Молодая гречанка Синклитикия оказалась оперной певицей и была в России проездом, на пути в Парижскую Орега. Словно греческая сирена, околдовала она своим сильным и красивым голосом не только Сергея Кирилловича, тогда ещё молодого человека. Но именно он, помещик Осипов, стал страстным поклонником всего греческого.
Получив в наследство несколько деревень в Зуевском уезде, приказал он всем своим крепостным жить по древнегреческим обычаям и, соответственно, одеваться по моде древних эллинов. Крестьяне и крестьянки, никогда не слышавшие и не знавшие, что такое – хитон, туника, пеплос, симпосий и множество других слов, вынуждены были выучить их назубок.
Например, слово симпосий означало «совместное пиршество». Теперь любое деревенское торжество, будь то день рождения, свадьба или окончание полевых работ, по новым «древне-греческим» правилам жизни следовало отмечать так, же, как отмечали его античные эллины.
Если когда-то несколько деревенских мужиков могли себе позволить выпить на завалинке, то теперь необходимо было пировать вскладчину, обязательно в избе, возлежав на деревянных лавках, в цветных хитонах, обвёрнутых вокруг тела и заколотых на плечах пряжками-фибулами. Также пить домашнее вино не из мутных стаканов и грязных кружек, а обязательно из расписных глиняных чаш, предназначенных для пиров – канфаров, киликов или из скифосов, что навострился лепить местный кувшинщик Антон. Заедали домашнее вино, а чаще всего, самогон, не маслинами и грецкими орехами, как делали это древнегреческие мужчины, а солёными грибами и жареными семечками. А то и вовсе обходились без закуски.
Кстати, имена у всех жителей Воробейчикова остались те же, что и были. И как ходили по деревне – авдотьи, татьяны или анастасии, александры, федоты и фёдоры – так и продолжали ходить, не подозревая, что носят имена греческого происхождения.
Крестьянкам тоже было приписано ходить в таком виде, как когда-то ходили женщины Эллады, то есть, в тех же полотняных или шерстяных хитонах, вышитых расписным орнаментом. Поверх него драпировали пеплос, в который облачались по торжественному случаю или во время симпосий.
Теперь вместо лаптей крестьяне должны были носить сандалии – на кожаной или деревянной подошве, а если к подошве приспосабливали небольшие бортики, и держались они на ноге при помощи ремней, такая обувь теперь называлась крепида.
Также, в отличие от своих мужиков, деревенские бабы носили парики, перчатки, а в солнечные дни зонтик. Кроме того, должны были красить свои лица толстым слоем мела – вместо цинковых белил, румянить щёки свекольным и морковным соком – вместо киновари. Глаза подводили, как и древние гречанки, смесью масла и сажи, тем же чернили брови и ресницы, а для придания им блеска смазывали яичным белком.
За неимением павлинов, крестьянки должны были обмахиваться веерами из цветных перьев петухов и другой домашней птицы.
Деревенских мужиков это раздражало, зато их жёны и дочки чувствовали себя настоящими «свободными женщинами».
Вот так выглядели несколько деревень, попавшие, по несчастью, в наследство Сергея Кирилловича Осипова-Синкликитийского, в том числе и деревня Воробейчиково.
Сам Сергей Кириллович был дальним родственником поручика Лейб-гвардии Семёновского полка, адъютанта генерал-лейтенанта Раевского, Михаила Григорьевича Осипова – одного из славных героев Отечественной войны 1812 года, участника сражения при Бородино, за отличие в котором произведен в штабс-капитаны.
О нём писали, что «во время сражения при селениях Новосёлки и Салтановке, находясь адъютантом при генерал-лейтенанте Раевском, был посылаем им с самонужнейшими приказаниями в самое опасное место, которые отдавал с точностью и отличною расторопностью, когда же Смоленский полк пошёл в штыки, он был в первых рядах, пренебрегая всю опасность и подавал собою пример, за что и награжден орденом Св. Владимира 4-й степени».
В отличие же от своего достойнейшего родственника, который верой и правдой послужил своему Отечеству, помещик Сергей Кириллович денно и нощно сражался со своими крепостными.
Постаревший, но ещё бодро держащийся в седле, завёрнутый в белоснежный плащ, вышитый золотом, объезжал он свои владения, чтоб свершить неправый, зато скорый суд. Кого побьёт, кого покалечит. Упрямых в ледяной подвал сидеть отправит, без воды и хлеба, а незрелых девок да замужних молодых крестьянок портил и насильничал.
Как скажет барин слугам своим: «плачу целковый», значит, следует к нему привести невинную девушку – целую, нетронутую. Слуги и приводили. Иной раз из двенадцатилетних.
А кто на Осипова-Синклитикийского губернатору жаловался – тут же исчезал со свету, как снег весной. Был человек – и нет человека. Потому как и не человек он вовсе, а своя собственность – крепостной.
Так и с Лизаветой сталось.
