Если я сомневался и был недоверчив той ночью, предполагая, что меня, возможно, морочит сонная греза, то ныне, когда пишу эти строки, я уже получил урок в отношении многих предсказаний Бартлета – они сбылись самым удивительным, воистину противным здравому разумению образом, сомнений у меня теперь нет, я понял, что впредь было бы непростительной оплошностью не доверять его пророчествам, касающимся моей дальнейшей жизни. Одно только смущало меня: по какой причине Бартлет не оставляет попечений о моей особе, почему взялся быть моим благодетелем? Доселе он ни разу не потребовал от меня деяний или речей, противных совести, и ни разу не выказал себя как искуситель, посланный дьяволом, ибо случись такое, я не преминул бы изгнать его, с неколебимой твердостью возгласив: „Изыди, сатана!“ – и сим надежным, безотказным средством незамедлительно спровадил в пекло, если бы он вознамерился утащить туда мою душу.
Нам с ним не по пути, воистину, и ежели я когда-нибудь замечу, что он замышляет втянуть меня в недобрые дела, то спуску не дам!
Той ночью Бартлет в ответ на мои настойчивые расспросы объявил, мол, утром я выйду на волю. Нимало не поверив обещанию, ибо, судя по тому, как сложились обстоятельства, оно было несбыточным, я стал усердно втолковывать Бартлету, что он сулит нечто совершенно невероятное, и тут он покатился со смеху – должно быть, ни до, ни после в своей жизни так не смеялся.
– Простофиля ты, брат Ди, – сказал он, вволю нахохотавшись. – Слепнешь, потому как глядишь на солнце, а думаешь, подвели глаза. Дело-то ясное: ты же только начинаешь приобщаться к нашему искусству, потому, видать, и значит для тебя… ну, к примеру, какой-нибудь кусок земли больше, чем живое слово. Что ж, проснешься – доставай мой подарок и высматривай в нем то, что недоступно твоему разумению.
Наставления, полученные мною от Бартлета, были необычайно важны, ибо касались завоевания Гренландии, настоятельно необходимого и долженствующего сыграть особую роль в моей судьбе, даже определить все мое будущее. (Не умолчу о том, что во время других своих посещений – а Бартлет посещает меня нередко – он всякий раз твердо и неизменно указывает мне этот путь, поскольку лишь завоевание Гренландии поможет достичь высшей цели моих горячих желаний и устремлений; несомненно, прежде всего через Гренландию лежит мой путь к трону, так говорит Бартлет, и я начинаю понимать, что рассуждение его правильно.)
Тут я проснулся; ущербная луна стояла высоко, голубовато-белый квадрат света, лившегося через оконце, лежал у моих ног. И я с жадной поспешностью вытащил из кармана черный угольный кристалл и, вступив в полосу лунного света, повернул к нему одну из темных блестящих граней. Она замерцала темно-синими, почти фиолетовыми искрами, но, кроме этих световых рефлексов, я долгое время ничего не мог различить. Мало-помалу на меня снизошло удивительное, даже физически ощутимое спокойствие, и черный кристалл в руке уже не дрожал, ибо трепет моего тела унялся, как и волнение души.
Тогда лунные блики в черном зеркале начали переливаться всеми цветами радуги, по нему проплывали, то клубясь, то снова рассеиваясь, бледно-опаловые туманные облака. Наконец на темной грани резко и ярко выступили некие контуры, вначале картинки были крохотные, – казалось, в ясную лунную ночь гномы играют на поляне, а я тайком за ними подсматриваю. Затем картинки стали расти вширь, в них появилась глубина, то, что предстало моим глазам, сделалось… нет, не объемным, но тем не менее столь правдоподобным, словно я сам находился среди этих образов. И я увидел…»
Снова в записках тщательно вымаран кусок текста, правда, довольно небольшой. Насколько я могу судить по некоторым мелким признакам, это сделал сам автор, мой предок Джон Ди. Вероятно, написав о чем-то, он счел за благо сохранить некие сведения в тайне от случайных читателей, тем более что, побывав в застенках Тауэра, он, разумеется, имел веские основания опасаться всех и вся. Здесь же между страницами был вложен обрывок какого-то письма. Видимо, он попался где-то моему покойному кузену Джону Роджеру, и тот, изучая записки, приложил к ним найденный фрагмент. На полях рукой Роджера сделана пометка: «Все, что осталось от единственного документа, относящегося к загадочному освобождению Джона Ди из Тауэра». Кому письмо адресовано, сегодня уже не установить, фрагмент есть фрагмент, но, в сущности, это и неважно, главное, он проливает свет на обстоятельства дальнейшей жизни моего предка: из письма явствует, что из темницы Джон Ди вырвался благодаря вмешательству принцессы Елизаветы.
