Родилась в г. Октябрьском Республики Башкортостан. Лауреат башкирского республиканского фестиваля поэзии «Родники вдохновения». Автор поэтической книги «Имя ласточки горной». Стихи и проза публиковались в «Литературной газете», «Дне литературы», в журнале «Аргамак», в альманахах «ЛитЭРА», «Пятью пять», «Артбухта», в сборниках «Траектория», «Точки» и др. изданиях. Лауреат Международного прозаического чеховского конкурса «Краткость – сестра таланта», фестиваля исторической поэзии «Словенское поле», премии молодых писателей им. А. Филимонова. Финалист конкурса «Проявление» и фестиваля «Славянские традиции». Училась в Литературном институте им. А. М. Горького. Работала редактором отдела поэзии альманаха «Артбухта» и журнала «Лампа и дымоход». Живёт в Москве.
Утром мне проткнули уши. Мы сели у окна, мама принесла иголку, вату и спирт. Иголка никак не хотела выходить с другой стороны. Спирт жёг до ужаса, руки у мамы были в крови, я плакала. Когда иголка протыкала второе ухо, я дёрнулась, мама всё бросила, громко зарыдала и ушла в другую комнату. Уши горели, как будто их сдавили и продолжали сдавливать клещами. Я сидела не двигаясь и смотрела в окно. Я сама попросила дырочки в ушах: все подружки давно носили золотые гвоздики или колечки, и мне, пятилетней, это казалось красивым. Специальные пистолеты с иголками в наш маленький город не привозили, и я готова была терпеть.
Кое-как мы завершили кровавое дело, и мама продела мне в уши пропитанные спиртом ниточки. Они казались тяжелее серёжек с рубинами, тяжелее хрустальных светильников, как будто мочки сдавили жерновами, жернова крутились и гудели… Хотелось свернуться в клубочек, спрятаться где-нибудь в уголке, укрыться с головой, только бы избавиться от боли в воспалённых ушах. Боль не проходила весь день. Играть не хотелось, читать не получалось, подружек домой не звала…
К вечеру мама села за швейную машинку. Платья в наш маленький город тоже не привозили, только ткани, поэтому шили сами. Мама раскатала на полу рулон миллиметровой бумаги и переносила на неё выкройку из швейного журнала, немного корректируя фасон. Рядом уже был разложен белый лён в синюю крапинку.
Мой недавно родившийся братик лежал, запелёнатый, на диване и играл с кусочками серебристой ткани и бусами из коробки. Коробка была сделана из новогодних открыток: открытки приклеивали на картон, вырезали, края красиво обвязывали «столбиком» и сшивали. Внутри хранились катушки с нитками, мерная лента, собранные на леску пуговицы. Зелёная, с новогодними свечами и шариками, коробка нравилась малышу больше разноцветных тканей, и детские пальчики скользили по гладким открыткам, но никак не могли их ухватить. Не получив коробку, малыш обиделся и принялся хныкать. Это означало, что его скоро будут кормить и готовить ко сну.
Детская люлька висела в родительской спальне, подвешенная на крюк в потолке. Снизу к ней крепилась дугой верёвка, в которую можно было поставить ногу и качать, чтобы свободные руки в это время вязали или шили. Качание люльки входило в мои обязанности, только верёвочная дуга была для меня велика, и мне приходилось качать ладошками. Край люльки доходил до подбородка, и я вставала на цыпочки, чтобы поправить пелёнки.
Я ждала за закрытой дверью спальни, пока мама покормит малыша. Усыплять его не хотелось, а хотелось наблюдать, как из белой ткани с синими прожилками рождается платье. К ниточкам в ушах было невозможно прикоснуться, и страшно было подумать, что утром придётся надевать шапку и завязывать тесёмки. Кожа чувствовала прикосновение воздуха и даже прикосновение звука. В комнате было темно. В синем незанавешенном окне виднелись крыши домов и столбики дыма из труб.
Мама вышла из спальни раздражённая, ей тоже хотелось превращать белую ткань в торжественный наряд.
– Покачай люльку!
