В то же время я не переставал удивляться: почему мои мысли снова и снова возвращались к переживаниям и волнениям, связанным с новой знакомой. Я чувствовал: что-то происходит со мной, но что? В этом я не мог разобраться, несмотря на все усилия. И почему мне не отмахнуться от подозрения, что Липотин никуда не уехал, а, преспокойно сидя в своей лавке, пока я маялся под окном, как-то проведал, что я хочу спросить о копье, хотя вопрос прозвучал только в моих мыслях; более того, мне показалось, будто он ответил! А вот что ответил – не помню… Быть может, я все-таки побывал в лавке? И мы с Липотиным долго обсуждали загадочную историю с копьем, просто я все забыл? Вдруг явственно представилось, что наш разговор уже произошел, вернее, мог произойти в моей жизни когда-то давно, да, очень давно, десятки, сотни лет тому назад, если бы я тогда жил на свете…
Возвращаясь домой, я поднялся на Старый вал, откуда открывается прекрасный вид на поля и протянувшиеся у горизонта горы. Вечер выдался погожий, все вокруг заливал лунный свет. Он был необычайно ярким, настолько, что я невольно поднял голову, думая увидеть луну, которая, должно быть, пряталась за кронами могучих каштанов. Вскоре луна, почти полная, едва начавшая убывать, взошла, поднявшись над деревьями. Я с удивлением увидел, что свет она излучает странный, зеленоватый, а лунный диск окружен багровым ореолом. Какое необычное сияние струится из туманной мглы… напрашивалось жутковатое сравнение – луна, словно сочащаяся кровью рана… И тут снова явилась уже знакомая мысль: реально ли все это? Не всплыло ли опять некое воспоминание, картина из стародавних времен? Я все смотрел на луну, повисшую чуть выше Старого вала. В эту минуту по светлому диску скользнула тень – отчетливый силуэт, темная фигура стройной женщины, – разумеется, особа, предпочитающая поздние прогулки; прошла по валу – ну и что? Но тут я снова ее увидел – под каштанами… струящуюся… да, именно струящуюся, иначе не скажешь… И вдруг показалось: явившись из убывающей луны, в мерцающем серебристо-черном платье навстречу мне идет княжна…
Наваждение внезапно пропало, исчезла и фигура, а я еще долго метался, точно обезумев, под каштанами, потом наконец опомнился, хлопнул себя по лбу и выругал за глупость.
Я продолжил свой путь, но спокойствие не вернулось. Я начал тихонько напевать и вдруг осознал, что, незаметно для себя, в такт шагам подобрал и прерывистую мелодию, и слова, а как это получилось, непонятно:
С ущербной луны
Из серебряной мглы
Взгляни
На меня, взгляни!
Всегда ты меня ждала,
Ночью меня звала…
От этой бессмысленной песенки, назойливо звучавшей в ушах, я не мог отделаться, пока не добрался до дому. Только тут с грехом пополам заставил умолкнуть привязчивый монотонный напев. Но какие странные слова: «С ущербной луны…» Почему именно про луну? Неспроста все это, слова мне навязаны, я чувствую, они… да, они льнут ко мне, как кошки, черные кошки…
И вообще, все, с чем я теперь сталкиваюсь, наполнено неким странным смыслом. Или это только кажется? Определенно все началось в тот день, когда я занялся разборкой бумаг моего кузена Джона Роджера.
При чем же, при чем тут ущербная луна? И вдруг, подобно ознобу, меня пронизывает совершенно ясный ответ – я понял, почему в моих ушах непрестанно звучат эти слова, «ущербная луна», – ведь именно о ней что-то написано чужой рукой на полях в записках магистра Джона Ди! В зеленой сафьяновой книжечке!
Пусть так, все равно не понимаю: каким, нет, в самом деле, каким образом загадочные слова суеверного анонима, жившего в семнадцатом веке, написанные его рукой строки, полные ужаса перед древними сатанинскими ритуалами шотландцев[44], перед жуткими таинствами посвящения в их черные мистерии, – как все это связано с моей вечерней прогулкой на крепостном валу и с живописным появлением ночного светила над нашим прекрасным старым городом? При чем тут я, какое отношение это имеет ко мне, человеку двадцатого столетия?!
