Печальный, трепетный и томный,
Назад, в отеческий мой дом,
Спешу, как птица в куст укромный
Спешит, забитая дождём.
Николай ЯЗЫКОВ
Поначалу Атаназиус считал верстовые столбы, затем, когда в глазах зарябило от берёзовых стволов, смежил веки и вдруг увидел своего маленького сына, сидящего у него на коленях…
…– Папа, расскажи новую сказку…
– Сам сочини, – поцеловал он Георга в затылок.
– Я не умею.
– А ты попробуй.
– Пробовал. Не получается…
– А давай так: сочини сначала что-нибудь ты, потом продолжу я, потом снова ты и опять я, авось, вместе и получится.
– Как братья Гримм?
– Почти что. Только мы с тобой не братья.
– Тогда как сын и отец Штернеры. Верно?…
Сын Георг был уже большой мальчик. Он умел читать, считать и даже немного писать. Что поражало многих взрослых, так это то, что читал он на двух языках – на немецком и русском. И говорил тоже на русском и немецком. Семейный врач Вилли Вайль не разделял родительский восторг, уверяя, что это слишком большая нагрузка на детскую психику, особенно если ребёнку всего четыре года. Эту же теорию разделяли с доктором оба дедушки Георга. Но, несмотря на все треволнения и запреты, мальчик рос умным и здоровым, с каждым днём прибавляя не только в весе, но и в разных знаниях, которыми пичкали его домашние.
– А как братья Гримм сочиняют сказки? – интересовался Георг у отца. – Сначала один сочиняет, потом другой?
– Они их не сочиняют, а собирают.
– Как это собирают? Как грибы?
– Можно сказать и так, – улыбнулся Атанахиус. – А вообще-то ездили они по городам нашей Германии, слушали, как люди рассказывают сказки и записывали их в свои записные книжки. Грустная сказка из Марбурга, весёлая из Бремена, волшебная из Касселя. Потом их обработали, облагородили и напечатали в типографии – так получилась самая большая книга немецких народных сказок…
…И Атаназиус вспомнил лето 1831 года, когда он лично встречался с братьями Гримм. Об этой встрече читатель узнает гораздо позже. Сейчас же «сивый голубь» повернул за последний поворот, и взору Штернера открылся деревенский пейзаж – два десятка тёмных бревенчатых изб, среди добела заснеженных берёз и тополей. За ними, в снежной дымке, стоял барский дом, с колоннами – не дом, а целый замок, с большим фруктовым садом вокруг, второго которого не сыскать – ни в уезде, ни в губернском городе, а может быть, даже и по всей Москве. По другую сторону дома раскинулся парк, с лебединым озерком и с разнообразьем резных беседок – от деревянных до мраморных.
Штернер даже присел в санях, чтобы в полной мере наглядеться такой красотой и нищетой одновременно. Осталось лишь спуститься с горы, и деревня, которая виделась ему во снах и в мечтах, станет реальностью.
«Под голубыми небесами
Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит…»
– вновь прочёл про себя Штернер Пушкина.
«Прозрачный лес один чернеет,
И ель сквозь иней зеленеет,
И речка подо льдом блестит».
Наверное, эти строки Пушкин писал о речке Искре, что протекала через деревню Воробейчиково прямиком в уездный город Зуев. На правом берегу открылась берёзовая роща, полная в летнюю пору розовых подберёзовиков – «хоть косой коси», крепышей-боровиков, с бархатистыми шляпками, сладчайших ягод, гудом пчёл в малинниках, и с серебристым сиянием ландышевых колокольчиков, источающих по весне неземной аромат.
– Куда, барин?! – обернувшись, крикнул Никифор.
– За околицу! – так же криком ответил Штернер. – Останоовитесь у последней избы!..
Сани юркнули вниз, под гору, и через мгновенье уже неслись по главной и единственной улице Воробейчиково.
У старого колодца на них обернулись деревенские женщины в странных одеждах из тонкой ткани, напоминающие древнегреческие хитоны и плащи, собранные в пышные складки, пропущенные под левой рукой и завязаны на правом плече.
– Чего это они? – спросил изумлённый Никифор.
– Может быть, деревенский маскерад?… – неуверенно ответил Атаназиус.
И ещё долго, с удивлением, смотрели вслед друг другу – Штернер на деревенских баб в античных нарядах, а те – на молодого барина, появившегося невесть откуда в Воробейчикове.
Наконец, Сивый, разгорячённый свободным бегом, остановился у последней избы и громко заржал.
Атаназиус выпрыгнул из саней и пружинистым шагом направился к кособокому крыльцу.
– Жди, я скоро!.. – крикнул извозчику.
– А поклажу нести?
– Неси! – И поднялся на старое крыльцо.
Никифор подхватил дорожную корзину с сундуком и бережно поставил из перед крыльцом.
Штернер толкнул дверь от себя. Она со скрипом отворилась, дохнув в него из курной избы сизый печной дым. От неожиданности он закашлялся и, пригнувшись, чтоб не стукнуться головой о притолоку, вошёл в избу.
