Читать книгу «В запредельной синеве» онлайн полностью📖 — Карме Риера — MyBook.
image
cover












Проведя этот воскресный день в саду торговца столь приятным образом, Шрам только и мог сказать, что там качают воду в выходной, что шорник отпустил пустячную шутку о пирогах без свиного сала и что Пере Онофре рассказал байку о чужеземце, который конструирует себе крылья… Обессилев от напряженных размышлений, ювелир заснул с бумагами в руках. Он проснулся внезапно, едва пробило полночь, весь в холодной испарине и с колотящимся сердцем. Ему приснились люди исполинского роста, которые в сосредоточенном молчании заменили им, Кортесом, какого-то младенца в колыбели, пока нянька – слишком юная, чтобы тщательно стеречь сон ребенка, – отвернулась. Встревоженный столь странным сном, он встал с кровати и подошел к зеркалу, чтобы внимательно рассмотреть свое отражение. Шрам испугался, что фантастическое сновидение сбылось и что этой ночью таинственный визитер с Луны подменил его.

IV

Габриел Вальс проводил последних гостей и в поисках предвечерней прохлады пошел к апельсиновым деревьям в обществе одного только Консула. Тот первым начал разговор, едва они уселись в укромном уголке сада, в густой тени, там, где их никто не мог подслушать. Жузеп Таронжи сказал, что целый день прикусывал язык, чтобы не спросить, чего это ради на обед приглашен ювелир, которого можно вообразить где угодно, но только не здесь. Надо думать, для этого у духовного главы майоркских евреев, которого Консул называл, как и остальные близкие люди, Равви[53], были серьезные причины. Поэтому ему только и оставалось, что молча удивляться, глядя на то, с какой любезностью тут принимали Шрама. Габриел Вальс со спокойной улыбкой слушал излияния друга, не прерывая его. И лишь когда Консул напрямую спросил: «Он что, обратился, Равви? вернулся к нам? к нашему Закону?» – заговорил, предварительно взяв с Таронжи слово, что тот сохранит все услышанное в тайне. Вальс рассказал, как Шрам угрожал Дурьей Башке доносом, и, чтобы проверить, сколько правды содержится в словах бедного сумасшедшего, пришлось встречаться с ювелиром. А потом пригласить на обед, дабы убить одним выстрелом двух зайцев: завоевать его доверие, чтобы тот не чувствовал себя отторгнутым от всех, и показать старому кляузнику, что и народ квартала празднует воскресный день так же, как прочие добрые христиане. Так что Шрам мог своими собственными глазами наблюдать, что в саду не происходит ничего предосудительного, никаких еврейских сборищ, как поговаривали церковники. Присутствие шорника Понса и торговца Серра – завсегдатаев этих воскресных обедов – красноречиво свидетельствовало о лояльности жителей Сежеля. Конечно, самому Вальсу Кортес совершенно не нравится. Он ценит в людях верность своему роду, общине, древней традиции, а Шрам – самая настоящая паршивая овца. Так что рассказ о селенитах явно поразил его, как ядовитый укус скорпиона, хоть ювелир и сделал вид, что не принял байку Консула всерьез. Вальс очень ценил умение Жузепа Таронжи в подходящий момент словно бы невзначай провести смысловые параллели и завидовал его обширным познаниям, которые тот черпал практически всегда из книг, благо мог читать на нескольких языках. Хотя ему и не нравилось чрезмерное любопытство Жузепа и стремление стать затычкой в каждой бочке.

Когда Вальс закончил объяснения, Консул с издевкой стал передразнивать свихнувшегося от благочестия ювелира, изображая, как тот потирает, вслед за священником, ладони и с сокрушенным видом предается молитве. Равви не обратил на кривляние друга никакого внимания – про Кортеса он и сам все знал, ему не терпелось поговорить о том, ради чего, собственно, он и попросил Таронжи остаться. Но старейшина еврейской общины не торопился начинать разговор, поскольку знал, что беседа неизбежно взволнует его, вызвав в памяти образы прошлого. Минуло уже шесть лет, но все равно, как только он вспоминал Бланку Марию Пирес, так странная слабость сковывала все его члены, проникала до самого мозга костей и делала тело безвольным, словно бы наполненным жидкостью, состоящей из непролитых слез. Вальс, который никогда, даже в юности, не испытывал подобных чувств и всегда сопротивлялся им изо всех сил, теперь находил определенное удовольствие, представляя – пусть это и было всего лишь томление плоти, – насколько Бланка недоступна и оттого желанна. Наконец, воспользовавшись паузой в болтовне Консула, который так и продолжал издеваться над Кортесом, Равви взял себя в руки и начал разговор, спросив о судьбе арестованного моряка.

