Читать книгу «Кошмар в Берлине» онлайн полностью📖 — Ханса Фаллада — MyBook.
image

Но все эти осложнения Долль предвидел, поэтому они не стали для него неожиданностью; и когда местные жители бесились и упирались, это только подстегивало его, тем более что он всегда находил поддержку у офицеров Красной армии. Русские думали не только о сегодняшнем дне – они планировали и работали на далекую перспективу. Но вот чего Долль предвидеть не мог, так это очередного удара по самоощущению: деятельность на посту бургомистра тоже не дала ему внутренней опоры. Увы, приходилось это признать – и даже теперь, когда он с головой ушел в работу, чувство, словно Долля (и, наверное, еще многих немцев) лишили даже душевного суверенитета, усиливалось с каждым днем. Сирым и голым, им в удел оставалась лишь ложь, которую им всю жизнь вдалбливали как высочайшую правду и мудрость; они утратили права собственности на любовь и ненависть, на воспоминания, самоуважение и чувство собственного достоинства. В иные часы Долль сомневался, заполнится ли когда-нибудь пустота, разверзшаяся в его груди.

Двенадцать лет его преследовали и притесняли нацисты: таскали по допросам, сажали под арест, то запрещали, то разрешали его книги, шпионили за его семьей – одним словом, лишали всякой радости жизни. Но из этих мелких и крупных обид, из всех подлостей, мерзостей, гнусностей, которые он за двенадцать лет видел, слышал, читал между строк в хвастливых сводках и передовицах, – из всего этого выросло прочное чувство: бездонная ненависть к этим палачам немецкого народа, ненависть столь глубокая, что ему стал отвратителен не только коричневый цвет, а даже само слово «коричневый». У себя дома он все коричневое замазывал и перекрашивал – это стало своего рода навязчивой идеей.

Как часто он говорил жене:

– Терпение! Будет и на нашей улице праздник! Но когда это произойдет, я ничего не забуду, никого не прощу, никакого великодушия они от меня не дождутся – о каком великодушии может идти речь, когда перед тобой ядовитая змея?!

И он живо воображал, как выселит из квартиры школьного учителя с его женушкой, как будет тягать их на допросы, всячески изводить и в конце концов накажет по заслугам – этих негодяев, которые без зазрения совести подбивали детей семи-восьми лет доносить на собственных родителей: «А где у твоего папы висит портрет фюрера? А что мама говорит папе, когда приходят собирать «зимнюю помощь»?[2] Как папа здоровается по утрам – «доброе утро» или «хайль Гитлер»? А по радио не говорят иногда на языке, которого ты не понимаешь?»

О да, ненависть к этому педагогу, который семилетним детям показывал фотографии изуродованных трупов – эта ненависть, казалось, надолго укоренилась в его душе.

А теперь все тот же самый Долль сделался бургомистром, и возмездие, о котором он так любил поговорить, которое в красках себе рисовал, подпитывая ненасытную ненависть, стало в некотором роде его обязанностью. Он должен был в числе прочего разбираться, кто из нацистов – безвредные попутчики, а кто – деятельные преступники, выкуривать их из логовищ, куда они впопыхах позаползали, смещать их с влиятельных должностей, которых они добивались с прежней ловкостью и бесстыдством, отбирать у них все, что они неправедно наживали, крали, вымогали, конфисковывать продовольствие, которое они по-хомячьи тащили в свои норы, заселять в их просторные квартиры оставшихся без крова – все это теперь стало его долгом. Хотя настоящие «фюреры», главные виновники, давно удрали на запад, но и с мелкими сошками иметь дело – удовольствие ниже среднего. Они уверяли всех и каждого – с праведным негодованием, а то и со слезами на глазах, – что вступили в партию под давлением или из финансовых соображений. Все они готовы были подтвердить свои показания под присягой – дай им волю, они бы и на Библии поклялись. Среди двух-трех сотен местных национал-социалистов не нашлось ни одного, кто вступил бы в партию по «внутреннему убеждению».

– Строчите, строчите ваши отречения, – нетерпеливо говорил Долль. – Это ничего не изменит, но если вам так приятнее… Мы в этом кабинете давно уже поняли, что в мире было всего-навсего три национал-социалиста: Гитлер, Геринг и Геббельс! Подписали? Следующий!

Потом с парой полицейских (среди которых на начальных порах попадались весьма сомнительные личности) и протоколистом бургомистр Долль обходил дома и квартиры этих национал-социалистов. В шкафах у них обнаруживались горы белья – в том числе и почти нового, в то время как в мансарде эвакуированная из Берлина мать, у которой разбомбили дом, не знала, во что одеть детей. В сараях до потолка высились штабеля дров и угля, но на двери висел крепкий замок, чтобы ни щепочки не перепало тем, кому не на чем даже сварить суп. В погребах у этих коричневых скупердяев стояли мешки с зерном («Это для курочек!»), с ячменем («Выдали для поросенка, вот ордер!»), с мукой («Да это же не настоящая мука, это мы мельничную пыль смели!») В кладовках полки ломились от припасов, но на каждую банку у них была заготовлена ложь. Они тряслись за свою бесценную жизнь, но этот страх пересиливало желание защитить свои сокровища: все-де получено по закону! Они шли до самой машины, которая увозила их хомячьи богатства, и угрожать не смели, но на лицах было написано праведное возмущение творящимся беззаконием.

