Взмыленная женщина влетает в офис, с ноги распахнув входную дверь:
– Давид, ёб твою мать!
Аня отрывает взгляд от таможенной декларации. Боже, это же она.
– Привет, Аня. Давида сегодня видела? Он в офисе?
– Н-нет… Добрый день, Джульетта Алексеевна!
– Ага, добрый, – Джульетта сбрасывает пальто и садится за стол. Достаёт из сумки огурец, салат в полиэтиленовом пакете, вилку. Откусывая от огурца, зачерпывает вилкой салат прямо из пакета. По офису разносится резкий запах специй.
Хлопает дверь – на пороге парень. Худой, высокий, взъерошенные тёмные волосы, серые джинсы заправлены в мартинсы. Кожаная косуха накинута на чёрное худи. Ни шарфа, ни шапки – словно не с мороза пришёл, а прямиком из апреля.
– Ну надо же, явился! Давид, что за хуйня?! Мне Яблонский из «Рояла» телефон оборвал с самого утра, до тебя они дозвониться не могут, открытие выставки на носу, срочно нужны акты! Сколько можно с тобой возиться, ты же вообще ни хрена не делаешь, ничего не могу поручить, всегда херню какую-то получаю!
– Джульетта, – спокойно отвечает парень, – я же ещё вчера вам про акты всё сказал. Они готовы, я их отправил Алёне Васильевой. Яблонский там уже вообще ни при чём, он вам по привычке звонит поорать. Он, как всегда, скучает по вам и ищет повод, а вы всё никак это не поймёте.
За окном сталкиваются два автомобиля, но Аня не слышит визга тормозов и ругани водителей.
– Ну и что!.. – в голосе Джульетты пробивается растерянность. – Почему утром не напомнил? Почему я, как дура, не понимаю, что ответить Яблонскому? Ты знаешь, сколько у меня дел, я не могу всё в голове держать! Ты должен был напомнить!
– Ну я же не мог знать, что он вам с самого утра звонить начнёт, Джульетта, – парень смотрит на Джульетту, еле заметно улыбается, в его глазах пляшет… насмешка?
– Утро, Давид, это восемь ноль-ноль, а ты на работу к двенадцати припёрся, у некоторых людей уже обед в это время, задолбало меня такое распиздяйство, – к концу фразы голос Джульетты как будто затихает, запал иссякает, энергия рассеивается.
– Кстати, а вы слышали, что Аня Петрова беременна? Вот почему она на гастроли с Золотым театром не едет! – Давид вольготно усаживается в кресле напротив начальницы, разве что ноги на стол не закидывает.
– Да ты что! – Джульетта аж привстаёт со стула, теперь она – ребёнок, которому пообещали рассказать жутко интересную историю. – Так, а отец кто? Неужто Владик?
– А вот этого никто наверняка не знает, – улыбается Давид, покручивая в руках сигарету.
– С ума сойти, сколько ж ей лет? Тридцать восемь? Сорок? Обалдеть!
– Тридцать девять. Говорят, она давно пыталась.
– Ну а ты, как обычно, всё про всех знаешь, да, Давид? – Джульетта откидывается на спинку кресла и обращается к Ане:
– Ты с этим парнишей поосторожнее, никогда не знаешь, что у него на уме, – Джульетта улыбается, как гордая мать обаятельного хулигана.
*
– Так ты Аня, да? – Давид стоит возле стола, крутит в пальцах сигарету. От него исходит терпкий аромат – что-то травянистое, тяжёлое, горькое. На худи надпись «ИДИКОМНЕ», в нижней губе – пирсинг-колечко. – Куришь?
– Да, но своих у меня нет.
– Идём, я угощу.
Оказывается, курят не на ступеньках возле входа в музей, как Аня думала, а в огороженном бетонными стенами внутреннем дворике: две длинные деревянные скамейки со спинками, три серебристые урны для окурков и сундук с песком. Серое небо висит над головой и угрожает опуститься ниже, со стороны проспекта беспрерывно сигналят застрявшие в пробке машины.
– Держи, – Давид протягивает открытую пачку, возле мальчишеских неровно обрезанных ногтей кожа обкусана до крови.
Он молча рассматривает Аню, его взгляд – изучающий, холодный, проникающий под кожу. Под таким взглядом неуютно, как на рентгене, при этом Ане почему-то хочется показаться классной, умной, интересной под этим взглядом.
