике правили бал сладкие Святки!
Две недели зимних празднеств, – время, когда начальство объявляло неприсутственные дни, и все, даже недремлющие полицейские, погружались в праздничное безделье.
С 25 декабря по 6 января – от Рождества до Крещенья – законопослушность киевлян изумляла. Полицейские участки были пусты. На улицах не было ни пьяных, ни даже бродяг. Отмечая день рожденья Христа, умиленная Столица Веры открывала нищим объятия. Их привечали, согревали, устраивали им бесплатные обеды, раздавали одежду и деньги.
«Святки… – попробовала Маша на вкус старорежимное слово. – Сейчас никто и не знает, что это такое».
Белый день цвел яркими пятнами – люди несли в руках коробки с подарками, игрушки от Кордеса. Маша прилипла глазами к прошествовавшей мимо паре, несомненно семейной. Погладила взглядом большой, спеленатый в серую бумагу пакет, – судя по форме, традиционную лошадку-качалку – ее нес отец. Мать семейства, румяная, толстая, в меховой шапочке, прижимала к груди бонбоньерку с «конспектами».
– И это Крещатик? – настиг Машу вопрос.
Она забыла о спутнике.
Но, обнаружив Мира рядом с собой, увидела – даже он, влюбленный, забыл о ней, повстречавшись с ее Киевом, Киевом, Киевом!
– Да, это Крещатик, – представила главную улицу Маша, чувствуя, что ее безудержно улыбающиеся щеки вот-вот треснут от радости.
Мир смотрел на дома, оставленные им в XXI веке минут пять назад.
Шесть зданий, поместившиеся между бывшим Бибиковским бульваром и бывшей Фундуклеевской улицей, были единственными старыми домами Крещатика нынешнего.
И единственными знакомцами, встреченными им здесь – в 1894 или -5 году.
Но и их было невозможно узнать!
№ 42, где, на углу Крещатика и Богдана Хмельницкого, проживал центральный гастроном, только строился.
№ 44 был неподобающе мал. Видно, впоследствии его перестраивали не раз.
№ 46 был неподобающе нов.
За углом № 52 поднимался вверх Бибиковский – непривычно низкорослый, голый, пустой.
Машин спутник затравленно обернулся. С минуту, не веря, смотрел на немыслимо незнакомое пространство, где испокон веков (во всяком случае, так казалось ему) стоял огромный квадратный Бессарабский рынок.
Рынок был.
Но совершенно не тот. Маленькие, грязноватые будочки, лоточки-«рундуки», лавка с вывеской «Центовая торговля».
– Невероятно! – громко прошептал Красавицкий. – Бессарабская площадь без Бессарабки!
– Она и не Бессарабская, она – Богдана Хмельницкого, – сказала Маша.
– А та, что была у нас Богдана Хмельницкого?
– Софиевская, как и сейчас.
Великий Город явно невзлюбил Богдана. Киев пинал его имя, как мяч. Легко забыл его ради звучного словца «Бессарабка», рядом с которой, между шинками и грязноватыми магазинчиками, «отцы города» планировали поставить памятник «великому сыну».
Девять лет Город не мог наскрести денег на сей монумент....
Пять лет бронзовый Богдан вместе с коротконогим конем пролежал во дворе дома Присутственных мест – Киев не мог найти камень на его постамент…
Впрочем, Маша и сама не особенно любила Богдана – властителем ее души был Серебряный век.
И этот зарождающийся век был перед ней.
– Ладно, – с сожалением сказала она. – Некогда зевать. Мы уже упустили Анну и бонну. Лови Петуха.
– Какого петуха мне ловить? – не понял Мир.
– Извозчика, – пояснила Маша, – так их называли в Киеве – Петухами.
– Они что, все были пидорами?
– Не смей обижать мой Киев! – полыхнула глазами она.
Мое время. Мой Кевъ, Kieff, Kiew, Kiev… Мой ГОРОД!
Мир понял ее.
– Прости, – сказал он тихо. – Куда едем? – деловито.
– В Царский сад. Я прочла заклинание: увидеть то, что нам нужно узнать. Анекдот.
– Там будет что-то смешное?
– Анекдот, – торопливо осведомила его Ковалева, – только в наше время обозначает что-то смешное. А раньше это слово обозначало любопытную историю. Значит, скорее всего, мы увидим, как Анна нашла свою Лиру. Если она ее, конечно, нашла. Ну же, лови! На санях мы примчимся раньше и их перехватим!
Столбы и фасады домов украшали праздничные гирлянды. По традиции огромная городская елка стояла у здания Думы на бывшей Крещатицкой, ныне Думской, в будущем Независимости площади.
Только сейчас эта елка была не новогодней – рождественской.
Елку ставили на Рождество – 24-го, в Сочельник, Навечерье Христово.
И, кутаясь в пахнущий лошадиным потом и табаком ковер из саней Петуха, Маша страстно всматривалась в этот – новый – Крещатик.
– Похоже на деревню, – шепнул Мир.
– Неправда. Наоборот.
На взгляд Маши, с их последней встречи в 1884 году Крещатик подрос, превратившись из нескладного юноши в преуспевающего молодого человека, – вымахал в три этажа, обзавелся манерами: новыми витринами, кофейнями, фотоателье, канализацией и электричеством.
Посреди проезжей части выстроились в ряд четырнадцать дуговых фонарей.
Место, которое меньше ста лет тому представляло собой абсолютную пустоту, прозванную киевлянами «Козьим болотом» – глубокую долину между Верхним Печерском и стоящем на противоположной горе Киевским акрополем, – уже превращалось в «наш Невский проспект». В улицу 150 магазинов, уместившихся на 1200 метрах едва ли не самой маленькой в мире главной улицы Города.
– А знаешь, – обернулась Маша к Миру, – в 1886 некий полковник Фабрициус предложил расширить Крещатик до Днепра, снеся гору Царского сада! Хорошо, что его не послушались.
Переживший первый приступ «строительной горячки» Крещатик впал в новую лихорадку – торговую. Вся торговля с Подола и Печерска переселилась сюда. Тут можно было купить все – от гвоздей и булавок до обручальных колец от Маршака, технических новинок и концертных роялей. Большие и маленькие, теснившие и вытеснявшие друг дружку магазины и магазинчики оккупировали первые этажи всех домов…
О проекте
О подписке