– Кровь жертвы, – воспроизвела Ковалева. – Кылына. «AAA не прольет, БД не пойдет…» Анна нашла Лиру, и Рику чуть не растерзал медведь. Той же зимой брат Андрей чуть не умер. А некий человек таки попал под трамвай.
Перед ее внутренним взором вырисовывался некий логический ряд. Перед взором не внутренним – окно и черный ворон за ним.
– Ладно, – оборвала себя Маша, – давай подойдем с другой стороны. Если Лира и впрямь что-то значила, почему, получив ее в пять лет, Анна не стала вундеркиндом? И начала писать стоящие стихи только когда выросла, в девятнадцать-двадцать лет, как все нормальные люди?
– А до этого? – прояснил Мир.
– Писала наивности, как все нормальные дети и девушки. Прочитав ее первые стихи, Николай Еумилев сказал: «А может, ты лучше будешь танцевать? Ты гибкая».
– То есть стихи были так себе?
– И где делась Лира? Почему о ней нет никаких упоминаний?
– А почему бы тебе не спросить об этом у нее самой?
– У кого?
– У Анны Андреевны Ахматовой, – заговорщицки улыбнулся Мир.
– Как?
– Просто подойти и спросить.
– Ну, это не так просто… – Маша снова зарылась в статью. – В Киев Анна вернулась только в семнадцать лет, в августе 1906. В то время родители ее фактически расстались, отец растратил капиталы жены и остался в Петербурге. Мать переехала жить к киевской сестре. Анна поступила в старший класс Фундуклеевской гимназии. Денег не было, они жили очень бедно. В Киеве Анна была близка только со своей кузиной Марией Змунчиллой, на которой потом и женился ее брат. А так была одиночкой, обособленной, гордой и нелюдимой. Как же я к ней подойду?
– Да, – согласился Мир, – в гимназию тебе поступать уже поздно.
– Да я и экзамена ни одного не сдам, даже по русскому языку и словесности – я не умею писать с буквами ять. Я уж не говорю про немецкий, французский, логику, латынь, слово Божье…
Мир молча вынул журнал из ее рук и принялся просматривать статью.
– Вижу прекрасный способ, – ткнул пальцем он.
– Какой? – заинтриговалась Маша.
– Скажу, если ты поцелуешь меня. Ну, Маш… Ну хотя бы в щеку!
Маша машинально коснулась ладонью своей щеки и, видимо, не найдя в этом прикосновении ничего ужасающего, нехотя согласилась:
– Хорошо. Говори.
– Зачитываю! «Я не любила дореволюционного Киева. Город вульгарных женщин, – призналась Анна Ахматова. – Там ведь много было богачей и сахарозаводчиков. Они тысячи бросали на последние моды, они и их жены… Моя семипудовая кузина, ожидая примерки у знаменитого портного Швейцера, целовала образок Николая Угодника: «Сделай так, чтобы хорошо сидело».
– Ну и что? – спросила Маша, мысленно отказывая Миру в поцелуе (даже в не страшную щеку!).
– Все, что нам надо! Швейцер – знаменитый портной. Мы легко выясним адрес дома, где было его ателье. Если я тебя правильно понял, заклинание само выведет нас на день и час, который нам нужно узнать. А портнихи, парикмахерские, косметички – места, где женщины легче всего сходятся между собой. Моя мать вечно знакомилась с кем-то у маникюрши. Главное отыскать в вашем шкафу нужный ключ!
– Неплохо, – признала Маша озадаченно и трусливо.
– А ты прочла, – любовно проворковал Мирослав, – что Николай Гумилев сделал Ахматовой предложение здесь, в ресторане «Гвропейской» гостиницы? Быть может, за этим самым столом!
«Просто подойти и спросить…»
Просто сказать «подойти и спросить»!
Это Даша могла запросто подойти к первому подвернувшемуся под руку и заговорить с ним так, точно он – ее родная и любимая тетя.
Мир мог – Мир, с его парализующей красотой, мог охмурить любую представительницу противоположного пола, еще до того, как подойдет к ней и откроет рот.
Но Мир, от знакомства с гимназисткою Горенко не отказывающийся, подробно объяснил проблематичность такого прожекта.