Приведу фрагмент полностью:
«…побудило меня открыть вам, единственному во всем свете, сию тайну, с коей в моей жизни ни одна не сравнится как в отношении возвышенности смысла, так и великой опасности. Таковое обстоятельство, даже в отсутствие иных причин, служит мне оправданием во всем, что я уже совершил и что совершу в будущем к вящей славе всемилостивейшей властительницы нашей и моей повелительницы, девственной принцессы Елизаветы.
Сообщаю с предельною краткостью:
Узнавши от верных людей о моем бедственном положении, принцесса Елизавета тайно призвала к себе – с мужеством и осмотрительностью, коего не сыщешь ни в одной столь же юной душе! – нашего общего с нею друга Лейстера и, заручившись словом чести сего рыцаря, вопрошала, согласен ли он доказать свое мужество, свою любовь и верность мне. Удостоверясь в полнейшей его решимости и готовности, ежели понадобится, пожертвовать ради меня жизнью, она с небывалой отвагой приступила к моему спасению. Дабы умерить мое собственное изумление, ибо в противном случае оно станет поистине беспредельным, я склонен скорей принять на веру то, чему невозможно найти обоснованные подтверждения, а именно: ребячливый задор и неведение относительно всей опасности предприятия, осмелюсь высказаться более определенно: свойственная натуре Ее Высочества сумасбродность, каковая подчас берет верх над здравомыслием, побудила ее совершить нечто невозможное и вместе с тем единственно возможное для моего спасения. По покровом ночи, добыв – Бог знает, кто да как ей помог! – ключи или отмычки, она проникла в государственную канцелярию Его Величества короля Эдуарда, коего как раз в те дни узы дружбы и общее дело связывали с его преосвященством епископом Боннером.
Принцесса разыскала и отперла шкатулку, в которой сберегались листы с особыми водяными знаками, предназначавшиеся для написания высочайших указов; бесстрашно подделав почерк короля, она написала указ о немедленном моем освобождении и приложила к сему личную королевскую печать, неведомо какими путями забравшись в хранилище, обыкновенно тщательно запираемое на ключ.
Должно быть, все было исполнено с достойной восхищения осмотрительностью, благоразумием и смелостью, ибо поддельный указ ни у кого не вызвал ни малейших сомнений и даже сам король, впоследствии узрев сей документ, словно чудом появившийся на свет, но якобы вышедший из-под королевского пера, был так смущен, что безмолвно признал за собственноручный указ, о существовании коего прежде и не догадывался. Может статься, он заподозрил неладное, однако смолчал о подделке, дабы не признать, что в ближайшем окружении высочайшей особы творятся колдовские чудеса или совершаются неслыханно дерзкие преступления. Короче говоря, на другое утро, еще до зари, дверь канцелярии епископа Боннера едва не вышиб Роберт Дадли, впоследствии удостоенный титула графа Лейстера[46]; он доставил спешное послание и потребовал, чтобы духовный суд вместе с ответом на королевский указ тотчас же выдал и самого арестованного. Сие удалось!
Ни мне, ни кому другому не довелось узнать, что же было написано в поддельном королевском указе, сочиненном юной особой шестнадцати лет от роду. Но, как мне стало известно, Кровавый епископ, отдавая – в присутствии Дадли, королевского посланца, – приказание своим стражникам привести меня, был бледен и трясся всем телом.