Было ей тогда пятнадцать лет. Уже и сваты из соседней деревни приходили. Да только обошёл их барин. Увидел её однажды на своём Дне ангела, в «Саду садов», и чуть ума не лишился от её красоты и юности.
…Сад этот был сущей диковинкой не только для местного населения или для жителей уездного города. Из самой губернии ехали взглянуть на него одним глазком. Да что губерния! – из Москвы и Петербурга приезжали. И не какие-то там любопытные или любознательные, а учёные вельможи из двух Ботанических садов. И даже посетил чудо сие главный садовник Императорского Двора при Николае Павловиче француз Огюст Дюфур.
Назвал сей сад «Сад садов» сам Осипов-Синклитикийский, ибо росли в нём почти все деревья и кусты, какие Господь посадил на Земле. Напоминал он собою Райский Сад Эдемский, в коем произрастали не только плоды со всего света, не только кусты разных ягод, но и разноцветье дивных цветов, что и название не упомнишь! – над которыми всё лето звенели пчёлы, наполняя соты тысячи ульев золотым божественным мёдом.
Не откуда-нибудь – из далёкой Испании были завезены особые теплицы-«аcuario», что значит «аквариумы», и даже целые оранжереи, тогда ещё почти неведомые в России, в которых круглый год росли наливные розовощёкие персики с шёлково-бархатистой кожей, тугие гранаты, набитые кисло-сладкими сочными ядрышками, тяжёлые кисти винограда, полные будущих винных градин, полосатые арбузы, лежащие на песке, словно дервиши в цветастых халатах, жёлтые дыни, от которых стоял такой головокружительный аромат, что даже пчёлы падали в обморок.
В овощных парниках росли круглый год упругие пупырчатые огурцы, полные запахов лета, краснозадые помидоры, надраенные солнцем до блеска, весенняя зелень салатов, тёмно-зелённые стрелы молодого лука, спаржа – этот лилейный чудо-овощ из Средиземноморья, запрещённый в эпоху Возрождения к еде монахами; капуста брокколи, совершенно не похожая по внешнему виду на капусту; иерусалимский артишок топинамбур, из которого готовят почти все напитки, супы и сладости, и многие другие овощи, что нафантазировал Господь перед Божественным обедом.
Обогревали оранжереи и теплицы дровами в печах, распределяя тепло по специальным колодцам, дым из которых уходил наружу. И хотя стеклянные окна могли позволить себе только состоятельные люди, теплицы остеклялись и имели один скат, обращенный к югу, чтобы дать внутрь больше тепла и света.
Кроме того, в «Саду садов» росли и обычные плоды, соответствующие российскому климату – наливные яблоки, медовые груши, сливы всевозможных сортов, а над ягодами малины, смородины и крыжовника качались черешневые и вишнёвые серёжки.
И все эти деревья, кусты и грядки произрастали среди разнообразных садовых беседок, не похожих одна на другую. Одни были деревянные, другие мраморные, третьи кованые из железных прутьев – словно плетёные корзины – и все увитые диким виноградом и плющом.
В одной из таких беседок мать Афанасия, Мелания, читала когда-то гостям Осипова-Синклитикийского отрывок из «Руслана и Людмилы» Пушкина. Это было 27 июля, в очередные именины барина, на которые ежегодно приглашались из Зуева и губернского города знакомые дворяне и помещики.
После торжественной трапезы в «Саду садов» за сервированным с большой роскошью огромным столом, в виде буквы «С», все гости отправлялись на главную лужайку, где уже стояло несколько десятков кресел и стульев – перед самой большой беседкой, сооружённой специально, «как сценические подмостки», на которой начинался концерт-поздравления в честь именинника. В нём принимали участие не только его друзья-приятели, но и «свои крепостные», которых объединила в «древне-греческий хор» Мелания Барабанова.
Умела она петь и танцевать сама, да так талантливо, что даже пензенский помещик Алексей Емельянович Столыпин, у которого в Москве на Знаменке был свой превосходный крепостной театр, и граф Сергей Михайлович Каменский, владевший крепостным театром в Орле, и даже князь Николай Григорьевич Репнин, что купил в свою крепостную труппу Михаила Щепкина – все они желали приобрести у Сергея Кирилловича Меланию Григорьевну Барабанову со всеми её детьми – до того поразила она их своей красотой, голосом и талантом. Однако Осипов-Синклитикийский заломил за свою крепостную такую цену, что вопрос отпал сам собой.
На Дне его ангела спели три хора – детский, мужской и женский – каждый своё поздравление. А после, объединившись, грянули старинную песню «Русскую именинную», под аккомпанемент деда Фрола – самородка-балалаечника:
«Имениннику песня,
А гостям обыденка —
За столом столовать,
За пирами пировать!
Эту песню поём, ему честь воздаём,
Его величаем, по имени называем,
С Днем ангела поздравляем!
Он как белый сыр на блюде,
Как оладышек в сосуде,
В саду вишенье садовое,
Сладко яблочко медовое.
Умел хорошо родитеся,
Хорошо снарядитеся,
Умей веселиться!»