– Я сделаю, как ты скажешь. Но, пойми, начало XX – не начало XXI. Здесь я могу познакомиться с любой, понравиться ей и протрепаться с ней час… И это нормально – здесь. А там моя попытка заговорить с незнакомой порядочной дамой – уже оскорбление. А ее ответ – первый шаг на панель! Там воспитанная семнадцатилетняя барышня, которая пришла с кузиной к модистке, и трех слов не скажет с посторонним мужчиной. Тем более, если он ей понравится – засмущается, закраснеется и заткнется. А с моей мордой – просто сбежит. Решит, что я лермонтовский Демон-искуситель, явившийся то ли из ада, то ли из кабака с дурной репутацией.
Мир был убедителен.
Но у Маши имелись свои аргументы:
– Я боюсь! Я могу пойти, подойти, попытаться. Но я от страха двух слов не свяжу. Ты ж меня знаешь. Я не умею говорить с незнакомыми, я и со знакомыми-то не всегда…
Беседа проистекала по дороге домой.
Поскольку там, где время имело значение, оно все равно стояло, как пень, а там, где оно шло, его было сколько угодно, обратно Маша и Мир прошествовали через Крещатик пешком.
Постояли у городской елки.
Подождали, пока часы на башне Думы пробьют третий час.
С минуту заинтересованно изучали витрину магазина «колбасных дел мастера», устроившего рождественскую выставку колбас разнообразных сортов, и дружно захихикали, узрев там свиную голову в венке из розовых роз и украшенный фиалками окорок.
Затем, согнувшись, не меньше четверти часа с видом заправских знатоков рассматривали табличку на цоколе дома:
10 июня 1865 года
– призванную напоминать горожанам, до какой отметки дошла вода в этот день. Вплоть до начала XX века наводнения в долине Крещатик случались с незавидным постоянством, и страшная труба водоотвода проглатывала невинных пешеходов, затянутых водоворотом…
– Слушай, а пойдем в кино?!
Маша аж округлила глаза, до того по-современному это звучало.
– Мир, – засмеялась она, – как ты сдавал экзамены до того, как забрал мои шпоры? Какое кино? Его еще нет! Первый в мире киносеанс братьев Люмьер пройдет в Париже в декабре 1895 года!
– А сейчас какой?..
– А сейчас январь 1895 или декабрь 1894.
– А вот и нет, – заупрямился одногруппник. – Кино уже есть. Первый киноаппарат изобрел одессит! Механик Тимченко. А его первый фильм показали в 1894, то есть уже. Но в нашей стране изобретение тупо послали. А там, в Париже, патент на кино отдали Люмьерам.
– Серьезно? – поразилась Маша. – Я и не знала.
Мир был реабилитирован!
– Но, – примирительно улыбнулась она, – в кино мы все равно не попадем. Мы ж не в Одессе. Пока в нашем распоряжении только сомнамбулы, прорицающие во сне, и женщина с бородой – недорого, вход 5 копеек… О боже, смотри! – приметила Маша на противоположной стороне другой магазин, с вывеской:
А. Балабуха
– Сладкий король! – понял ее призыв Мирослав.
– Его внук, – поправила дотошная Маша. – Один из…
Наследник «короля» Балабуха А. уже не первый год сражался за киевский престол с другим внуком – Балабухою Н. Между ними шла настоящая газетная война. Но Маша решительно предпочла внука-«А» – родного сына Балабухи-второго, самого известного из династии киевских кондитеров-купцов.
В его магазине Мир, как и полагалось мужчине, отсчитал 1 рубль 25 копеек (несусветную цену, учитывая, что в менее престижном, не «Европейском», ресторане за 16 копеек можно было получить обед из двух блюд!) и приобрел для своей дамы драгоценную банку с золотой этикеткой и надписью «Киевское варенье».
– Прикрой меня, – крикнула дама, выбегая на улицу.
Историчка алчно сорвала крышку, воровато оглянулась и, высунув язык, осторожно лизнула засахаренные фрукты.
Варенье это, и сделавшее первого Балабуху «царской персоной», называлось «сухим», и рецепт его, ныне утерянный, был исторической тайной!
Никто не знал, кто его изобрел. Но все знали: киевское сухое варенье можно купить только здесь, и со времен Екатерины II из Петербурга в Киев отправлялись специальные кондитерские экспедиции, с целью закупки оного для императорского стола, царской семьи и двора.
В 1876 году в гости к «королю» Балабухе-второму заезжал за вареньем сам наследник престола – итальянский принц Умберто, с женою-принцессой. А в 1883 испанский инфант, возвращаясь с коронации Александра III, специально заскочил в Киев, чтобы купить на Крещатике пару пудов «киевских цукатов».