Аня отводит глаза и вообще жалеет, что не осталась в офисе. Давид рассказывает о себе: он в «Арт энд блад» с самого основания, Громовскую знает лет десять, ставит спектакли в своём андеграундном театре Freedom. Аня про него слышала, но на спектаклях никогда не бывала.
– Приходи. В субботу играем Сару Кейн. Напиши мне, я тебе приглос сделаю.
Как же Аня завидовала, когда видела, что кто-то проходит по пригласительным. Обычно это были модные юноши и девушки, наверняка они знали всех в тусовке, со всеми дружили, да и сами, скорее всего, были творческими и талантливыми.
Аня отвечает про жизнь в Варшаве скованно, односложно, ей нечего рассказывать. Давид сыпет именами (Тадеуша из Нового театра знаешь? Мы с ним так оторвались на прошлых «Слезах Брехта»!), но Ане они ни о чём не говорят. Давид упоминает, что вчера был на ретроспективе Михаэля Ханеке, смотрел «Пианистку» в который раз.
– Люблю этот фильм. Но концовка… Никак не могу её разгадать, есть ощущение, что Ханеке её просто… слил, потому что так и не придумал, чем ещё это всё можно закончить.
– А ты книгу читал?
– Нет, а есть книга? – в его глазах пробегает интерес.
Аня усиленно кивает.
– Ну, не знаю, и что? Хорошая? Я как-то не могу представить, что в романе сказано больше, чем Ханеке передал в кино.
Вот она, территория Ани, тема захватывает её, и в такие моменты стеснительность отступает.
– Эльфрида Елинек сама была пианисткой и проходила через что-то похожее с матерью. Книгу тяжело читать, я смогла с третьего раза, до этого меня просто тошнило.
– В смысле, плохо написано?
– Нет, наоборот, написано слишком хорошо, слишком… убедительно. Этот мир невроза и ужаса слишком настоящий у Елинек, он как будто пропитывает тебя, а тело это всё отторгает. У тебя такого никогда не бывало?
– Нет! – Давид улыбается, колечко впивается в нижнюю губу. – Вообще не понимаю, как это. Но звучит многообещающе, – только сейчас Аня замечает, какие тёмные у него глаза.
– У меня было именно так. И фильм, кстати, отличается от книги. Хотя фильм я тоже люблю. Но в книге… В книге понятно, что то, что с Эрикой делает Клеммер… Понимаешь, это хорошо. Он ей делает услугу. Можно даже сказать, спасает.
– Ну-ка, объясни, – Давид тушит бычок, изящным щелчком отправляет его в мусорку, прикуривает новую сигарету, протягивает Ане пачку, Аня быстро кивает, по-хозяйски достаёт сигарету, немного наклоняется, чтобы Давиду было удобнее дать ей прикурить. Затягивается.
– Ну смотри же, Эрика в пузыре с матерью, да? Мать её сожрала, у Эрики ни секса, ни жизни, и она с этим миром никак состыковаться не может. Эрика лишняя, она урод, никто с ней не готов пойти на близость и отношения. А Клеммер, даже зная о ней всё после того письма, всю подноготную – готов. Он вступил с ней в отношения. Настоящие, человеческие. Да, извращённые, да, ни к чему не ведущие, но наконец-то у Эрики появился хоть кто-то, кроме матери. Он её спас, Клеммер. Изнасилованием он разорвал её связь с матерью, сделал её отдельным человеком.
– Изнасилованием он её спас, да? – Давид совсем пристально рассматривает Аню, его глаза почти сливаются с чернотой зрачка. – А что ты вечером сегодня делаешь, Аня? Показывают «Белую ленту» – сходим?
Аня качает головой и придумывает какие-то дела. Переживает, что что-то долго они курят, пора в офис, работать! Давид нехотя соглашается.
Через час двадцать Аня окажется на станции Жаровни, откуда пятнадцать минут пешком – вот и таможня. В окнах мелькают голые деревья, белые поля ослепляют в лучах морозного солнца. Какое же это чудо: вот есть этот поезд, и едет в нём она, и скоро, совсем скоро она вызволит из равнодушных лап таможенных инспекторов жёсткий диск с фильмом «В присутствии художника» – тот самый фильм о Марине Абрамович, который она кинулась смотреть дома в тот же день, как услышала название от Петра Дубовского. И благодаря ей, Анне Горелочкиной, фильм покажут в кинотеатре, и широкий зритель его посмотрит и что-то обязательно поймёт – не о Марине даже и не об искусстве перформанса, а о себе самом, о своей боли, жизни, любви.