Афанасию было десять лет, когда его с младшими сёстрами Пелагеей и Дуняшей, привела с собой матушка, в числе хористов детского хора, взяв с них слово – быть с нею рядом, нигде не бегать и не баловаться.
Тогда-то и увидел Афоня в первый раз «Сад садов», который вскоре и стал причиной его бегства из родной деревни.
В остальные дни попасть туда было никак невозможно – «Сад садов» охраняли, как зеницу ока, несколько десятков угрюмых сторожей с собаками, ружьями и нагайками.
В женском хоре выступала старшая дочь Мелании Лизавета.
Там и увидел Осипов-Синклитикийский её, поразившую его до глубины души, куда сильней, чем оперная гречанка.
А спустя короткое время после того Дня ангела пропал Афоня. Искали его всей деревней, даже помещичьи псари искать помогали – но нет, был мальчишка – и как сквозь землю провалился.
Слегла Мелания от горя. Единственный сын, одна надежда.
А тут барин стал за Лизаветой ухаживать.
Начал игру опытно, осторожно, не как со своими девками, а будто кот с мышкой. Сарафан ей через слугу подарил. Но она его не взяла. Рассмеялся барин и передал своей крепостной туфельки бархатные, которые вольным девицам под стать. Лизавета их тоже назад отправила. Тогда поднёс ей бусы рубиновые – алые, как капли крови. Но и бусы ему вернула. Рассвирепел тут барин и приказал насильно привести к нему строптивую девку. Приказано – сделано! Когда летела Лизавета на встречу к жениху своему, набросили на неё барские слуги сети и, словно дичь, в повозку бросили. Ну, а дальше случилось то, что случалось со всеми. Три дня и три ночи искали девушку, лишь на четвёртые сутки нашли на дне реки растерзанное её тело, с верёвкой и камнем на шее. Грачиха – деревенская ворожея – сказала матери, что снасильничали над её дочкой, а та, видать, смыла с себя позор перед женихом и людьми, бросившись в воды Искры. А спустя год проговорился в уездном трактире один из слуг Осипова-Синклитикийского, как помогал доставлять Лизавету в барский дом.
После её гибели стало Мелании совсем худо. Никого не признаёт, ни с кем не говорит. За сёстрами-близняшками да за ней самой стали соседи присматривать, кто покормит, кто приоденет. Долго в себя не приходила – всё стояла на берегу Искры да звала старшую дочь. Лишь поздней осенью понемногу умом просветлела. Только смеяться перестала и петь позабыла. И постарела быстро. Кто не знал, что близняшки её дочки, думали – внучки. А год назад новое несчастье без стука пришло – за одну ночь ослепла она и оглохла…
…Рассказали всё это сёстры-хромоножки тихо, спокойно, без дрожи в голосе, без единой слезинки.
Сжал кулаки Штернер, помрачнел лицом.
На прощанье обнял сестёр Барабановых, поцеловал обеих в щёки и достал из дорожной сумки пачку денег, коих те никогда не видели. Сказал, что их тоже передал им брат и попросил потерпеть ещё маленько, пообещав вскорости всем троим хорошую жизнь. Затем вышел из дому и сел в сани.
– В Москву? – коротко спросил Никифор.
– В Зуев, – ответил Штернер. – А уж там отпущу.
Когда сани выехали на столбовую дорогу и понеслись прямиком в уездный город, он вначале даже пожалел, что так быстро покинул Воробейчиково. С какой бы радостью выпорол кнутом барина за смерть Лизаветы и даже дотла спалил усадьбу…
Но здравый смысл, скорость езды и ветер в лицо – охладили его пыл, привели в порядок воспалённые мысли, и Атаназиус даже поблагодарил Господа за то, что не остался в деревне. Впереди ждало главное дело, ради которого он и приехал из далёкой Германии.
Спустя полчаса сани стояли уже у новой гостиницы с яркой вывеской над парадным подъездом: «Европейская». Хотя если глянуть на маленькие, бедные и кособокие домишки, вросшие в мостовую по-соседству с ней на городской площади, то никак нельзя было согласиться с таким помпезным названием.
Выйдя из саней, Штернер полез во внутренний карман пальто, достал кожаный кошель и вытащил пятидесятирублёвую ассигнацию.
– Спасибо, Никифор!
Тот так и застыл на месте:
– Не много ли будет, барин?…
– Не много! Ребятёнка своего вылечите… Второго коня купите, возок новый…
– Видать, зубки у Ванюшки моего пошли… – растерянно пробормотал извозчик, бережно кладя деньги за пазуху, и старательно подсчитывая в уме, сколько стопок пожелает его одинока душа, ибо ни жены, ни тем более, сына Ванюшки у него и в помине не было.
Однако Штернер его уже не слышал. Бородатый швейцар, без которого зуевская гостиница ну никак не могла бы зваться «Европейской», уже открывал с поклоном перед молодым иностранцем скрипучую дубовую дверь.
О проекте
О подписке