– Ну как? – Мир честно пытался заслонить Машу от прохожих.
– Не знаю, – неуверенно сказала она. – Я вообще сладкое не очень люблю. Но я так мечтала его попробовать! Я столько читала о нем… А ты?.. О чем мечтал ты?
– Я? – Красавицкий на секунду задумался. Схватил Машу за руку и потащил ее на парную сторону. – Это, – осведомился он, указывая на угловое здание, – угол Крещатика и Прорезной?
– Нуда…
Мир довольно кивнул и громко вопросил, обращаясь к прохожим:
– Вы знаете, кто такой Паниковский? Господа, вы случайно не знаете, кем был Паниковский до революции?
– А где же наш дом? – спросил Мир.
– А его еще не построили! – весело ответила Маша. – Его построят только в 1898, через четыре года.
Поднявшись по Прорезной («прорезанной» в 1840 до Крещатика, сквозь окружившие Золотые ворота древние валы Ярослава), они дошли до Яр Вала, I, где не было еще ни кораллового дома-замка, ни даже намека на оное.
Причем где-то в середине «прорезанной» путь их внезапно совпал с движением усатого обладателя загадочной книжки – Маша и признала-то его только тогда, когда, поравнявшись с остатками Золотых ворот, тот остановился, вновь извлек свою книжицу и начал писать.
– Интересно, что он записывает? – сказала студентка, которой в XIX веке было интересно совершенно все, но в особенности то, что попадало под статью «совпадения». – Ты заметил, мы на него уже второй раз натыкаемся? Он был на площади, когда человека задавил трамвай. Он стоял за твоей спиной. И тоже что-то писал. Кто он такой?
– Детектив, – допустил Мирослав.
– Или журналист.
– Ща узнаем! – разудало пообещал Красавицкий. – Подкинь-ка мне два-три слова и пару фраз посмешнее. Типа бельведера.
– Ну-у… – Маша скосила глаза. – Бонтонно – это классно. Реприманд – выговор. Прифрантилась. Неудобопереносимый. Может, я вздор вру. Вы весь – прелесть…
– А обращаться как?
– Любезнейший, милостивейший государь, батенька.
– Сойдет!
Не долго думая, Мир подскочил к господину с усами и, с энтузиазмом воздев к небу обе руки, зачастил непрерывной скороговоркой:
– О! Здравствуйте, любезнейший! Здравствуйте! Вы ж меня помните! Я – Красавицкий! Ну, вспомнили! – обрадовался он утвердительно, игнорируя недоуменное лицо усача. – Вижу, вспомнили! А вы, батенька, прифрантились. Бонтонно! И все пишете, пишете…
– Да, пишу, – согласился озадаченно вглядывающийся в Мира усач.
– Уж не бельведер ли этот прекрасный вас вдохновил? – очертил Мир полукружье рукой. – Красота изумительная. Киев – прекрасный! Или я вздор вру? – заигрывающе переспросил он.
«Вздор, – подтвердила Маша. – Я ж тебе говорила. Бельведер – это возвышенность, башня, гора с беседкой».
– Да нет, не бельведер… – Господин поискал глазами нечто пригодное для применения итальянского слова. Но не нашел.
Не было Башни Киевиц в ведьмацком остроконечном колпаке.
Не было на углу Владимирской и Прорезной пятиэтажного дома с башней в округлой царской шапке.
Не было, куда ни глянь, в Киеве-Златоглаве ни одной высоты, кроме сотен золотых куполов, сотен церквей!
– Анекдот один мучает, скорее жуткий, чем прекрасный. – Судя по медлительности слов усача, отвечая, он тщетно старался припомнить накинувшегося на него энтузиаистического красавца в цилиндре. – Нынче, в час пополудни, на Царской у меня на глазах трамвай человека убил. Машина адская…
– Простите мой реприманд, – перебил Красавицкий, – но если трамвай – «машина адская», то сатана – слесарь-сантехник! – Судя по смешливости в словах Мирослава, он – сатанист XIX века, при всем желании не мог увязать понятие «ад» с маленьким допотопным трамвайчиком.
