Нет, ему вовсе не доставило большого удовольствия гнаться с палкой в руке за Бенассером, который почти и не пытался сопротивляться, поскольку был слишком труслив и оказался один. Он упал на колени и послушно исполнял приказы, отдаваемые Вальсом, стеная и плача, но не рискуя ослушаться. Бенассер сам спустил штаны и послушно подставил зад под палку Габриела, который со злостью и отвращением лупил его по ягодицам, пока не потекла кровь. Вальс гнал своего бывшего мучителя до церкви Святого Николая, возле которой отец парня держал кабачок, открытый всю ночь, и видел, как Бенассер вошел туда, прикрыв голый зад руками. Нет, нет, эти воспоминания Равви тоже старается прогнать от себя, даже с еще большей силой, чем предыдущие, хотя и действовал по справедливости. Бенассер заслужил наказание, которое Габриел осуществил в одиночку, без посторонней помощи. Отец ничего не сказал, но сам он все равно был недоволен собой и чувствовал какую-то фальшь во всей этой истории, не доставившей ему ни удовольствия, ни удовлетворения. Сейчас, с расстояния прожитых лет, Вальс смотрел в испуганные глаза Бенассера, глаза, полные унижения, когда этот кусок дерьма послушно выполнял все, что ему приказывали, и Равви казалось, что в этих глазах помимо страха он различает искру затаенного удовольствия, отблеск темного желания. После этой истории, встречаясь на улице, они делали вид, что не знают друг друга, но Вальс несколько раз замечал, как Бенассер краем глаза наблюдает за ним, едва они расходились. Однажды утром по Городу разнеслась весть, что кабатчик у Святого Николая, холостяк, найден заколотым. Убийца сам признался в преступлении – это был раб-мавританин из дома Турелья, он убил Бенассера, чтобы защититься от его похотливых домогательств. Впрочем, объяснение не помогло: раба все равно повесили, а голову выставили на всеобщее обозрение, водрузив на тюремную решетку в назидание.
Вальс не знал, отчего посреди покоя, царившего в ночном июньском саду, его одолевали все эти будоражащие картины прошлого и как он от приятных мыслей о Бланке Пирес перескочил на воспоминания о юности и первых стычках, вызванных его происхождением. Позднее жизнь приучила Равви к тому, что он – чужак. Он и был не таким, как все, и гордился этим, потому что его род происходил, подобно остальным евреям Майорки, от тех израильтян, коим Адонай – их единственный Господин – ниспослал манну небесную для пропитания. Господь питал их нектаром и амброзией, пришедшими с небес, и оттого они обладают более проворным умом, чем прочие смертные. Поэтому – Габриел Вальс постоянно повторял это остальным – не по личным заслугам, но исключительно по милосердию Адоная они избраны Народом Божиим. Сыны Израилевы вкушали манну в пустыне, манну посылал Господь, которому Одному подобают честь и слава. Не оставляет Он нас и во времена позора, даже если и кажется иногда, что Иегова забыл о нашем существовании и отвратил ухо свое от молений наших. Некоторые из нас еще недавно томились в тюрьме, потеряли все свое имущество, но когда вышли из Черного Дома, то начали жизнь с чистого листа, приложили усилия и вновь подняли голову, тогда как другие, живущие за пределами квартала, либо существовали на подаяние, либо умирали по углам. Они – Народ Божий, Народ Элохима[59], по милости Господней смогут вырваться из плена, в котором пребывают, как смогли выйти из Вавилонского пленения. Всегда в его роду есть кто-то, чья задача – вести за собой остальных, нуждающихся в поводыре. Внезапно он вспомнил Эстер[60] и Юдифь[61], излюбленных героинь вдовы Сампол. Ее цариц. И снова в памяти всплыло лицо Бланки, обрамленное густыми волосами, от которых шел тонкий аромат жасмина. Вальс инстинктивно поднял глаза к звездам. Они переливались серебром высоко-высоко, потому что боялись увидеть свое отражение в море. Так говорил его друг Сампол, когда с носа корабля наблюдал, как капитан определяет курс корабля. В своих плаваниях и путешествиях по всей Европе Равви почувствовал вкус свободы, который по возвращении на Майорку он терял. Его странствия по миру длились более тридцати лет. Он без труда мог бы остаться в Ферраре, воспользовавшись покровительством семейства Мендес, или поселиться в Бордо, но Габриел знал, что не вынесет ничем не заполненных, бессмысленных вечеров, когда дневные хлопоты окончены, а рядом нет никого из близких, что зачахнет от тоски вдали от родителей, которые слишком стары, чтобы покинуть остров. После их смерти Вальс мечтал только об одном: убраться отсюда, уехать туда, где он мог бы безбоязненно, не таясь, исповедовать свою веру, не изображать из себя христианина, не вести двойную жизнь, не лгать… Но наступили другие времена. Получить разрешение оставить остров и выехать за пределы королевства, чтобы поселиться где-нибудь в Европе, стало невозможно. Пере Онофре судьба сделала роскошный подарок: его компаньону Пере Десбрулю было выгодно, чтобы тот мог беспрепятственно ездить по торговым делам. Но кроме него никому так не повезло. Остальным было запрещено покидать остров. Их предпочитали держать на привязи, чтобы они не могли снова впасть в жидовство. Так христиане объясняли свой запрет. На самом же деле все, чего они хотели – так это заполучить еврейские деньги, безнаказанно ограбить обитателей Сежеля, обтрясти их, как фруктовое дерево.