Симпатичная проводница, улыбаясь, смотрит что-то в смартфоне. Она так вежливо приветствовала пассажиров, так заботливо предлагала им кофе и чай. А широкие окна поезда настолько чисты, словно их и нет вовсе, кресла такие мягкие и даже пахнут чем-то свежим, и это ведь любовь, настоящая любовь, только она способна вдохновить на такое, на скорые поезда, ведь кто-то же их придумал, кто-то создал, кто-то привёз в страну, организовал движение, чтобы теперь люди тратили не три часа до посёлка Жаровни, а всего каких-то восемьдесят минут. Ведь и нет ничего больше, только человек для человека, и это счастье, истинное счастье найти свой способ стать таким человеком для людей, быть частью важного, большого, значимого!
Да, Джульетта кричит на Давида, но это у них такие отношения, Джульетта понимает, что Давиду это нравится, а на Аню Джульетта кричать не будет. Джульетта полюбит Аню точно так же, как любит Давида, и даже сильнее!
Аня в прихожей родительского дома. Прислушивается. Еле слышные вибрации голоса отца и заполняющие всё пространство высокие нотки матери. Аня стоит в прихожей, не снимает одежду, не разувается. Нет, она слишком устала, чтобы куда-то идти. Можно позвонить подруге или засесть одной в какой-нибудь кофейне, но смысл? Всё равно придётся вернуться домой, всё равно тут живут
они
Как можно тише Аня стягивает куртку, надеется прошмыгнуть в свою комнату незамеченной, невидимой.
– Хорошо, Лёш, я поняла, я услышала тебя. Делай всё сам. Как жили в говне десять лет, так ещё столько же и поживём. Да, хорошо, конечно. А, Аня, – мама пролетает мимо и закрывается у себя.
Могло быть и хуже. Аня моет руки в ванной комнате, из-за которой, скорее всего, они и ругались. Уже давно пора переложить плитку, заменить шкафчик и раковину, да и саму ванну неплохо бы тоже заменить. Мать готова вызывать мастеров и затевать ремонт, деньги же есть. Но отец не доверяет никаким мастерам. Ванная ждёт своего времени, сколько Аня себя помнит.
Аню влечёт закрытая дверь материной комнаты. Ладонь сама надавливает на ручку.
– Я зайду? – у Ани в руках чашка с чаем и блюдце с бутербродом.
– Да, дочка, конечно, – глаза мамы опухшие, голос еле слышен.
Аня садится на диван, отхлёбывает чай. В телевизоре женщины кричат друг на друга, а ведущий их подстёгивает, чтобы кричали громче.
– Аня, я так не могу.
Аня-вся-внимание обращается к матери.
– Мам, ну отремонтируете вы эту ванную.
– Как? Он же ничего не даёт сделать, – мать тянется к упаковке с бумажными платочками, кажется, кольца сейчас свалятся с её истончённых пальцев в бледных веснушках.
– Ничего не даёт. Живём в говне. Ничего не могу сделать. Хорошо, что ты хоть у меня есть, Анют. Хоть ты меня послушаешь и поддержишь.
Аня обнимает маму. Сколько раз уже была ровно такая же ссора с отцом, ровно те же слова про «ничего не могу сделать», ровно тот же вывод – как хорошо, что хоть ты, Анют, меня поддерживаешь.
Во сколько лет Аня решила, что будет спасать маму? В восемь? В десять? Маленькая девочка клялась себе, что сделает жизнь мамы лучше, придумает, как решить её проблемы, заставит маму почувствовать себя любимой и ценной.
Но ничего не получалось, мама продолжала быть несчастной, Аня не справлялась.
Пару лет назад, на каком-то воркшопе по креативному письму, Аня написала:
я спала в одной постели с мамой до четырнадцати лет
я знала, как у неё по утрам пахло изо рта
как пахла её кожа после вечернего душа
какое тепло исходило от её тела
как она дышала во сне
как из её ноздрей выходили скрипучие звуки во время обострения гайморита
как она вставала и сморкалась
О проекте
О подписке