Я подошла к кроватке, где братик уже высвободил ручки из пелёнок. Личико его сморщилось, он приготовился плакать. Может быть, и ему хотелось наблюдать чудеса швейного искусства или он всё хотел ухватить золотые новогодние шарики, нарисованные на швейной коробке. «Пожалуйста, засыпай…» Малыш заплакал…
– Качай люльку!
– Ах, качи-качи-качи!
Прилетели к нам грачи…
Нет-нет, пожалуйста, не плачь…
Малыш стал плакать сильнее. Звук ходил по ниткам, как по струнам, и казалось, что это иголки входят в мочки, в ушные раковины, жернова крутятся и гудят…
– Люли-люли-люли-люли!
Прилетели к ляле гули.
Стали гули ворковать…
Ну что же ты плачешь… Уже темно… Придёт бабайка.
А малыш пугался своих ручек, высвобожденных из пелёнок и взмахивавших у его лица. В дальней комнате закрутилось колесо швейной машинки. Иголка громко, на огромной скорости прошивала ткань. «Та-та-та-та-та…» – отдавалось в ушах. Я легла на кровать. Колесо машинки продолжало громко и мерно стучать, торопясь проложить шов. Голос младенца стал ещё громче.
«Что же ты плачешь? – я качнула ребёнка, слёзы мои закапали на деревянный край люльки. – Смотри, какая уточка, как она плавает… Ой-ой-ой, утонет!» Погремушка пищала и звенела. Швейная машинка стучала. Малыш не хотел успокоиться.
«Давай мы спрячем твои ручки…» – я развернула пелёнку, поймала крошечные ладошки, скрытые в зашитых рукавах распашонки, прижала их к бокам и закрутила в ткань. «Маленькая Дюймовочка спряталась в цветочке…» – на полу валялась игрушка с рычагом, рычаг вдавливался – цветок крутился, лепестки раскрывались, а в середине сидела маленькая куколка. «Вжих-вжих!» – заработал рычаг игрушки… Люлька снова закачалась, верёвки заскрипели. Малыш успокоился, но засыпать не хотел. Он испуганно наблюдал, как открывается и закрывается железный цветок с железной куклой внутри. Рычаг работал отчаянно, как пила. Резцы царапали металл и воздух, царапали уши, царапали нитки… Швейная машинка перестала стучать…
Я убрала Дюймовочку и продолжила качать малыша. «Мама уже сшила юбку, планки и сделала карманы… На карманах будут синие-пресиние пуговицы… Я видела картинку, мама мне показала. Я буду пришивать пуговицу с перламутром…» Малыш наблюдал за мной, кряхтел, пытаясь высвободить спелёнатые руки, и никак не засыпал… Маленькая полиэтиленовая клеёнка под ним сбилась на один край. Я вытащила её из-под пелёнок.
За дверью было слышно, как шумно выворачивается ткань и рассыпаются по ткани пуговицы. «Все кошечки уже уснули, все собачки уже спят, все зайцы, все медведи, солнышко уже спит, а ты всё не засыпаешь», – шептала я, отталкивая от себя край люльки. Люлька качалась мерно, как качели… «Надо тебе закрыть глазки… Закрывай», – я подула малышу на глаза… Реснички опускались и снова поднимались, синие глаза смотрели на меня сердито. «Нет-нет… Глазки открывать нельзя… Давай мы их тоже запеленаем», – и я положила клеёнку малышу на лицо… Люлька продолжала качаться. Полиэтилен то прижимался, то отходил от носа. Личико у малыша порозовело… Глазки он больше не открывал…
Через несколько минут я перестала качать. И скорее побежала смотреть на платье. Мама сидела ко мне спиной за машинкой и заправляла нитку в челнок.
– Мама, мама, я нашла новый способ усыплять ребёнка!
Мама не слушала, она продолжала крутить челнок и выводить нить. Белый лён, похожий на будущее платье и наживлённый иголками, лежал на диване.