Во время подобных рейдов Долль всегда имел суровый, даже злой вид, но ощущал лишь отвращение и усталость. Он всегда был одиночкой, он даже в браке свято оберегал свое право на уединение – а теперь ему приходилось целые дни проводить среди людей, говорить с ними, принуждать их к чему-то, видеть слезы, слышать всхлипы, протесты, жалобы, просьбы… Под вечер голова превращалась в рокочущую бездну.

Иногда мелькала мысль: куда подевалась ненависть? Вот же они, те самые нацисты: это им я мечтал отомстить, это их злодеяния я клялся не забывать и не прощать. А я стою и не чувствую ничего, кроме омерзения, и больше всего мечтаю оказаться в кровати, и спать, спать, спать, забыться сном – и не возиться больше во всей этой грязи!

Но он был так перегружен работой, что времени на себя у него не оставалось. Ни одну мысль он не мог додумать до конца – голова постоянно была занята другим. Иногда у него возникало смутное чувство, что однажды он просто иссякнет и останется от него лишь полый скелет, обтянутый кожей. Но думать об этом у него тоже не хватало времени, и он не знал: то ли его ненависть к нацистам правда затухла, то ли он слишком устал, чтобы испытывать хоть какие-то живые чувства. Он больше не был человеком, только бургомистром – исправно работающей машиной.

Но однажды ненависть вновь взбурлила в душе Долля. С давних пор проживал в городке некто герр Цахес, а до него – его родители, дедушки и бабушки: словом, он был коренной житель даже по меркам местных аксакалов. До того как нацисты пришли к власти, этот самый Цахес владел маленькой, еле державшейся на плаву фирмочкой, которая занималась оптовой продажей пива; кроме того, Цахес делал из артезианской воды, углекислого газа и разноцветных добавок шипучие напитки, которые так любят дети, а еще занимался оптовыми поставками табака для гостиниц. Всего этого, однако, не хватало, чтобы прокормить семью. Поэтому Цахесы заставляли двух лошаденок, которые обычно развозили пиво, выполнять еще множество различных тягловых работ: доставлять с вокзала чемоданы и ящики, возить из леса дрова, а в сезон вспахивать и возделывать угодья бедняков. При всем том они влачили самое жалкое существование: Цахес постоянно был на грани разорения, потеря любого клиента грозила крахом, и дни, когда на пивоварне выдавали зарплату, превращались в сущий кошмар для всех, кто так или иначе имел отношение к этому предприятию.

После того как к власти пришли нацисты, все в корне изменилось. Как и многие предприниматели, которые до 1933 года едва сводили концы с концами, Цахес вступил в партию в надежде освободиться от долгового рабства и в первых рядах пожать плоды всеобщего благоденствия, которое сулили новые правители. Разумеется, политика его ничуть не интересовала, он думал только о собственном процветании – и после 1933 года его дела действительно пошли в гору. На первых порах незаметно, а потом все наглее и наглее он перекрывал кислород конкурентам, у которых не хватило смекалки вовремя вступить в партию. Он принуждал хозяев гостиниц покупать товар только у него и платил услугами за услуги. Он улаживал мелкие политические осложнения, мог замолвить словечко перед бургомистром и вообще беззастенчиво использовал свое положение во всевозможных комитетах, правлениях и советах. Если кто-то вставал у него на пути, он тайком собирал на противника компромат, выведывал все о его словах и делах, а затем либо шантажировал, либо затягивал узел – смотря что представлялось ему более целесообразным.

Неудивительно, что его предприятие процветало. Кроме ломовых лошадей, он держал теперь особую упряжку, которая возила только ящики с бутылками и бочки. И всюду прислуживающий, перед всеми лебезящий голодранец Цахес сделался членом национал-социалистической партии герром Цахесом, заседающим там и тут, человеком, который мог позволить себе любую резкость, потому что знал, что за ним стоят большие деньги, а главное – партия, распоряжавшаяся счастьем и несчастьем, жизнью и смертью его сограждан. Ко всему прочему, Цахес отъелся, разжирел, и только бледный, нездоровый цвет лица и колючий взгляд его вечно бегающих темных глаз напоминали о былых голодных временах. Когда разразилась война, именно в его сфере все вздорожало и попропадало, но это не сказалось на его барышах: наоборот, на дефицитном плохом товаре он зарабатывал еще больше, чем на хорошем. Кроме того, многие ушли на фронт, и он занял ряд освободившихся постов; как все национал-социалисты, он не считал нужным придерживаться норм распределения продовольствия. Из деревни он вывозил вдоволь сала, яиц, птицы, масла и муки, а чего сам не съедал, продавал по завышенным ценам, в полной уверенности, что старому члену партии все сойдет с рук.

