Коров Долль пас недолго: цепь случайностей привела к тому, что русский комендант назначил его бургомистром, дав ему власть не только над самим городом, но и над прилегающими деревнями. Вот как изменились времена: человеку, которого в городе больше всех ненавидели, пришлось опекать своих сограждан.
А началась цепь случайностей с того, что однажды ночью через забор доллевского участка перебросили рюкзак. Рюкзак был армейский, и внутри лежала форма высокого эсэсовского чина. Дорогие соседушки, которые подбросили это кукушкино яичко в доллевское гнездо, побоялись держать форму дома ввиду постоянных обысков, которые к тому же проводились все тщательнее. Почему они не напихали в рюкзак камней и не утопили в озере, до которого было рукой подать, – вопрос особый: этот поступок красноречиво говорил и о порядочности соседей, и об их любви к Доллю.
Тот, естественно, не подозревал, какой сюрприз его ждет. Он долго не ложился спать, но потом все-таки забылся уже привычной тревожной дремой. От этой дремы его ни свет ни заря пробудил русский патруль, настроенный весьма враждебно. Поначалу он даже не понял, чего от него хотят, и лишь через пятнадцать муторных минут до него дошло, чем для него чреваты этот рюкзак и эсэсовская форма: Доллей заподозрили в том, что они укрывают офицера СС! Весь дом, пол, сарай перевернули вверх дном, и, хотя не нашли ни следа беглеца (которого никогда и не было), Долля посадили на пароконную коляску и под конвоем двух солдат с автоматами повезли в город, в комендатуру! Эту картину наблюдали местные жители – и наверняка не испытывали ни тени сочувствия: во-первых, у самих забот по горло, а во-вторых, доктор Долль – он и есть доктор Долль. Уж скорее желали ему всех мыслимых и немыслимых неприятностей!
Но в комендатуре обошлось без неприятностей: допрос вел офицер, которому переводчик в гражданском переводил показания Долля. Раз уж ему подло подбросили этот рюкзак, Долль не постеснялся обратить внимание русских на один из соседских домов, где жила жена эсэсовского командира. Поступила эта особа, конечно, не только гнусно, но и глупо – ведь догадаться, откуда взялась форма, было, прямо скажем, нетрудно.
Через четверть часа Долля отпустили домой, где его с трепетом поджидала вся семья.
Следующий день был «День Победы», а значит, выходной. Местному населению велено было собраться на площади перед комендатурой – слушать торжественную речь русского коменданта. Там Долль с женой повстречали того самого офицера, который допрашивал его накануне, с тем же самым переводчиком. Долль вежливо поздоровался, те посмотрели озабоченно, но на приветствие ответили, – и тут же зашептались между собой. Затем жестом подозвали Долля, и переводчик от имени офицера спросил, сможет ли он выступить и рассказать согражданам о значении этого Дня Победы.
Долль ответил, что прежде ему не доводилось произносить публичных речей, но он уверен, что справится не хуже любого другого. Тогда его повели в комендатуру – жена осталась на площади – и усадили в одной из комнат верхнего этажа. Сквозь стеклянную дверь он видел, как комендант вещает с балкона; переводчик тем временем шептал Доллю на ухо, какие ключевые моменты нужно затронуть. После краткого инструктажа в комнате повисла тишина – лишь снаружи все еще говорил комендант. Это был маленький человек с бледным, смуглым, красивым лицом – настоящая статуэтка. Сняв белые перчатки, которые обычно носил, он время от времени взмахивал ими, подчеркивая важные фразы. Комендант ораторствовал минуты две-три, а потом делал паузу, чтобы переводчик воспроизвел его слова на немецком. Но тот говорил от силы минуту – признак никуда не годного перевода. Иногда из невидимой глуби доносились крики «браво».
Ну погодите! – сердито думал Долль. И трех недель не прошло, как вы кричали «Хайль Гитлер!», лебезили перед СС и выбивали себе местечко потеплее в фольксштурме, – уж я выскажу все, что думаю о вашем теперешнем «браво»!
Ему сделалось жарко. Конечно, на дворе прекрасное майское утро, но времени всего десять часов – а у него весь лоб в испарине. Наклонившись к нему, переводчик спросил: герр Долль волнуется? Может, воды?..
Тот с улыбкой ответил, что предпочел бы шнапс. Его тут же отвели в офицерскую столовую и налили целый стакан очень крепкой водки.
Пять минут спустя он стоял у балконного парапета, а за его спиной – комендант и переводчик, который теперь переводил доллевскую речь. Кроме того, на балконе толпилось множество офицеров – офицеров, которых Доллю в ближайшие недели предстояло узнать гораздо ближе. Но в эту минуту он их не видел – он видел только людей внизу, толпу своих сограждан, которые, подняв головы, выжидающе смотрели на него.