В нос ударил затхлый запах, полный сырости и гнили. Вот так, – невольно сформулировал Атаназиус, – пахнет непролазная, прогорклая нищета. С этим запахом он познакомился когда-то на захолустных, грязных улочках и в пивных Германии, проходя мимо помоек – запах нищего люда, дна общества, от которого давно отвык, живя среди цивилизации и достатка.
Две коптящие сальные свечи не в силах были осветить хотя бы часть небольшой горницы. И только привыкнув к темноте и хорошенько присмотревшись, можно было различить вдоль бревенчатых и закопчённых стен широкие лавки с давно нестиранными подушками, засаленными лоскутными одеялами и просто каким-то тряпьём. Над лавками висели кривые полки с нитками, шитьём и щербатой, растрескавшейся посудой.
За деревянным столом сидели напуганные внезапным приходом богатого гостя две девушки лет двадцати, похожие друг на дружку, как две капли воды, только одна была с чёрными косами, другая – с русыми. Они вышивали по краю белых тонких полотенец яркую кайму греческого орнамента. Чёрнокосая шила гладью, её сестра – «крестиком».
Глиняная печь едва теплилась: видно, в доме кончились дрова. На печи, в полумраке слегка колыхнулась бесформенная куча тряпья.
– Вы кто, барин?… – встревоженно спросила Штернера одна из девушек, та, что с чёрной косой за спиной.
– Гость ваш, – ответил, улыбнувшись, Штернер.
– Гость? Откуда?
– Издалёка. – И уже сам спросил у неё. – А ты Пелагея будешь?
– Пелагея… – удивилась чернобровая.
– А ты, значит, Дуняша, – перевёл он смеющийся взгляд на девушку с русой косой на груди.
– Дуня… – подтвердила та, так же дивясь тому, что он знает и её имя.
– Что-то никак не припомним вас, барин… – сказала первая.
– Мы не знакомы… – ответил незваный гость. – Фамилия моя Штернер.
– А как зовут нас, откуда знаете?
– Один человек тайну выдал, – сказал он, продолжая улыбаться. – А ещё просил передать от него привет. А также подарки с гостинцами.
Девушки переглянулись.
– Что за человек? – полюбопытствовала Пелагея.
– Брат ваш Афанасий…
– Афоня?! – тонко вскрикнула Дуня.
– А разве у вас ещё братья есть? – спросил Штернер.
– Жив, жив… – забормотала чернобровая.
– Конечно, жив! – рассмеялся он. – Куда ж ему деться!..
Девушки не сговариваясь вдруг разрыдались и обнялись.
Наконец Пелагея спросила:
– А он где?
– В Германии.
– А это где?
– За границей, в Берлине. Слышали о таком городе?
– Не-а…
– Что ж он там делает? – теперь вопрос задала Дуняша. – Чего не ворочается?
– Живёт он там… Дела у него…
– А приедет ли? – без надежды спросила Пелагея.
– Непременно приедет… В гости…
– Когда?
– Скоро…
– Гад он, наш Афоня! – беззлобно произнесла Пелагея. – Оставил одних с придурочной мамкой, а сам и в ус не дует!
Тряптичный холм на печи зашевелился и тяжко приподнялся. Это оказалась старуха лет семидесяти с торчащими из-под темного платка седыми клоками волос. Глаза её были прикрыты и слезились. Вероятно, старуха была слепа. Она повернула к ним трясущуюся голову, как бы прислушиваясь, затем еле слышно проскрипела:
– Кто приехал, девки?…
– Гость у нас, маманя! – ответила Пелагея.
– Что?… – переспросила старуха.
– Гость, маменька, гость! – повторила Дуняша громче.
– Какой гость? Не разберу!..
– От Афони нашего!
– От кого? Говори громче!..
– От Афанасия, маманя! – прокричала ей Пелагея прямо в ухо. – Жив наш братец, жив!..
– Вот радость-то!.. – безрадостно молвила старуха и внезапно стала ловить ртом воздух, задыхаясь и кашляя.
– Ну, вот, начинается!..
Пелагея побежала раскрыть дверь избы, чтобы впустить свежий воздух, Дуня же бросилась к матери, уложила её вновь на лежак, вытянула ноги, подсунула под спину подушку, развязала платок и тесемки рубашки на шее. Похоже, это было привычной процедурой «спасения»…
Обе девушки уродились хромоножками – с «конской стопой» – Пеля на левую ногу, Дуня на правую. Из-за этого их отец Василий Егорович Барабанов запил ещё сильнее, маялся да куролесил и в один из горьких дней, напившись до беспамятства, попал под почтовую карету, мчавшуюся на всём ходу мимо их деревни, и к вечеру скончался.
Малолетние калеки поначалу не понимали, что увечны. И даже пытались танцевать на деревенских праздниках. У одних это вызывало жалость, других потешало. За это им платили – кто свистулькой, кто горстью малины, иногда копейкой.