Так оно и было – пока не пришла Красная армия. Цахеса арестовали одним из первых. Его уверения, что он вступил в партию только по экономическим соображениям, были чистой правдой, но за много лет он сделался таким корыстолюбивым вредителем и врагом народа, что экономические соображения не могли облегчить его участь. Впрочем, ему опять повезло больше, чем он заслуживал. Вскоре ему была дарована относительная свобода, так как он оказался нужен на местном молокозаводе. Молочное производство Цахес освоил еще в юности и в трудные времена периодически подвизался на молокозаводе, так что лучшей кандидатуры было не сыскать. Волей-неволей пришлось отрядить его на предприятие, хотя никому это не нравилось. Доллю меньше всех. Но чтобы прокормить детей и их матерей, приходилось на время отодвинуть политические интересы.

Так продолжалось некоторое время, пока до ушей бургомистра не дошли кое-какие слухи. Тогда он вызвал бывшего пивовара, а ныне управляющего молокозаводом Цахеса к себе в кабинет.

– Послушайте, Цахес! – обратился он к бледному, но по-прежнему упитанному человеку, который избегал смотреть ему в глаза. – Мне все уши прожужжали, что у вас якобы есть большой тайник с продуктами. Что вы на это скажете?

Цахес принялся уверять, что никакого тайника у него нет – да Долль ничего другого и не ждал. Он, дескать, в свое время добровольно признался, что в саду в семи разных местах зарыты ящики с вином и шнапсом. Все эти ящики выкопали, а больше ничего у него и не осталось.

Пока Цахес с честнейшим видом все это произносил, Долль пристально наблюдал за ним и наконец сказал:

– Про те семь тайников в городе все знают. Тем не менее упорно ходят слухи, что это лишь малая толика ваших припасов, которые до сих пор не нашли…

– Никаких припасов у меня больше нет, герр обер-бургомистр, – твердо заявил Цахес. – Все, что было, забрали. Больше ничего не осталось.

– Посмотрите мне в глаза, Цахес, и повторите это еще раз!

– Что?.. – Цахеса ошарашило такое необычное требование. – Чего вы хотите?..

– Я хочу, чтобы вы мне – бургомистру, обер-бургомистру, неважно, – еще раз подтвердили, что у вас больше нет тайников – и при этом смотрели мне в глаза!

Но это было Цахесу не под силу. Уже на третьем или четвертом слове его взгляд убежал куда-то в сторону, с трудом воротился на лицо Долля, но тут же снова ускользнул. Цахес смешался, начал запинаться и наконец замолк…

– Да, – медленно проговорил бургомистр после долгой паузы, – теперь я уверен, что вы лжете. Доля правды в слухах есть.

– Ничего подобного, герр обер-бургомистр! Клянусь жизнью матери…

– Да бросьте, Цахес! – с отвращением перебил его Долль. – Подумайте, призовите на помощь здравый смысл… Вы же всегда были нацистом…

– Только формально, герр обер-бургомистр! Выбора не было – вот я и вступил в эту дрянную партейку. Иначе мне пришлось бы объявить о банкротстве – вот вам крест, герр обер-бургомистр!

– У вас нет ни малейшего шанса получить назад вашу недвижимость, и воспользоваться припрятанным добром вам не удастся! Но дело обстоит вот как, – и Долль принялся увещевать: – Все спрятанное, что я найду как бургомистр, остается, Цахес, нам, немцам. В городе сотни людей, Цахес, у которых нет даже самого необходимого, и вы знаете это не хуже меня. К тому же недавно открылась больница – там лежит уже восемьдесят человек, – как бы взбодрил их бокальчик вина, как бы поднялось у них настроение, если бы мы раздали им хоть немного сигарет! Цахес, будьте же человеком, подумайте раз в жизни не о себе, а о тех, кому приходится гораздо хуже, – помогите им! Только подумайте, какое великодушное пожертвование вы сделаете. Скажите, где ваш тайник!

– Я бы и рад был помочь людям, – ответил толстяк. Он так растрогался, что даже слезы выступили на глазах. – Но у меня больше ничего нет, я говорю вам истинную правду, герр обер-бургомистр! Да не сойти мне с этого места, если у меня осталось что-то в заначке…

– Вы двенадцать лет жили в изобилии и достатке, Цахес, – продолжал Долль, будто не слышал его пламенных заверений, – и ни разу не подумали о других. Теперь вы испытали на своей шкуре – а ведь вы на заводе всего шесть недель, Цахес, всего шесть недель! – как тяжела непривычная работа, какие страдания причиняет голод. Подумайте о людях, у которых нет вообще ничего. Докажите всему городу, что вас поносят зря, что вы способны на порядочные поступки! Скажите мне, где тайник!

1
...