– Я положила клеёнку ему на лицо…
Мама закричала… Она подскочила, снова присела, стул из-под неё выскользнул… Челнок полетел на пол… Швейная коробка опрокинулась… С трудом мама поднялась, развернулась и с искажённым лицом, задыхаясь, побежала к двери… Я хотела её задержать, но была отброшена к шифоньеру. Пытаясь защитить ухо, вывернулась и, падая, ударилась о шифоньер лицом…
Крик продолжал звенеть в ниточках-струнах… На полу лежал пустой челнок, катушка из него выскочила и закатилась под стол… Белый лён отражался в полированной стенке шкафа. Я нащупала рядом с собой перламутровую пуговицу и сжала её в руке… Швейная машинка молчала и больше не стучала своим колесом.
Мы память свою растревожим
и, пробуя время на вкус,
На жертвенник сердца возложим
какой-то немыслимый груз…
С. Кекова
Сначала идёт Ютаза, через десять минут – Уруссу. Крохотные станции, где поезд останавливается всего лишь на две минуты. Ютаза по-татарски означает «поселение чужаков», а Уруссу – это «русская вода». От Уруссу рукой подать до ковыльного и чертоположного Шайтан-поля – места, где я родилась. Меж четырьмя деревнями – Муллино, Туркменево, Нарышево и Заитово, – где бугры да воронки, полынь, тысячелистник да колючий скуластый татарник с его пушистыми сиреневыми головками, раскинулось ветристое подковообразное поле – со своей легендой и своими неразгаданными тайнами, поле, где исчезали лошади и овцы, терялись люди, бродила нечистая сила… Где с самых древних времён из расщелин местных склонов и оврагов сочилось вязкое и чёрное «земляное масло».
А в начале прошлого века цивилизация, свободная от суеверий и страхов, смело и ловко спустилась к девонским пластам и освоила здесь месторождение нефти. Был заложен посёлок нефтяников, в который потянулись из самых разных уголков страны молодые романтики, первооткрыватели, специалисты, рабочие, колхозники и конвоируемые переселенцы. Устав от послевоенной деревенской нищеты, сюда приехали на заработки и мои бабушка и дедушка. А в пятьдесят седьмом году в ветхом и тесном бараке у них родилась моя мама. А двадцать лет спустя, совершая закономерный круговорот поколений, у моей мамы родилась я. И жили мы долгие годы на заитовской горе на пятидесяти квадратных метрах щитового дома: бабушка, дедушка, мама, папа, я и мамин брат. Газ и печка. Огород, баня, сарай. Коровы, куры, кролики. Яблоня, клубника, редиска.
Где-то неумолимо отщёлкивают часы, минуты и секунды. А заитовская гора – место вне времени, место паломничества и благодати – и Мекка, и Медина, и камень святой Каабы… В эпоху моего детства она была сплошь усыпана душицей и лютиками. Душицу мы собирали, сушили на солнце и заваривали в чай. Бабушка белила чай молоком, вынимала из печи горячие капустные пироги…
На самой вершине заитовской горы было несколько колец – обводные тропинки захоронений безымянных немецких военнопленных. Вечерами мы с Алёнкой бегали по ним, играли в салки и ожидали, когда возвратится с пастбища табун. Коровы приходили к закату, тыкались мордами в калитки, болезненно и жалобно мычали. Солнце садилось под ритмичное и тёплое журчание парного молока, струящегося в железное ведро. А потом мы с Алёнкой пили молоко, жадно, наперегонки.
Собственно, гора эта – ещё не Заитово, а только его начало, старый Первомайский посёлок. До моего рождения гора была пологой, и по её западному краю проходила Дорога Плача – на кладбище. В семидесятые годы западную сторону срезали, и мы с мальчишками радостно бегали по опасному отвесному краю, прятались под обрывом. А на Дороге Плача выстроили новый микрорайон.
С этой горы хорошо видно, как встаёт и опускается солнце. Летом – красным пылающим диском. Зимой – мёрзлым, взъерошенным комом. Подъём и спуск тут можно совершать бесконечно – и даже босиком. Как в то трагическое утро: пылающий диск на востоке и шорох камушков под бабушкиными галошами. Я бежала в них с горы – вниз по Краснодонской улице. Бежала и исчезала без оглядки душа. Тяжко и медленно перемещалось тело – вдоль осевших и полинялых деревянных домов. Четыре часа утра. Только что ушла тёмная и тихая августовская ночь, когда неистово блистали звёзды и ильинский месяц. Ещё не проснулись петухи, ещё не раскрылись цветки чистотела. Тишина – и шорох дорожных камней. И каждый шаг вниз – как будто бы целый год моей ещё не растраченной жизни. А впереди – вечный огонь. Факел нефтегазодобытчиков.