– Да, этим утром алькальд разрешил мне с ним повидаться. Мне так его жаль! Этот бедняга по имени Жоао Перес – португалец по происхождению и приплыл из Антверпена. Он уже было решил, что будет гнить в тюрьме до конца жизни. Я устал считать, сколько раз он меня поблагодарил, когда узнал, что капитан корабля поручил мне заняться его делом и добиться освобождения. С капитаном мы знакомы еще со времен моей дипломатической службы в Англии. Не сегодня-завтра он возьмет курс на Ливорно и, коли все сложится так, как я думаю, поговорит с Джакомо Тадески. Ты помнишь его?

– Что ж, все это просто прекрасно и лишний раз подтверждает твою репутацию справедливого человека, но мне хотелось бы знать, что он тебе рассказал о Гарце, и особенно – что известно алгутзиру.

– Первое, о чем я спросил его, Равви, первое, – с горячностью повторил Консул, – это что ему нарассказывал Гарц и он ли его послал сюда. Перес подтвердил, что познакомился с Гарцем в Антверпене, и тот рассказал ему о последнем путешествии на Майорку, о любви к нему прекрасной дамы, так что по описанию юноша заключил, что она точь-в-точь совпадает с образом из его снов, и потому отправился в путь, ибо был уверен, что к нему Фортуна будет более благосклонна, чем к капитану пиратов. Однако Гарц не назвал ему имени дамы, а сам разузнать его он тоже не мог. Все это Перес и рассказал алгутзиру. Я уверил юношу, что капитан одурачил его и что в Сьютат нет ни одной знатной сеньоры, подходящей под описание Гарца, а истории такого рода про обольстительных и коварных дам, которые отправляют своих слуг в поисках незнакомцев, чтобы те развлекали их всяческим образом, – обычное дело среди моряков.

– Должно быть, этот мальчик – чистая душа, если все обстоит так, как ты говоришь…

– Думаю, так и есть, я оставил беднягу сильно разочарованным. Он предпочитал бы верить Гарцу…

– Проклятый Гарц! Бесстыжий тип! Так бы и содрал с него шкуру!

– Ты знаешь, Равви, что я думаю по поводу всей этой истории. Виноват не один только этот пират. Сам путь, выбранный нами, был ошибочным. Эта сеньора…

– Консул, я не разрешаю тебе… Если я не в силах тебя переубедить, так, по крайней мере, могу заставить тебя молчать! Бланка Мария Пирес рисковала своим положением и добрым именем, чтобы помочь нам! И заслуживает лишь уважения и восхищения.