Но что трамвай, если в нынешнем (или грядущем) 1895 году крестьянин чуть не забил насмерть дубинкой велосипедиста, искренне посчитав того чертом, а велосипед – адской машиной! А ведь велосипед, в отличие от трамвая, никого не убивал…
– Позвольте вам возразить, – обиделся господин. – В кармане у жертвы была обнаружена записка прелюбопытнейшего содержания, имеющая прямое касательство к чертовщине. Мне позволили списать ее.
– Позвольте полюбопытствовать? – Мир уже тянул бесцеремонные руки к записке.
Маша б тоже желала полюбопытствовать.
Желала так сильно, что даже встала на цыпочки и хотя понятно – приблизить к желаемому это ее никак не могло.
– Суеверия. Невежество. Темнота, – охарактеризовал свое отношенье к прочитанному Мир Красавицкий. – Да что я! – не дал он усачу вставить ни слова. – Скажите лучше, мне, неудобопереносимому, где творение ваше читать? Толстой вы наш! Будем-с ждать с нетерпением! Вы ж весь – прелесть! Так где? Где?
– В «Киевлянине», если угодно. Почту за честь. Не обессудьте, спешу. – Господин захлопнул книжку и, отвесив назойливому франту короткий кивок, спешно зашагал прочь.
– Выходит, все-таки журналист. – Мир вернулся к Маше. – Ну, как я его?
– Ты быстро учишься, – похвалила она.
– На, бери. Я знал, что ты захочешь прочесть. – Красавицкий протягивал ей записку.
– Ты украл у него?! – обомлела студентка.
– Ловко?!
– Но некрасиво, – пристыдила его Ковалева.
Тем не менее развернула и жадно прочла:
На острове Кияне, на море Окияне стоит дуб-стародуб.
На том дубе-стародубе лежит кровать тесовая.
На той кровати лежит перина пуховая.
На той перине лежит змея-Катерина и две сестры ее....
Змея-Катерина и две сестры ее, соберите всех своих змеев и змей. Их тринадцать сестер, их тринадцать братей: залечные, подпечные, щелевые, дворовые, подгорожные, подорожные, лессовые, садовые, которую я не напомню, напомните себе сами, самая злая – игольница переярая. Соберите их и спросите, которая из них подшутила, свой яд упустила крещеному телу Отечества-Руси.
Я вас прошу, змея-Катерина и две сестры ее, выньте свой яд из крещенного тела Руси! Если же вы не поможете, свой яд не вынете, буду жаловаться ангелу-архангелу небесному, грозному, с точеным копьем, с каленым мечом. Он вас побьет, он вас пожжет, пепел ваш в океан-море снесет, повыведет все племя и род.
Вот вам один отговор. Сто их тринадцать отговоров вам.
Машу передернуло так, словно ее тело пронзил разряд электричества, засиявшего над Крещатиком в 1892.
«Змея-Катерина…»
«К+2»! «Змея-Катерина и две сестры ее»!
«AAA не прольет…»
– Что-то случилось? – немедленно забеспокоился Мир.
– Я не понимаю связи…
Маша не видела ни малейшей связи меж Катей, дивным заговором (никак не вписывавшимся в историю Анны и Лиры) и Анной Ахматовой (в трамвайной истории никак не участвовавшей).
– И все же она есть, – сказала студентка. – Знаешь, – прибавила она после паузы, – я тут подумала… Первый в России трамвай – погодок Булгакова. Булгаков родился в мае 1891, трамвай пошел в мае 1892. Но ведь трамвай, как и человек, родился не тогда, когда начал ходить. Первый опыт по эксплуатации вагона электрического трамвая на Александровском спуске был проведен в 1891! Они – ровесники. Они родились одновременно. И оба родились в Киеве. Может, не случайно роман «Мастер и Маргарита» начинается с трамвая? Там ведь трамвай тоже выполняет функцию «адской машины»… Это не имеет отношения к делу Ахматовой, это я так, – быстро оправдалась она.
Мир посмотрел на нее со странной внимательностью.
– Маш, я не хотел тебя расстраивать, – сказал он. – Но, возможно, это важно. Тогда я не должен тебе врать. Впрочем, я и не соврал. Женщина ж тоже человек.
– Женщина? – догадалась Маша.
– Да. Под тем трамваем погибла женщина. Она переводила через дорогу девочку лет шести… Но не переживай. Девочка отпрыгнула в последний момент. Она осталась жива. Но это не все, – с запинкой выговорил он. – Той женщине отрезало голову.
– Как Берлиозу!
Эти слова Маша и Мир произнесли одновременно.
О проекте
О подписке