Таковы сведения, кои я счел возможным сообщить вам, дорогой друг, хоть и после долгих колебаний. Теперь вы можете судить о том, какого рода особенности отличают „вечный союз“, уже нередко упоминавшийся мною в связи с нашей всемилостивой высокородной королевой…»
И все, письмо обрывается.
В записках Джона Ди после вымаранных строк идет следующий текст:
«В точности как предсказывал Бартлет Грин, наутро меня вызволили из заточения без всяких формальностей и проволочек. Тогдашний мой добрый друг, старина Лейстер увез меня из Тауэра в надежное укрытие, где даже епископ Боннер не догадался бы меня разыскивать, тем паче ловить, если бы таковая забава опять пришла ему на ум, а сие могло быть, ибо, наверное, он вскорости жестоко раскаялся в уступчивости, которую поспешил проявить, получив указ о моем освобождении. Воздержусь от дальнейших комментариев сего события, а равно и от высокомерных попыток со скрупулезной въедливостью педанта истолковать и secundum rationem[47] поверить в неисповедимые пути Господни. Упомяну лишь о том, что состояние духа епископа после аутодафе Бартлета Грина внесло свою лепту в дело моего освобождения, коим я обязан прежде всего, конечно, Божьей помощи, а также поразительному, почти невероятному мужеству и ловкости моих избавителей. Епископ же, как узнал я позднее от его собственного капеллана, – а каким окольным путем, ныне значения не имеет, – всю ночь не сомкнул глаз, поначалу, пребывая в сильном душевном смятении, все мерил шагами свой кабинет и, проведя так несколько часов, стал метаться в горячечном бреду, испытывая страхи и ужасы невыносимые. Притом он обращал невнятные, сбивчивые речи к некоему собеседнику, лишь ему одному видимому, и непрестанно отбивался от сонмища демонов, терзавших его разум, а в конце концов завопил истошно: „Признаю: не совладать мне с твоей силой! Признаю: сгораю во пламени! Сгораю!.. Сгораю!“ Вбежавший на крик капеллан нашел епископа лежащим в беспамятстве. Однако не буду пересказывать здесь бесчисленные слухи и толки, дошедшие до меня. Ибо они чудовищны, и думается, ежели я хотя бы попытался изложить их суть, тут же лишился бы рассудка от ужаса».
Так заканчивается повесть Джона Ди о «Серебряном башмаке Бартлета Грина».
Я с большой пользой для здоровья и настроения провел несколько дней за городом, гуляя в горах. Все бросил – письменный стол, его расположение относительно меридиана, замшелые реликвии, наследство древнего предка, бежал, будто вырвавшись на волю из тюрьмы, прочь из дома, прочь от работы.
«Разве не забавно? – подумал я, в первый раз отправившись бродить по болотистым пустошам в предгорьях. – Вот я гуляю и радуюсь свободе в точности как Джон Ди, ведь, наверное, он испытал нечто похожее, когда вырвался из застенка и оказался на просторных нагорьях Шотландии». Я улыбнулся: конечно, Джон Ди так же спотыкался о кочки, и так же душа его ликовала, наслаждаясь вновь обретенной свободой, хотя со времени его освобождения минуло три с половиной столетия, да и брожу я не в Шотландии, а по болотистым лугам южнонемецких земель. Джон Ди, кажется, скрывался близ Сидлоу-хиллз. Помнится, об этой местности вроде рассказывал мой дед? Ну да, значит, ничего удивительного, если я нахожу какое-то сходство, ведь дед, тот, что перебрался в австрийскую Штирию из Англии, часто говорил нам, детям, что заболоченные долины у подножия немецких Альп напоминают ему шотландские ландшафты в первую очередь совершенно особенной атмосферой.