В то утро смерть так близко коснулась меня, сидела рядышком, вопросительно заглядывала в глаза, холодным безмолвием проходила мимо. И уводила жизнь. Жизнь, которой уже никогда не понадобятся ни галоши, ни грабли, ни гребень…
Бабушка умела красиво плести косы, и женщины ходили к ней заплетаться после бани. Она умела добротно прясть и вязать. Она могла в одиночку перекопать огород и засадить его овощами. Она работала на полях и на стройках. Она умела доить и принимать телят. Она умела косить и метать стог. Она умела верить и терпеть. Долготерпение до надрыва – это про неё. Молчать и никогда не жаловаться на жестокую, немилостивую судьбу. Это где-то в других параллелях существовали кавалеры, мороженое, кино. Это где-то за морями и океанами пили шампанское и говорили друг другу комплименты. Там – душились, рядились, влюблялись. Здесь же – чёрная работа в две смены. Четыре класса образования, трудное чтение и письмо. Скорый на расправу дед. Коровы, огород да кухня. Скомканное, изувеченное, изношенное существование. Это снаружи. А внутри – и разнотравье, и овечья шерсть. Она – это чай с душицей и волосы, выполаскиваемые ромашкой. Это мельница, это журчание воды в жерновах. Это милые жёлтые цыплятки, для которых так отрадно рубить и истончать ножом варёное яйцо…
Помнишь нашу последнюю зимнюю встречу? Мы шли с тобою тротуаром. На перекрёстке затихли машины. Скрипел под подошвами свежий и хрусткий январский снег. И в этот миг хлынула близкая и яркая волна воспоминаний – воспоминаний августовского утра. Красный свет светофора – как красный диск солнца, красный свет пешехода – как вечный огонь. Ты говорил что-то привычное о расхождении в разные стороны. Я не могла подобрать ни слова в ответ. И этот путь для меня – как краснодонский спуск. Каждый шаг – это день нерастраченной жизни. А рядом, за спиной проходила смерть, косила луга и долины в нашем давно уже выжженном мире. Метала в стог – и бросала в геенну огненную. И всё это – спуск…
А краснодонский подъём – невелик и недолог. Шесть домов от Первомайского перекрёстка. Восхождение к истокам и собирание сил от притоков. Как будто бабушка отправила меня в магазин, и я возвращаюсь обратно – с барбарисовыми леденцами. Или петушками за пять копеек, среди которых таким редким счастьем было найти и купить зелёный…
Мои родители построили дом на границе Зелёного посёлка и Муллино. Это всё тот же город – и до центра пятнадцать минут пешком. Законные шесть соток для одноэтажного кирпичного жилища. Три комнаты и веранда. В четырнадцать лет в пылу ссоры с матерью я сбегу отсюда в ночной город. Пустыми и хищными закоулками доберусь до магазина «Уют», а оттуда – по проспекту до кладбища и – в гору. Шесть километров до бабушки. Она меня ни о чём не спросит, но всё поймёт. Бестелефонное и бессвязное время. Родители долго будут искать меня по подругам и только позже приедут сюда. Я буду уже спать. Своеволие – живой, узнаваемый сюжет.
И нет такой силы, чтобы вычеркнуть последние годы моей жизни. Вычеркнуть и поставить точку. Мы теперь так далеки друг от друга, что это не просто разные стороны, а разные смертные жизни. И вечный огонь – как факел нефтегазодобытчиков. Как вечная память.
Мне будет пятнадцать, когда наступит зарничное и заресничное августовское утро. Красивое, бессонное утро.
И будут шуршать камушки под подошвами резиновых галош. Я буду бежать вниз, а рядом будет скользить освобождённая, вольноотпущенная женская душа. Пахнущая ромашкой и душицей…
О проекте
О подписке