Когда же они выросли, хромота уже не была помощницей, а стала навсегда ненавистным врагом. Работать в поле сёстры не могли, замуж их не брали. Даже «в ночное» перестали приглашать, не то чтобы в гости. И они к себе не звали никого, в отместку. Все подруги по детским играм ещё к шестнадцати годам стали мужними и нарожали кучу ребятишек, а они так остались девками.
– Никому мы не нужны, маманя! – изо дня в день твердила Пеля. – Кто нас замуж возьмёт? Такой же кривоногий или старик убогий.
– На всё воля Божья, – упрямо отвечала Мелания.
– Вот-вот! Не любит нас Господь. Коли б любил – не сделал бы уродками.
– Господь всех любит. Кому красоту и здоровье даёт. А вам – сердце доброе.
– И зачем оно нам? Мужикам работящие жёны нужны. А мы кто с сестрой? Утки хромые!
Дуня молчала и тихо плакала.
Постепенно все о них забыли, и осталось сёстрам лишь с утра до ночи заниматься рукоделием для помещичьего дома. Это был своеобразный штраф за тягло – крестьянскую повинность, которую платили все крепостные. Одни бесплатно работали в поле, другие на пастбище, кто-то трудился на мельнице, кто в конюшне, хуже было тем, кого звали в дом барина. Сёстры-калеки, по распоряжению Осипова-Синклитикийского, платили тягло умением вышивать.
Дышать старухе стало легче. Штернер вышел на крыльцо, сильно взволнованный.
– Едем, барин?! – крикнул Никифор.
– Не торопи…
Штернер достал сигару, закурил и на миг представил себе старуху молодой красивой женщиной, которой когда-то и была, полной сил и таланта. Куда делся сильный грудной голос, звонкий смех? Когда успела красавица стать дряхлой старухой? Ведь ей всего-то сорок пять, подумал он.
Ах, годы, годы! Как же безжалостно вы стираете юные, прекрасные черты, словно злобный ветер стирает рисунок на песке!
Штернер почувствовал, как невольная слеза скатилась по щеке.
– Недаром сон мне вчера снился… – донёсся с избы голос Пелагеи. – Павлин в цветных перьях да амбары, полные зерна!.. У Грачихи спрашивала – сказала: сон к приезду богатого гостя. Думала, врёт. Оказалось – правда!
Атаназиус бросил недокуренную сигару в сугроб у крыльца и занёс в избу поклажу. Горница заполнилась вкусными запахами сладких гостинцев. Много их было – от леденцов с шербетом и мармеладом до коробок с шоколадными конфетами, пастилой и белоснежным зефиром.
Вслед за гостинцами стал доставать из сундука разные подарки. Каждый сопровождался радостными и удивлёнными вскриками сестёр-близняшек, словно стоял перед ними бродячий факир, почти такой же, что прошлым летом остановился в деревне коней подковать. Пока кузнец Макар набивал на копыта новые подковки, факир являл волшебство. Из пустого ящика, разрисованного летающими драконами, доставал раз за разом всякие диковины – от куриного пера до живого цыплёнка – и дарил это направо-налево, к великой радости детей и стариков.
А Атаназиус продолжал извлекать из дорожного сундука всё новые гостинцы от их брата и сына – нарядные платья, зимние сапожки, цветастые платки сёстрам, а ещё тёплый платок из пушистой и нежной ангорской шерсти матушке, и кофты с юбками, и красивые ожерелья, и разные ткани на пошив, чего душа пожелает. И по золотому колечку с изумрудом да по паре серёжек с бриллиантовыми капельками!..
И вдруг вспомнил:
– А Лизавета-то где, старшая сестра ваша?!
«Ей должно быть за тридцать, – подумал он. – Наверное, давно вышла замуж, детей родила, и Афанасий приходится теперь её детям родной дядя».
Вспоминал тот о ней всегда с любовью и нежностью. Это она нянчила его, когда матушка Мелания трудилась в поле, это она, пятилетняя кроха, которой самой нужна была материнская любовь и забота, кормила-поила трёхмесячного братика и баюкала под слова матушкиной колыбельной:
– Байки-байки-баиньки,
Мышка спита и заинька,
В паутине паучок,
А за печкою сверчок.
Спят и ангелы, и кони,
Спит и мой сынок Афоня.
Баю-бай, баю-бай,
Пусть тебе приснится Рай!
– Где же Лизавета? – повторил Атаназиус свой вопрос.
И ответ Пелагеи был ударом грома с молнией – прямо в сердце:
– Нет её боле в живых…
…Помещик Сергей Кириллович Осипов-Синклитикийский был человеком странным.
С тех пор, как в юности воспылал любовью к молодой гречанке, с тех пор полюбил всё греческое. Даже двойную фамилию себе придумал.
Звали гречанку труднопроизносимым именем для русского человека – Синклитикией, что означало «светоносная», но Сергей Кириллович произносил её имя легко, радостно и с восторженным придыханием.
Случилось это событие в Москве, незадолго до войны с Наполеоном, в одном из литературно-музыкальных салонов, которые вошли в моду в конце 18 века, в доме княгини Ирины Сергеевны Шурандиной, что на Рождественском бульваре.
О проекте
О подписке