Сперва их лица расплылись в один сплошной серовато-белый мазок над широкой темной лентой одежды. Затем, уже произнося первые фразы, Долль стал различать отдельных людей. С некоторой тревогой прислушиваясь к собственному голосу, который никогда не отличался силой, но, похоже, все-таки разносился над площадью достаточно звучно, он внезапно обнаружил почти у себя под ногами собственную жену. Она стояла, со свойственной ей беззаботностью дымя сигареткой, и вокруг нее зияла пустота, хотя площадь была забита до отказа. Сознательно или невольно, окружающие расступились, и это еще раз доказывало: Доллей здесь никогда не жаловали, а уж тем более теперь, когда он распинался с балкона комендатуры.
Не прерывая речи, он кивнул так, чтобы заметила только она, – она в ответ улыбнулась и подняла руку с сигаретой, приветствуя его. Его взгляд скользнул дальше и задержался на седой бороде одного из национал-социалистических отцов города, архитектора, человека в общем мирного, но ловко использовавшего свое положение в партии для того, чтобы уничтожать конкурентов. Неподалеку от него топтался другой тип, маленького роста, с продувной и жестокой рожей: он собирал партийные взносы и доносил на всех подряд местным бонзам – тем самым бонзам, которые теперь дружно бежали в западную зону…
Но сошек помельче осталось предостаточно: вон стоит секретарь почтового отделения, разыгрывавший из себя вояку в фольксштурме, вон учитель – доносчик, которого все боялись, вон вокзальный буфетчик Курц, самодур и, как недавно выяснилось, тоже стукач, а вон – глаза Долля вспыхнули – стоят рядышком, делано усмехаясь, как бездарные комедиантки, две женщины – жена и дочь того самого эсэсовского чина, чья форма вчера утром чуть его не погубила.
Долль подался вперед, он говорил все быстрее, громче: о том, какое сложное нынче время, о прямых виновниках, о попутчиках, о пройдохах, которые норовят половить рыбку в мутной воде. И пока он говорил, пока они упорно, словно к ним его слова не относились, выкрикивали то «Браво!», то «Верно!», он подумал, что все-таки выглядеть его сограждане стали иначе. И дело было не только в бледных лицах, на которых оставили печать страхи, заботы, тревоги и ночные бдения, не только в вылинявшей, истрепанной одежде тех, кто, не желая сталкиваться с первой волной советских войск, схоронились в лесу. У всех в наружности появилось что-то от нищих оборванцев, словно они враз скатились на много ступенек вниз по социальной лестнице, по каким-то причинам отказались от положения, на которое всю жизнь претендовали, и без стыда встали в один ряд с другими бесстыжими – вот так они выглядели; так они выглядели и раньше, но только наедине с самими собой, а теперь это было видно каждому. Им уже нечего было стесняться – этому народу, который нес бремя поражения без какого бы то ни было достоинства, без тени величия.
Маячил в толпе и хозяин отеля – лицо у него обычно было красное от вина, лоснящееся, с неизменной улыбкой, а теперь поблекло, потемнело из-за многодневной щетины. А рядом – его ханжа жена, бережливая хозяйка, которая готова была слупить с бедняка последний пфенниг и охотно бы перевзвешивала каждый кулек съестного; она всегда ходила в мешковатых черных или серых платьях, а теперь еще и обвязала голову некогда белым платком на манер персонажей Вильгельма Буша,[1] у которых болели зубы. На ее тощем теле красовался теперь синий фартук, какой носили прачки, а руки были обернуты грязной марлей.
Сам себя сдал – и пропал этот народ, подумал Долль. В пылу речи у него не было времени подумать о себе самом – а ведь он находился в точно таком же положении. Он славил 7 мая, Красную армию и генералиссимуса Сталина, он видел, как они кричат и ликуют (ведь наряду со справедливостью и свободой им были обещаны хлеб и мясо) и выбрасывают вверх правые руки – отработанным за много лет движением.
Коменданту и его офицерам, похоже, речь тоже пришлась по душе. Долля с женой пригласили в офицерскую столовую – выпить по стаканчику. Стаканчики, казалось, стали еще больше, водка еще ядреней – и одним стаканчиком дело не ограничилось. Когда Долль с женой брели домой по залитым солнцем улицам, обоих пошатывало – его сильнее. Слава богу, местные жители как раз обедали: сидя за столом, они клеймили проходящего под их окнами Долля за сегодняшнюю речь перебежчиком и предателем и мечтали оказаться на его месте!
