– Смелей, брат Ди, придвигайся еще ближе, – предложил он запросто. – Дар моей милостивой властительницы такого свойства, что всяк должен сам его заслужить. Оставить его тебе в наследство не могу, как бы ни хотелось.
Тут он вновь зашелся сдавленным, утробным смехом, при звуке коего меня пронизал озноб. Бартлет продолжал:
– Потому я и сделал все, что мог, чтоб попам не пришлось порадоваться, дознавшись о нашем с тобой сговоре. Не из любви к тебе, добрый мой приятель, я это сделал, а потому, что так надо было. Мне, видишь ли, кое-что ведомо, да изменить того не могу… Знай же: ты, баронет Ди, взойдешь на трон, тебе, юный король, назначено принять корону Зеленой земли, и ждет тебя невеста, повелительница трех царств.
Словно молнией пронзили меня сии слова, изреченные разбойником и бродягой, насилу я совладал с собой и не выказал изумления. Мысль моя во мгновение ока превратила все лишь возможное во вполне вероятное, и показалось, узрел я нити, связующие Бартлета, бродягу и колдуна, с ведьмою из Эксбриджского леса, а то и с магистром Маски.
А Бартлет, будто подслушав мои мысли, продолжал:
– Сестрицу Зеиру из Эксбриджского леса я хорошо знаю, магистра московского тоже. Берегись его! Московиту случай помогает, ты же достичь власти должен своими знанием и волей! Красный да белый шары, что выбросил ты из окна…
Я надменно усмехнулся:
– С недурными людьми знакомства водишь, Бартлет! Стало быть, магистр Маски тоже разбойник из шайки Воронов?
– Как бы я ни ответил – „нет, ошибаешься“ или „может, оно и так“, сути ты все одно не уразумеешь. Я тебе другое открою… – И главарь разбойников по порядку рассказал, чем я занимался ночью до того, как пришли арестовать меня по приказу епископа; что я делал тем вечером, было ему известно, а равно и место, где я устроил тайник, чтобы прятать, с великим тщанием сберегая от чужих глаз, разные секретные листки; даже в сих записках предпочту умолчать об их существе. Бартлет же досконально все знал, так, словно был мной самим или явился как бесплотный дух той ночью в мое жилище и видел то, чего никто на всем белом свете ни узнать, ни разведать не мог бы.
Посему я более не в силах был совладать с изумлением и потаенным страхом перед изувеченным главарем мятежников и осужденным еретиком, а тот, посмеиваясь, удивлял меня все новыми необычайными дарованиями, искусствами и способностями, так что я, уставясь на него, замер, потеряв дар речи, а затем пробормотал:
– Коли ты не ведаешь боли и восторжествовал над любыми, самыми тяжкими муками плоти… коли тебе, по твоим словам, помогает могущественная властительница, твоя богиня, Черная Исаида, и для тебя нет никаких тайн, даже самых сокровенных… то почему же ты томишься в оковах, несчастный узник с искалеченными руками и ногами, обреченный стать добычей пламени? Почему не выйдешь живым и невредимым из застенка, призвав на помощь силы чудесные?
Вместо ответа Бартлет поднял и на шнурке раскачал наподобие маятника маленький кожаный мешочек, который снял со своей шеи. Потом с усмешкой сказал:
– Разве не упомянул я, брат Ди, что время, отпущенное мне по нашему закону, истекло? Некогда я предал огню кошек, ныне – мой черед сгореть в огне, ибо сегодня в полночь исполняется мне тридцать лет и три года. Покамест я еще Бартлет Грин, узник, коего они могут истязать, калечить, жечь огнем, покамест я говорю с тобой как сын потаскухи и попа, но завтра все переменится – сын человеческий взойдет женихом в дом Великой Матери. Время власти моей наступит, брат Ди, и все вы узнаете, какова моя власть, когда настанет мое царствование в вечной жизни!.. А чтобы ты вечно помнил мои слова и пошел по моей стезе, на-ка вот, прими, наследничек, это мое земное сокровище, оставляю тебе, владей…»
Тут в тексте было вымарано несколько строк, в повествовании вновь возникла лакуна. Похоже, сделал это сам Джон Ди, намеренно. Впрочем, какого рода подарок получил баронет от разбойника Бартлета Грина, стало ясно, как только я продолжил чтение.
«…в четвертом часу пополудни были окончены все приготовления к казни, какие только могло породить мстительное воображение Кровавого епископа.