Вчерашний вечер не прошел даром. Спал плохо, снились непонятные, тяжелые сны. Запомнилось: я прыгаю, усевшись верхом на колено деда, английского лорда, а тот все шепчет и шепчет мне на ухо два слова, какие – я забыл, но вроде бы «копье» и «венок». Еще привиделось, что опять я стал двуликим и во сне мое «второе лицо» имело сосредоточенное, как бы предостерегающее выражение. Однако, насколько помню, мне не снилось чего-то жуткого или тревожного, чего стоило бы опасаться. И еще в грезах проступил образ княжны – ничего удивительного! – но опять-таки не помню, было ли ее появление с чем-то связано. Впрочем, что за вздорная мысль – искать смысла в фантастических видениях наших снов!
Короче говоря, голова с утра тяжелая, я рад, что меня ждет архив покойного кузена, – занявшись им, отвлекусь от моих собственных не в меру разгулявшихся фантазий. В моем нынешнем расположении духа самое милое дело – углубиться в старинные рукописи. Очень, очень приятно, тем более что записки Джона Ди неплохо сохранились, следов огня не видно, начиная с той страницы, на которой вчера пришлось прервать чтение. Итак, продолжим:
«В наше узилище, слабо осветившееся первыми лучами утренней зари, вошел некто в черном. Человек сей явился без сопровождающих лиц. Роста он был среднего, телом дороден, однако отличался завидным проворством и легкостью походки. Тотчас я почуял крепкий запах, исходивший от развевавшихся на ходу складок его черной сутаны. Пахло же и впрямь хищной бестией. Духовный пастырь имел приятно округлые розовые ланиты, и можно было бы счесть его эдаким благодушным ходячим винным бочонком, каких немало среди монахов, если б не взгляд желтых глаз, на удивление неподвижный, одновременно властный и настороженный; на сутане не было знаков, позволяющих узнать сан, и явилось сие духовное лицо без сопровождения, если таковое и было, то не показывалось; но я сразу догадался: к нам пожаловал его преосвященство епископ лондонский сэр Боннер, Кровавый епископ, собственной персоной. Бартлет Грин безмолвно сидел напротив меня. Неторопливо и спокойно, одними глазами внимательно следил он за каждым движением нашего посетителя. Едва я это заметил, страх, охвативший меня при виде Боннера, исчез, и, взяв себе в пример жестоко измученного разбойника, я остался сидеть, где сидел, и притворился, будто никакого интереса не имею к посетителю нашему, тихими стопами прохаживавшемуся туда и сюда.
Однако тот неожиданно остановился перед Бартлетом Грином, пнул его слегка ногою и проревел грозным голосом:
– Встать!
Бартлет и бровью не повел. Искоса поглядел с ухмылкой на истязателя своего тела и ответствовал голосом глубоким, каковой и подобает столь могучей груди, да еще в насмешку передразнив грубый окрик епископа:
– Рановато ты протрубил, архангел! Не пробил час воскресения из мертвых. Ибо, зри, мы еще живы!
– Узрел с отвращением великим, исчадие ада! – Сии слова епископ произнес на удивление мягким, кротким, отечески благожелательным тоном, что не подходило к смыслу сказанного и разительно отличалось от грозного львиного рыка, какой мы услышали вначале.
Теперь он сладко мурлыкал:
– Послушай меня, Бартлет! Неисповедимым милосердием Всевышнего тебе уготован путь покаяния и… исповеди. Признайся во всем без утайки, и предание тебя адским мукам в пламени костра будет отложено. А то и вовсе избегнешь казни, и тогда времени для земного покаяния останется у тебя предостаточно.
Лишь сдавленным, странно урчащим смехом ответил ему Бартлет Грин. Я увидел, что епископ содрогнулся от едва сдерживаемой ярости, однако он владел собой превосходно. Подойдя ближе к узнику, который, несмотря на столь жестоко истерзанную плотскую оболочку, трясся от беззвучного смеха, скорчившись на гнилой соломе, Боннер сказал:
– Как я вижу, сложения ты, Бартлет, крепкого. Пытка, долженствующая выявить истину, нанесла тебе лишь малый урон, тогда как иные трусливые душонки давно отлетели бы, окажись они в твоей шкуре. Бог даст, умелые цирюльники сумеют вправить тебе кости, а коли потребуется, то и лекарей призовем. Знай, на мое милосердие можно рассчитывать, оно надежно, как и моя строгость. Признайся, и в тот же час выйдешь из этой ямы вместе с… – мягкий голос епископа поистине обратился в кошачье мурлыканье, дружелюбное и ласкающее слух, – с товарищем по несчастью и собратом по участи, баронетом Джоном Ди, добрым твоим другом.