Появление садовника, который пришел за Консулом, чтобы проводить того до Ворот Святого Антония, которые вот-вот должны были закрыть на ночь, прервало старый спор двух друзей. Вальс распрощался с Консулом и снова вернулся в сад, чтобы прогуляться в одиночестве, вслушиваясь в звуки ночи и любуясь звездами. Он всегда так поступал перед вечерней молитвой, если предоставлялась возможность. Но звезды, которые в июньском темном небе казались более яркими и близкими, чем в остальные месяцы, на сей раз не успокоили его. Напротив, лишь усилили внутреннюю смуту, поскольку такой же ночью в начале лета, звездной и бархатной, он впервые говорил с Бланкой Марией Пирес, и ему хватило буквально нескольких минут, чтобы понять, как она не похожа на прочих женщин. Не только потому, что у нее были глаза цвета фиалки, а волосы – словно медовая патока, пронизанная горячими солнечными лучами в августовский полдень, но и потому, что в ней чувствовались отвага и достоинство. Они изредка встречались и до той ночи, когда Вальс должен был сообщить ей о беде, поскольку у него были совместные торговые дела с ее мужем, но до этого он лишь отмечал ее удивительную красоту и обходительность манер. Однако тем вечером, когда он в неурочный час позвал ее слуг, чтобы они открыли дверь и впустили его к ней, Равви смог убедиться в стойкости ее характера и уме. Еще до того, как он начал говорить, женщина догадалась, что новости – дурные, и лишь когда торговец вручил ей перстень, на котором было выгравировано имя мужа, она заплакала. Но не кричала, не рвала на себе волосы, как обычно делали другие жены, не устраивала спектакля перед слугами. Плакала она долго, без стонов и воплей. Погруженная в свое горе, Бланка, казалось, не замечала, что Вальс сидит рядом и что его руки поддерживают ее за плечи, поскольку в какой-то момент ему показалось, что она сейчас потеряет сознание. В этот самый момент волосы сеньоры Пирес коснулись его щеки, на него повеяло жасмином и каким-то особым женским ароматом, и эта смесь запахов поразила его обоняние навсегда. С тех пор его воспоминание о Бланке Марии Пирес было неизменно ими окутано: так, казалось ему, пахли волосы Юдифи, хотя в Библии нечего и не сказано о жасмине. Когда ветер приносил аромат цветущего жасмина из какого-нибудь сада, он неизменно обращался мыслями к вдове своего старинного компаньона Андреу Сампола, о чьих интересах он и по сей день пекся больше, чем о своих, так как тот просил не оставлять Бланку без защиты.

Теперь, как и всегда, когда Габриела Вальса искушали подобные воспоминания, старейшину еврейского квартала начало мучить раскаяние. Он думал, какое наказание будет справедливо для усмирения его плоти – старой и немощной, но все еще способной оживать, как только хоть немного жизненных соков проникало в ее корни. Вальс понимал, что был нечестен со своим телом, потому что источник этого возбуждения кроется в ином месте, скрытом и недоступном силе воли, где-то в глубине души, в самой сердцевине памяти, которую невозможно усмирить, чтобы заставить стереть все, что она столь настойчиво вызывала в воображении. Беспокойные воспоминания всплывали из глубин памяти внезапно, помимо его желания, в самые неожиданные и неловкие моменты: например, когда Равви сосредоточенно молился Адонаю, или готовился заключить важную сделку, или растолковывал сыновьям основы иудейской веры… Образы, поднимавшиеся из недр души, мучили Вальса, заставляли почувствовать себя более слабым и более грешным, чем он привык себя ощущать, поскольку полагал, что похоть – удел людей недостойных, потакающих своим животным инстинктам, которых всегда осуждал и стыдил. А теперь сам призывал на помощь всю свою волю, чтобы справиться с собственной памятью.

Разум бдел, тогда как желание и воля вели меж собой странную войну, в которой последняя неизменно проигрывала, и Равви вновь и вновь погружался в соблазнительные воспоминания. Воля разрешала любить Бланку лишь как вдову друга, как сестру, с которой разделяешь не только верность умершему, но и общие интересы, скорее духовного порядка, чем мирского. Духовными были долгие беседы, которые они вели – о душе и рае, и, среди прочего, о любви, которую обсуждали не один раз, о той платонической любви, что она видела в его глазах – свободной от земных желаний и способной провести по невидимой лестнице на небеса. Души, утверждала Бланка, не имеют пола, ни мужского, ни женского. Их природа одинакова и должна стремиться к совершенству. Да, они обитают в разных телах и потому различаются. Ему эти смелые рассуждения казались опасными, и потому Вальс предпочитал сворачивать беседу на более спокойные и знакомые темы, такие как скорый приход Мессии, в чем его убеждали имеющиеся у него сведения.

– Расскажите же, Равви! Если мне удастся увидеть Его, я буду счастливейшей женщиной на земле! – и ее глаза, обращенные на старейшину, сияли ярче прежнего.