«В Ливорно, как говорит Пере Онофре, все богаты. И он тоже. И хоть не слишком удачлив в делах, может содержать собственный экипаж. Здесь ни у кого из евреев нет ничего подобного. То же и с прочей роскошью. На Майорке все под запретом. Например, одежда из шелка. А в Ливорно Агило подкатывает к дверям синагоги в личном экипаже».
– Никто ни от кого не прячется. Во всем мире все живут так, безо всякой боязни. И надо поискать способ, чтобы и ты, и Консул…
Но Габриел Вальс считал, что речь должна идти о чем-то большем, чем просто об облегчении его жизни. В любом случае он не может оставить без помощи тех, кто привык на него надеяться… «В Ливорно уедешь – назад не воротишься». Там живет Бланка Мария Пирес. Оттуда она передает ему приветы и подарки через общих знакомых, но – ни одного слова, начертанного ее рукой, ни одной записки, которую он мог бы выучить наизусть, прежде чем порвать и доверить в такую ночь, как эта, далеким безмолвным звездам.
Отец Феррандо принял Шрама немедленно и столь же поспешно выпроводил. Даже не стал слушать объяснения, почему ювелир не явился на утреннюю встречу, и пропустил мимо ушей рассказ об обеде у Вальса. И, вопреки ожиданиям, не отдал должное его сообразительности, не сказал, что Господь Бог наш воздаст ему за то, что помогает предотвратить зло, которое враги Церкви замышляют против истинной веры, не намекнул на дароносицу, как это было в прошлую субботу.
Разочарованный Кортес шел, сам не зная куда, поскольку был целиком погружен в собственные мысли. Переживания его длились гораздо дольше, чем сама встреча, во время которой отец Феррандо наспех прочел донос Шрама и сунул в карман сутаны, рядом с бревиарием[62], который всегда носил с собой. Иезуит торопливо поднялся на второй этаж и направился к келье отца Аменгуала, где, как всегда по понедельникам, в четыре часа пополудни начиналась тертулия, в которой, кроме них двоих, принимали участие хронист Анжелат, судебный следователь по имущественным делам святейшей инквизиции и племянник наместника короля. Отец Феррандо хотел поговорить с отцом Аменгуалом без свидетелей, чтобы узнать его мнение как непосредственного соперника за место ректора[63] монастыря Монтесион, с которым приходилось считаться до сего момента. Теперь же, с бумагой, что у него в кармане, чаша весов должна перевесить в пользу отца Феррандо. Ибо такова сила его слова, воспламененного, как он сам говорил, любовью к нашему Искупителю, что Рафел Кортес по прозвищу Шрам подписал обвинение против своего двоюродного брата Рафела Кортеса по прозвищу Дурья Башка, а это позволит святейшей инквизиции начать процесс и доказать, что крещеные десять лет назад евреи не сохранили верности католической церкви и снова впали в жидовство. Поэтому отец Феррандо просил бы многоуважаемого коллегу, раз бумага теперь у него в руках и будет пущена в дело, снять свою кандидатуру на пост ректора. Отец Аменгуал ничего ему не ответил. Гордо выпрямившись, он стоял у окна и смотрел на сторожевую башню и море. Пять лет прошло с тех пор, как он приехал на Майорку, а точнее сказать – был сослан сюда после блестящей карьеры, начатой им в Валенсии, а законченной в Манрезе, где, неизвестно отчего, он впал в немилость у вышестоящего начальства.