Вот уже с полчаса, как Бартлета Грина увели, и, сидя в одиночестве, я снова и снова доставал из мешочка и разглядывал скромный дар моего товарища – кусок черного каменного угля, величиной с кулак, гладко отполированный и довольно правильной двенадцатигранной формы; вспоминая то, что растолковал мне прежний владелец камня, Бартлет, я искал на блестящих черных гранях картину неких событий, кои разыгрываются в сию минуту где-нибудь в отдаленных местах, – вдруг, думал я, проступит там, словно в зеркале, образ того, что самого меня ожидает в будущем. Однако ничего подобного не узрел, быть может, потому что душу мою, лишая ясности, смущала тревога, а Бартлет ведь особо указал на непозволительность такового замутненного, грязного, как он выразился, душевного состояния, ежели хочешь хоть что-то увидеть в черном зерцале.
Скрежет отодвигаемого засова отвлек меня, я поспешно сунул таинственный черный камень в кожаный мешочек и схоронил под подкладкой платья.
Тотчас в камеру вошли вооруженные до зубов стражники из охраны епископа, и я уж подумал, что меня ждет скорая расправа и казнь без суда. Однако епископ распорядился по-иному: дабы побудить к смирению и кротости закосневшую в упрямстве душу грешника, было решено привести меня и держать возле костра, да так близко, чтобы пламень опалил мне волоса, чтобы я увидел да хорошенько разглядел во всех подробностях, как Бартлет Грин будет корчиться в огне. Не иначе по наущению сатаны измыслил епископ таковое средство устрашить меня зрелищем смертных мук несчастного Бартлета, а заодно все-таки вырвать признание, заставив одного из нас, а то и обоих невольно выдать наше сообщничество, или добиться какой иной измены. Просчитался Кровавый епископ!.. Нет сил описать со всеми подробностями то, что буду помнить до смертного часа, ибо запечатлелось сие в моей душе словно выжженное огнем тавро… Посему коротко замечу лишь, что епископу Боннеру довелось вкусить совсем иных услад, нежели те, кои с жестокой сластолюбивой алчностью рисовал он себе в воображении.
Ибо в пятом часу Бартлет Грин взошел на эшафот так проворно, словно то был не приготовленный для него костер, а брачное ложе; написавши сии слова, я припомнил, что сам Бартлет говорил мне в радостном уповании: мол, в час казни станет он женихом Великой Матери, – должно, еретик хотел сказать, что его ждет возвращение к Черной Исаиде.
А поднявшись на помост, он с громким смехом завопил, обратясь к епископу: „Берегись, поповская харя! Вот ужо запою сейчас песнь возвращения в родные края, так ты плешь-то прикрой получше, а то охота разбирает окропить ее горящей смолой да серой! Прожгу, ох прожгу тебе черепок, чтоб мозги огнем горели, пока не пробьет час провалиться тебе в преисподнюю!“
Костер сложен был и впрямь с невиданным доселе коварством и на редкость изощренной жестокой выдумкой, оборони Господь, чтобы в нашем исполненном скорби мире однажды снова явилось подобное изобретение. Посреди поленницы из сырых, медленно горящих сосновых дров торчал столб, Бартлета привязали к нему, надев железа. Само пыточное древо было сплошь увито вервием, обмазанным серой, а над головой грешника прикреплен был широкий толстый венец из сучьев и ветоши, щедро политых смолой.
И вот, когда палач своим факелом поджег костер в нескольких местах, то сразу, точно фитиль, ярко вспыхнули серные веревки, пламя мгновенно взбежало на самый верх, охватило венец над головой осужденного, и в тот же миг на него редким дождем стали капать горящая сера и смола.
Зрелище поистине ужасающее, однако не обыкновенный то был человек на костре, – казалось, не огненные струи на него льются, а освежающий весенний дождичек или манна сыплется с небес!.. Он, преданная казни жертва, не умолкая ни на минуту, поносил епископа, осыпал его глумливой бранью и издевательскими словами, так что вскоре не казнимый еретик на костре, а сэр Боннер в своем бархатном кресле корчился, будто у позорного столба. И если бы позволяли приличия, сэр Боннер, забыв и думать о наслаждении зрелищем жестокой казни, с величайшей радостью бежал бы от беспощадного прилюдного разоблачения своих тайных преступлений. Но казалось, епископа поразило некое заклятие, и он поневоле то молча трясся, терзаясь от ярости и стыда, то, брызгая слюной, вопил на своих подручных, теперь понуждая шевелиться живей, дабы ускорить, не растягивать страшную пытку, как он желал того прежде. Странное дело! Град пуль, пущенных в Бартлета, не заставил его умолкнуть, он был словно заговорен, ни один выстрел не причинил ему вреда. В конце концов сухой хворост и пакля, брошенные на поленницу, занялись, костер ярко вспыхнул, и Бартлет скрылся в пламени и дыму. И тут он запел громовым, ликующим голосом, совсем по-иному, нежели в темнице, когда раскачивался на цепях, – жутко и радостно звучала его неукротимая песнь:
Весело свищет на ветке скворец:
Кошки на вертеле – страхам конец!
Эгей! Эгей! Хо-хо!
Мы лазим по мачтам и песни поем,
Мать Исаида, к тебе плывем!