Замечтавшись, я мысленным взором увидел – но странно, все было не так, как при обычном воспоминании: словно я опять в городе, дома, сижу за письменным столом, но в то же время это не я, а лишь пустая скорлупа или кокон, да, пустой кокон, после зимы оставленный мотыльком, брошенный умирать там, где он выполз, нет, сам я вырвался из тесной оболочки и наслаждаюсь свободой на просторе, среди лиловых вересковых пустошей. И так явственно предстал этот кокон, что я с ужасом подумал: хочешь не хочешь, придется возвращаться домой, опять начнутся серые будни… Просто жуть берет, когда вообразишь, что дома за письменным столом и в самом деле осталась пустая оболочка и я должен буду вернуться и снова слиться со своим серым двойником, а для чего? Для того, чтобы не расторглась связь с прошлым…
От подобных причудливых фантазий не осталось и следа, когда я действительно вернулся в город, потому что дома на лестнице я столкнулся с Липотиным, тот уходил, не застав меня. Я, хоть и чувствовал с дороги разбитость во всем теле, не дал гостю уйти, а повел его наверх, к себе в квартиру. Дело в том, что при виде Липотина я с неожиданной силой почувствовал, что всей душой жажду поговорить с ним о княжне, и о покойном Строганове, и о столь многих вещах, которые…
В общем, Липотин просидел у меня весь вечер.
Странный вечер! Нет, если быть точным, странной была только беседа, Липотин, против обыкновения, разговорился, и я обратил внимание на его шутовскую манеру, которую, конечно, замечал и раньше, но тут она выступила столь отчетливо и явно, что многое в старике-антикваре показалось новым и удивительным.
Он рассказал о последних часах и смерти Строганова, которую тот принял с философским спокойствием, потом заговорил о неинтересном – как он пристраивал оставшийся после умершего жалкий скарб: кое-что из одежды, вещи, висевшие в платяном шкафу, словно… пустые коконы бабочек. Чудеса! Липотину пришло на ум сравнение, которое непрестанно вертелось в моей голове несколько дней назад, когда я гулял за городом, в горах. Ну а тут мои мысли уподобились, пожалуй, растревоженному муравейнику, я их, впрочем, не высказал: не испытывает ли умирающий, думал я, то же, что и человек, который, толкнув некую дверь, выходит на волю, оставляя после себя пустой кокон… одежду… материальную оболочку… Ведь мы и при жизни порой оставляем свое тело как нечто чуждое нам – я и сам недавно пережил подобное, расставшись со своим коконом, сидевшим за письменным столом, пока я гулял по окрестностям. Мы вдруг чувствуем, что плоть, пустой кокон остался где-то позади, и испытываем такое жуткое чувство, какое, наверное, охватило бы покойника, если бы он мог оглянуться на свое бездыханное тело…
Меж тем Липотин болтал не закрывая рта в своей насмешливой, отрывистой и бессвязной манере, но напрасно я ждал, что он первым заведет речь о княжне Хотокалюнгиной. Мне же робость – странная робость! – довольно долго не позволяла направить разговор в нужное русло, но в конце концов нетерпение взяло верх: разливая чай, я без обиняков спросил, почему, собственно, Липотин сказал княжне, что антикварная вещь, которую она разыскивает, у меня и что я вообще покупал у него какое-то старинное оружие. Липотин и глазом не моргнул:
– Почему же не сказать? Я мог продать вам что-то в таком роде. – Его невозмутимость сбила меня с толку, я возразил более горячо, чем хотелось бы:
– Липотин, ну как же! Вам ли не знать, продали вы мне или не продали персидский или бог его знает какой наконечник копья! Разумеется, вам отлично известно, что никогда в жизни…
Все тем же равнодушным тоном он перебил:
– Ну конечно, я продал копье вам, уважаемый.
Он сидел, опустив глаза с тяжелыми веками, и старательно заталкивал в сигарету табак, норовивший высыпаться. Всем своим видом он будто говорил: а что тут странного?
Я вспылил:
– Шутки в сторону, любезнейший! Никогда я не покупал у вас таких вещей. Да и не видел чего-то подобного в вашей лавке! Вы ошибаетесь, и я совершенно не понимаю, в чем дело!
– Да? – вяло отозвался Липотин. – Ну, значит, когда-то раньше я продал вам это оружие.