Много раз, стоя у этого окна, отец Аменгуал спрашивал, отчего, как только ему является возможность сделать следующий шаг вверх, получить синекуру – без посторонней помощи, лишь благодаря собственным достоинствам, – так обязательно, словно по колдовскому заклинанию, возникает кто-то и совершенно незаслуженно, то ли по ошибке, то ли случайно, оказывается назначенным на место, достойное именно его. Сейчас, кажется, история повторится. После пяти лет упорного труда, когда он делал все, что от него требовало начальство: составлял жизнеописания святых, сообщения для Генерального настоятеля ордена[64], когда все, казалось, сладилось, заявился отец Феррандо с требованием отказаться от того, что ему, Аменгуалу, принадлежит по праву. Но на этот раз сосланный иезуит не был расположен уступать. Если возникнет необходимость, он напишет Генералу ордена и перероет землю от Мадрида до Рима. Ему с его пятилетним трудом на благо монастыря есть что противопоставить отцу Феррандо. Его достоинства очевидны, доказательства заслуг осязаемы, их не нужно долго искать – достаточно подойти к рабочему столу. Вся столешница была покрыта слоем бумаг, результатом ночных бдений, предпринятых им изысканий, поскольку сей труд – не просто хвалебная песнь Господу и назидание грешникам, основанное на воодушевляющем примере святой жизни достопочтенной сестры Нореты Каналс, но и образец изысканного стиля. Аменгуал полагал это особо полезным для такого рода сочинений, ибо в них воплощался предписанный Горацием принцип delectare prodesse[65]… «Неуч отец Феррандо, при всей своей дремучести и недоумии, должен это признать. Он-то что написал, чтобы противопоставить моему сочинению? Разве что свои доносы… Читай, читай, болван, мои бумаги, пока я делаю вид, будто так увлечен созерцанием вида, открывающегося из окна, что ничего не замечаю!»
«Las virtudes de esta ejemplarisima religiosa fueron tantas y tan solidas que constituiian un vivo retrato de perfeccion de tan irreprimible vida que al parecer no tenia resabios de hija de Adan. Aun de pocos meses, los dias de ayuno rechazaba el pecho de su nodriza y fueron sus primeras palabras: “Vull ser mongeta…”»[66]
– Я вижу, вы уже приступили к редактуре своего труда о достопочтенной сестре Норете. Значит, скоро мы увидим его напечатанным? – ядовито осведомился отец Феррандо.
– Думаю, да. И мой труд не менее красноречив, чем доносы ваших осведомителей. Я, в отличие от вас, отец Феррандо, не вкладываю свои таланты в чужие бумаги.
Отец Феррандо промолчал, поскольку усиленно думал, как бы половчее парировать удар. В отличие от ученого монаха, он не родился на острове, а приехал из Валенсии и уже восемь лет жил на Майорке. Иезуит хорошо был известен в городе, не только потому, что многих исповедовал – в частности, обитателей еврейского квартала, – но и от того, что пользовался здесь большим влиянием, особенно в прошлом, поскольку был духовным наставником предыдущего наместника короля. Он мечтал о должности ректора по иным соображениям, нежели отец Аменгуал. Тот хотел подняться на ступеньку повыше и продвинуться по карьерной лестнице. А у отца Феррандо был брат, младше его почти на восемь лет, который вот уже три года занимал место настоятеля в монастыре Сарагоссы. Сам же он, хоть и разменял пятый десяток, не добился ничего лучше репутации уважаемого исповедника.
– Я надеюсь, отец Аменгуал, что сегодня вы усладите наш слух, как и обещали, чтением наиболее важных отрывков из своего труда. А жена наместника короля уже знакома с сим славным манускриптом? Думаю, все, что касается проявлений святости сестры Нореты, проверено и неопровержимо доказано, верно? Я говорю это для вашей же пользы… По нынешним временам малейшая ошибка может обойтись весьма дорого… И вот это место, где вы пишете, что она постилась со столь крохотного возраста…
– Мне подтвердила это дочь ее кормилицы, которая еще жива. Она достойная женщина, крестьянка из Алгаиды, самой чистой крови[67]. С чего бы ей лгать?
О проекте
О подписке