Вальс начинал растолковывать, цитируя пророка Даниила, что Искупление состоится, лишь когда народ Израиля соберется воедино, и ссылался еще на текст Второзакония, в котором говорится о всеобщем рассеянии, которое произойдет перед концом света. Как он слышал, есть письменное свидетельство одного марана[54], Аарона Леви Монтесиноса, известного в христианском мире как Антонио де Монтесинос, который обнаружил в 1642 году возле Кито, в Эквадоре, людей, чей род восходит к утраченным коленам Рувимову и Левиину… В Англии, на краю земли, евреи уже получили кое-какие преимущества. Кромвель разрешил вернуться тем, кто до этого был вынужден искать убежища в Голландии. Если в Англии иудеи смогут беспрепятственно жить по Закону Моисееву – а Консул считает это вполне возможным, – то очень скоро рассеяние охватит все земли и освобождение, которое должен принести Мессия, наступит. С приходом Мессии мытарства народа Божия завершатся навечно.

– Мессия соберет народ Израилев со всех четырех концов света, вернет его в Землю Обетованную, и Храм Соломонов будет восстановлен… Мессия даст нам сердце новое, лишенное лукавства…

В такие моменты он словно бы забывал, как тот же Консул говорил, что создание еврейской общины в Англии было полулегальным, а не открыто разрешенным. А это не одно и то же. Так что должны были пройти еще столетия до того, как вера в скорый приход Мессии обретет твердую почву. Но он, Габриел Вальс по прозвищу Равви, Габриел Вальс Старший, сын Микела Вальса, торговца, внук Габриела Вальса, также торговца, правнук Микела Вальса, костоправа, праправнук Габриела Вальса, физика, известного как Абсало, ученика картографа Яфуда Крескеса[55], не желал сомневаться в обоснованности своих надежд, поскольку в них верили и его отец, и его дед, и дед его деда, упорно соблюдавшие закон Моисеев во времена унижения и поношения, лишений и бедствий, во времена волчьи, во времена жестокие, во времена всеобщего бесчестья, во времена скорпионов, у них была лишь память о временах иных – временах надежды, когда Господь Всемогущий, Яхве, Господин Неба и Земли, отправил их в странствие по миру. Он не отрекался, как Шрам, от закона своих предков, не сомневался, как Микел Миро или братья Валлериола. Равви знал, что вера запечатлена в его сердце, вырезана на его коже, вложена в его душу и что лишь так можно обрести спасение. Христиане же, которые поклонялись целой куче разномастных образов, выставленных в их церквях, воскуряли перед ними ладан, складывали к их ногам приношения, превращали в драгоценные реликвии кости и одежду мертвых, представляют собой племя идолопоклонников, в заблуждении своем приносящих жертвы, возносящих хвалебные молитвословия золотому тельцу, а не Богу Всемогущему. Ему повезло родиться иудеем, и, как и Бланка Мария Пирес, которая благодаря беседам с Равви вернулась на истинный путь, иудеем он желал и умереть. Вальс гордился своими корнями – более древними и благородными, чем у прочих торговцев Города, которые за деньги добывали себе гербы и культивировали в своих сердцах выдуманное ими самими благородное происхождение, эти фальшивые потомки завоевателей-каталонцев, пришедших на Майорку[56], когда еврейская община уже давно жила там, построив себе крепкие дома, обладая добротным имуществом, умело ведя дела, благодаря чему обеспечивала себе достойную жизнь и имела прекрасную синагогу. Поэтому, если кому и принадлежит эта земля, этот горячо любимый остров, этот маленький рай, возникший, словно чудо, словно Радуга Завета[57], посреди бирюзовых волн, это затерянное королевство, эта поистине Земля Обетованная, как говорил его отец в самые тяжелые времена, так это им, евреям, и еще тем, кто носит фамилии Бенассер, Арром, Аломар, Аймерик, Маймо. Хотя все, кого он знает из этих родов, посмотрят на него как на сумасшедшего и побоями заставят замолчать, если сказать им, что они могут гордиться своим происхождением от мавров, от чистейшей мавританской крови, от мирных людей, а не от пиратов, что совершали набеги из Алжира, появлялись в маленьких прибрежных деревушках, сея повсюду кровь и огонь и сохраняя жизнь лишь тем, кого собирались угнать в рабство. Не от разбойников, а от истинных сеньоров этой земли, тех мавров, что разрешили им здесь свободно поселиться и безбоязненно жить по закону Моисееву в мире и покое много лет. Но Равви даже и не будет пытаться заговорить об этом ни с кем из Бенассеров или Арромов, как бы он ни уважал их, как бы ни верил в то, что может подружиться с ними, в то, что доверительные отношения помогут им сильнее сплотиться, думая о славном прошлом, куда более достойном, чем те времена, в которые выпало жить им.