– Не было этого! Ни раньше, ни теперь! Поймите же… Раньше! Что значит – раньше? Сколько времени мы с вами вообще знакомы? Полгода – невелик срок, думаю, ваша память не настолько слаба, наверняка вы отлично все помните!
Не поднимая головы, Липотин искоса взглянул на меня и ответил:
– Если я говорю «раньше», то имею в виду в прошлой жизни, в другой инкарнации.
– Не понял… «В другой»?..
– Инкарнации, – отчеканил Липотин.
В его тоне мне опять почудилась насмешка, я решил не дать спуску и не менее иронически протянул:
– Ах вот оно что!
Липотин промолчал.
Но я непременно хотел дознаться, почему он подослал ко мне княжну, и попробовал еще раз:
– Впрочем, я вам обязан тем, что таким образом познакомился с дамой, э-э…
Он кивнул.
Я продолжал:
– К сожалению, из-за мистификации, которую вы сочли уместным устроить, я попал в довольно неловкое положение. А теперь я хотел бы разыскать для княжны копье…
– Позвольте, оно же у вас! – с лицемерной серьезностью возразил он.
– Липотин, да с вами просто невозможно разговаривать!
– А что такое?
– Ну, знаете ли! Вы же солгали даме! Заявили, будто бы у меня находится какое-то оружие…
– …которое вы приобрели у меня.
– Тьфу ты, пропасть! Вы сами сказали минуту назад, что это…
– …было в иной инкарнации… Поди знай… – Липотин замолчал, наморщив лоб, словно в глубокой задумчивости. Потом буркнул: – Ну, бывает, век перепутаешь…
Я понял, что не добьюсь от него сегодня ни одного серьезного слова. Честно говоря, это меня раздосадовало. Но поневоле взяв шутовской тон, я криво усмехнулся и сказал:
– Жаль, что нельзя предложить княжне прежнюю инкарнацию драгоценного копья, которое она с такой страстью разыскивает.
– Почему же нельзя?
– Да вряд ли княжна захочет слушать ваши отговорки насчет инкарнаций, столь удобные, но чисто умозрительные.
– Не скажите! Княжна – русская. – Липотин улыбнулся.
– Ну да, и что же?
– Россия молода. Даже очень молода, считают некоторые из ваших соотечественников. Моложе всех. Но Россия и стара. Невероятно стара. Нам, русским, никто не удивляется. Бывает, мы хнычем, точно малые дети, бывает, нам дела нет до проходящих веков, как трем старцам с серебряными бородами, что жили-были на острове посреди моря…
С подобной заносчивостью я уже сталкивался. Как было удержаться от насмешки?
– Знаю, знаю: народ Божий на земле.
Липотин зловеще скривился:
– Возможно. Ибо в сем мире он игрушка дьявола… Впрочем, мир был и остается единым.
Мне еще больше захотелось высмеять любовь к напыщенной философии чаевников и курильщиков, типично русскую страстишку.
– Мудрость, достойная антиквара! Пространство и время – пустые фикции, что подтверждают предметы старины, древности той или иной эпохи, дожившие до наших дней. Только мы, люди, привязаны к времени и пространству… – Я уже собрался без разбора нанизывать банальность за банальностью, болтать ради болтовни, лишь бы в этом потоке потонули выспренные философемы Липотина, но он, усмехнувшись и как-то по-птичьи дернув головой, прервал мою тираду:
– Возможно, я действительно набрался мудрости от старинных вещей. Тем более что древнейший из всех раритетов, какие мне известны, – это я сам. Я ведь не Липотин, настоящее мое имя – Маски.
Нет слов, способных передать мой испуг. Мысли заволокло густым, вязким туманом. Волнение, вспыхнувшее точно пламя, казалось, было не унять, но, собрав волю в кулак, я заставил себя притвориться, что лишь слегка удивлен и задаю вопрос из досужего любопытства:
– Вам известно это имя? Откуда, Липотин? Знаете, это очень интересно. Понимаете ли, это имя… оно и мне известно.
– Да? – Вот и весь ответ – лицо Липотина было непроницаемо.
О проекте
О подписке