Эгей! Эгей! Хо-хо!
В толпе все смолкли, настала мертвая тишина, от ужаса у палачей, стражников и судей, попов и знатных господ глаза повылезали из орбит, а кого и скрючило предиковинным образом. Впереди, у всех на виду, сидел сэр Боннер, лорд и епископ, бледный, как призрак; он, точно в столбняке, мертвой хваткой вцепился в подлокотники своего кресла и не сводил остекленевших глаз с пылающего костра. Когда же смолкли последние звуки предсмертной песни Бартлета Грина, епископ вдруг дернулся, вскочил с криком и зашатался, точно услышав свой смертный приговор, – то ли порыв ветра подхватил пламя, то ли и впрямь вмешалась нечистая сила, но с верхушки костра внезапно сорвался целый сноп огненных языков, и они, полыхая, кружась вихрем и рассыпая искры, взмыли в вечернее небо, устремились к возвышению, на котором стоял епископский трон, и пролетели как раз над головой Боннера. Пала ли на его тонзуру пылающая сера, окропив сатанинским огнем, как о том пророчествовал Бартлет, не знаю. Впрочем, судя по жуткой гримасе, исказившей лицо епископа, так и было; а ежели он взревел от боли, то вопль, конечно, потонул в шуме заголосившей толпы и звоне оружия, что разом взметнулись над площадью, вызвав содрогание воздуха, в котором плыл ужасный, невыразимый запах.
В заключение, чтобы даже малости не упустить в сих достоверных записках, упомяну вот о чем: когда я, опомнившись и придя в себя, потер рукою лоб, как бы прогоняя пережитые ужасные треволнения, с моей головы упала опаленная прядь… Ночь, наставшая после ужасных событий того дня и проведенная мною в одиночестве под темными сводами подземелья, изобиловала удивительными событиями, из коих осмелюсь доверить бумаге лишь некоторые. Впрочем, отсюда отнюдь не следует, что когда-нибудь смогу я позабыть то, что приключилось со мною той ночью, равно как и все, что пережил я ранее в лондонской тюрьме Кровавого епископа.
До позднего ночного часа протомился я, каждую минуту ожидая прихода епископа Боннера и допроса с пристрастием. Признаюсь, не слишком полагался я на предреченное Бартлетом, но все же то и дело доставал из мешочка его подарок – черный уголь, надеясь увидеть на блестящих гранях неказистого камня образ, в коем открылось бы мое будущее. Но вскоре последний свет в камере померк, а тюремщики, как и минувшей ночью, не сочли нужным, или же им то было запрещено, дать мне хотя бы лучину.
Итак, долго, не знаю, сколько времени, просидел я в темноте, раздумывая о своей судьбе и об участи Бартлета, и не раз горестно вздохнул, позавидовав разбойнику с большой дороги, ибо он-то уже избег неволи и забыл про все горести земные. Верно, около полуночи меня все-таки одолела усталость и я погрузился в тяжкое прерывистое забытье.
И тут мне почудилось, будто тяжелая железная дверь каземата сама собой растворилась и как ни в чем не бывало в подземелье бодро вошел Бартлет Грин! Рыжий разбойник, в добром здравии, с высоко поднятой головой, сразу было видно, сил у него, исполина, еще прибавилось, да к тому же он весело улыбался и держался как человек, все чувства коего, прежде спавшие, пробудились. Я был вне себя от изумления, тем паче что ни на минуту, словно все происходило не во сне, а наяву, не мог забыть казни, которой несколько часов тому назад предали Бартлета. Таковое соображение я тут же и высказал спокойным ровным тоном, а затем именем Святой Троицы потребовал ответа: призрак ли он или же создание из плоти и крови, хоть и явившееся неведомыми путями с того света.
Бартлет захохотал обычным своим утробным хохотом и заверил меня, мол, не призрак он, а живой и невредимый Бартлет Грин собственной персоной, и не с того света явился, а с оборотной стороны земного мира, ибо на ней он теперь обитает, а никакого „того света“, мол, вовсе нет, есть, дескать, лишь этот свет, наш мир, единый, однако наличествуют в нем многие стороны и грани, и та сторона, на которой он, Бартлет, ныне обретается, мало чем уступает той, какую считаю своим миром я.
Изложение мое сбивчиво, оно бессильно передать весьма ясный, простой и вполне понятный смысл его речи, каким он предстал мне в те мгновения полусна-полубодрствования духа, ибо истинная суть слов Бартлета явилась мне словно в лучах яркого солнечного света, который пронизал и озарил все тайны времени, пространства и самого бытия всех вещей, открыв их моему духу. Бартлет весьма многое сообщил и относительно моего собственного „я“, и о том, что ожидает меня в будущем; все это я до сего дня сберег в памяти, не упустив ни словечка.
О проекте
О подписке