Уже на изрядном удалении от города, где и домов-то почти не было, на дороге, бежавшей через тощую рощицу и носившей название «Коровский проспект», Долль споткнулся. Водка сделала свое дело: он не удержал равновесие, рухнул наземь и остался лежать. Попросту заснул. Фрау Долль уговаривала его встать, но он беспробудно дрых, а наклониться и поднять его самостоятельно она не решалась. Ее ноги тоже едва держали. Она пнула его в бок, но в результате сама чуть не упала, а спящего так и не разбудила.
Положение было трудное. До дома шлепать еще добрых десять минут, и ей по силам было одолеть этот путь – но не могла же она оставить мужа валяться на дороге и дать местным жителям такой замечательный повод для новых кривотолков. К счастью для обоих Доллей, появились двое русских солдат. Фрау Альма подозвала их и с помощью красноречивой пантомимы объяснила, что произошло и что может произойти дальше. Поняли ее русские или нет, но перед ними спал пьяный человек – чего тут не понять? Они взвалили его на себя и потащили домой. И, смеясь, распрощались с молодой женщиной…
Но если она думала, что пересудов в этом провинциальном болоте удастся избежать, она глубоко ошибалась. В таком крошечном городишке у всего есть глаза, даже у «Коровского проспекта», где «и домов-то почти нет», а если кто-то чего-то недоглядел, то всегда можно домыслить. И вот от дома к дому полетела весть, которую пересказывали ехидно и торжествующе: «Этот Долль, ну, тот самый тип, который толкнул речь, чтобы подлизаться к русским, – ну и досталось ему на орехи! Вы уже слышали?.. Как, вы еще не слышали?! Ну так слушайте: его речь так не понравилась русским, что они его поколотили – мама не горюй! Так отделали, что он идти не мог: двое русских солдат доволокли до дома! Теперь, поди, долго будет отлеживаться – и поделом!»
Этот рассказ передавался из уст в уста, и, как обычно бывает в маленьких городках, ему все верили – даже те, кто около полудня собственными глазами видел герра и фрау Долль, бредущих по улице. Местные обыватели торжествовали – и тем больнее оказался следующий удар: не прошло и недели, как русский комендант назначил этого самого поколоченного Долля бургомистром.
И местные тут же заговорили иначе: выяснилось, что все недруги Долля всегда были о нем высокого мнения и желали ему только добра. Повторив это с полдюжины раз, люди и сами начинали в это верить и назвали бы лгуном и клеветником всякого, кто напомнил бы им, как они еще недавно проходились на доллевский счет.
Сам Долль занял должность бургомистра без энтузиазма – но ничего не поделаешь, приказ есть приказ. Он никогда не тяготел к общественной жизни и чиновником всяко не был, и тот факт, что однажды, распаленный водкой, он произнес пламенную речь, вовсе не означал, что отныне он хочет заделаться оратором на постоянной основе. К тому же в ту пору он переживал, как уже было сказано, тяжелый внутренний кризис. Его мучили сомнения, неверие в себя и в окружающий мир; глубокое уныние подрывало его силы, а малодушная апатия подтачивала интерес к происходящему вокруг. Кроме того, внутреннее чутье подсказывало ему, что этот пост, который позволит ему распоряжаться счастьем и несчастьем своих сограждан, ему самому принесет лишь множество хлопот, треволнений – и гору работы. Жена говорила ему: «Если ты станешь бургомистром, я утоплюсь в озере!» Но когда по приказу русских он бургомистром таки стал, она, конечно, не утопилась, а осталась с ним, жила лишь для него и старалась как могла скрасить те немногие часы, которые он проводил дома. Но их прежняя дружная жизнь осталась в прошлом.
Долль не ошибался, когда предполагал, что бургомистерский пост принесет ему мало радости, а куда больше – забот и неприятностей. На него обрушилась лавина работы, с которой он едва справлялся, и, хотя не так уж и велик был вверенный ему округ, состоявший из городка и примерно тридцати деревенских общин, трудился он с утра до поздней ночи – не меньше какого-нибудь столичного обер-бургомистра. Столько всего нужно было решить, уладить, построить и обустроить – а помощи ждать не приходилось: нацисты и СС разграбили и уничтожили абсолютно все, включая хоть какое-то желание сотрудничать со стороны населения. Люди были озлобленные, мелочные и пеклись только о своем «я»; приходилось приказывать, заставлять, а нередко и наказывать. За его спиной они изгалялись как могли, лишь бы навредить общему делу и извлечь выгоду для себя. А иногда пакостили просто по злобе, безо всяких корыстных целей.
О проекте
О подписке