Льуренсу Бенассеру было четырнадцать лет, как и ему, дружившему с ним с детства, с тех самых дней, когда он, Габриел Вальс, научил его метать камни в ящериц и подарил оружие, которому завидовали все мальчишки: рогатку. Но Бенассер не понял друга. «Я – мавр? – воскликнул он и попытался толкнуть, но не смог сдвинуть его с места, поскольку был низкорослым и слабым, а кости имел тонкие и хрупкие, словно девчонка. – Забери свои дерьмовые слова назад, собака! Ну-ка скажи, что у меня может быть общего с тобой, евреем, коли вы выковали гвозди, которыми распяли Господа нашего Иисуса! Жидовская твоя морда!»

Вальс не стал настаивать и быстро сказал, чтоб тот не обижался, что вовсе не хотел его оскорбить, а вот он-то говорит и в самом деле обидные вещи… Но Бенассер не слушал его, с криком и плачем несся по улице, потом внезапно обернулся, чтобы прокричать, что однажды заставит Вальса спустить штаны и показать свой хвост, потому что его отец говорит, будто у всех евреев есть сзади хвост, хвост дьявола… Габриел бежал, под свист и улюлюканье стаи мальчишек – соседей Бенассера – через Ворота Святого Антония. Был четверг – рыночный день. Он бежал, топча овощи, опрокидывая на землю горшки и подносы со стряпней, вспугивая кур и индюков под ругань торговцев, которые думали, что весь этот переполох мальчишки устроили специально, задумав какую-то каверзу. Вальс стремился на улицу Бустериа, чтобы оттуда пробраться в свой дом, а там уже спрятаться в самой дальней комнате, укрыться под защитой отца и матери. Ему было страшно. Очень страшно. Он боялся не взбучки. Он боялся унижения. Боялся, что с него стащат штаны и не вернут, и придется вот так – с голым задом – возвращаться домой, где отец устроит порку. Вальс уже был знаком с его знаменитым ремнем, к ударам которого не жаждал привыкать. Габриел бежал, как затравленный заяц, преследуемый криками: «Жид! Покажи нам свой хвост!» К мальчишкам присоединились и крестьяне, которые уже разобрались, что тут пахнет не обычной проделкой юнцов, а делом поважнее – схватить обитателя Сежеля. Так что крики мальчишеской ватаги смешались со смешками и – поначалу – парой голосов: один, густой и низкий, принадлежал какому-то огороднику, другой – высокий и тонкий – его жене. Потом и стало больше, и теперь уже шесть-семь голосов вторили крикам преследователей: «Давайте, парни, давайте! Спустите с жиденка шкуру!» Он бежал изо всей мочи, так, словно за ним гнался сам дьявол. Но силы были не равны: один против пятерых. «Жид, покажи нам хвост!» Они уже почти настигли его, их разделяло каких-то двадцать шагов… пятнадцать… и вот они повалили его на землю. Задрали рубашку, стали, несмотря на его яростное сопротивление, стаскивать штаны. Вот показались голое бедро… крестец… ягодица… «Отпустите меня! Хватит, хватит!»

С Вальса хватило воспоминаний. Он не хотел вновь пережить то, что чувствовал тогда, распластанный на земле, оседланный своими мучителями, брыкающийся, изрыгающий проклятия вперемешку с плевками. Равви хотел бы стереть из своей памяти того подростка, униженного почти на пороге собственного дома, уничтожить воспоминание о потной ладони Льуренса Бенассера у себя между ног. Нет, нет, он не хочет снова видеть все это. Не от сожаления или жалости. Он никогда не чувствовал их по отношению к себе. Отвращение и бесконечная ненависть захлестывают душу. Поэтому все эти воспоминания Вальс прятал в самом глубоком колодце, в самом дальнем тайнике своей души. Они приносили ему боль, наполняли неясным чувством, в котором жажда мести и ненависть образовывали мутную смесь. Закон предков на его стороне: Адонай не покарает мстителя. Око за око. Зуб за зуб. Платите той же монетой, что и вам платили. Отмеривайте той же мерой, что и вам отмерили.