Впервые епископ почтил меня вниманием. Мое имя прозвучало из его уст так неожиданно, что я вздрогнул всем телом, словно был внезапно разбужен и вернулся к действительности после сонного бесчувствия. А дело в том, что казалось мне, будто я и впрямь вижу сон или присутствую на представлении потешной комедии, которая к моей жизни ни малейшего касательства иметь не может. Теперь же епископ, произнесший мое имя столь вкрадчивым, мягким тоном, без жалости отнес меня к персонажам скорбного театрального действа. Неужели Бартлет признает наше знакомство?.. Погиб я!
От ужаса, в каковой повергла меня сия мысль, кровь отхлынула от сердца и застучала в висках, но в тот же миг Бартлет с неописуемой выдержкой и невозмутимостью обернулся ко мне и разразился громовым хохотом:
– Дворянин восседает тут на гнилой соломе вместе со мной? Честь мне оказали, за то благодарствую, брат епископ. Я-то, простак, думал, в компанию мне дали горемыку, каковой проходит выучку в вашем добром заведении, где наставят его, труса, как со страху дух испускать… из задницы!
Гнусные оскорбления поразили меня как своей неожиданностью, так и тем, что нанесли урон моей гордости, и посему гнев мой, когда я в негодовании отпрянул, был неподдельным и глубоко искренним, что, без сомнения, не укрылось от пристально наблюдавшего эту сцену епископа. У меня же чувства так обострились, что я сразу понял задумку славного Бартлета, и в душе моей воцарилось уверенное спокойствие, ибо, сообразив, что к чему, я мог превосходно исполнять свою роль в комедии, всячески подыгрывая и Бартлету, и епископу, как того требовали обстоятельства.
Между тем епископ скрыл свое недовольство – ведь, бросившись, как пантера, на нас обоих, он промахнулся и покамест остался без добычи – протяжно зевнул, издав утробное урчание, схожее с угрюмым рыком хищного зверя.
– Стало быть, ты хочешь сказать, что не водишь знакомства с сим оборванцем и не знаешь его имени, почтеннейший Бартлет? – Епископ опять пустил в ход лесть.
Однако разбойник в ответ хмуро проворчал:
– Вот еще! На что мне знакомство с пугливым желторотым птенцом, которого вы, почтеннейший служитель дьявола, точно кукушка, подбросили в мое гнездышко! Угодно ему – пускай этот щенок, трусливо повизгивая, вперед меня прошествует в райские врата, прежде погревшись на костерке, который вы разложите. Мне-то что? Я первому попавшемуся паршивому баронишке в друзья себе да названые братья не позволю набиваться, это у вас, подручного старухи с косой, всякая шваль – друзья-приятели.
– Придержи свой глумливый язык! Ах ты, гнусный висельник! – возопил епископ, ибо его терпению пришел конец. А из-за двери донесся звон оружия. – Мало тебе будет жариться на поленьях, политых смолой, сатанинское отродье! Мы устроим костер из серных „хлебцев“. Заранее вкусишь от благ, что уготованы тебе в родимом доме отца твоего, Вельзевула! – Епископ, едва не задохнувшись от лютой злобы, побагровел, поперхнулся и оскалил зубы.
А Бартлет Грин хохотал во всю глотку и, опершись на изувеченные пыткой руки и колени, все сильнее раскачивался взад и вперед, так что, глядя на него, я содрогнулся от ужаса.
– Брат Боннер, ты пребываешь в заблуждении! – фыркая от смеха, объявил он. – Не поможет сера, напрасно на нее надеешься, дорогой ты мой. Сера только в ваннах хороша, французов от известной болезни лечить – милое дело. Но не подумай, что сам обойдешься без купаний в сих целебных источниках, ха-ха! Нет, ты послушай, дружочек! Знаешь ли, там, куда ты угодишь в свой смертный час, вонь серы покажется тебе слаще мускуса и персидских благовоний!
Точно громадный лев, зарычал епископ:
– Признай, бесовское свиное рыло, что этот дворянин, Джон Ди, – разбойник и душегуб из твоей шайки, не то…
– „Не то“?.. – язвительно подхватил Бартлет Грин.
– Подать ручные тиски!
Стражники и тюремные охранники ворвались в подземелье. Тут Бартлет, и так-то уже изувеченный пыткой, с жутким смехом взмахнул правой рукой и, сунув в рот большой палец, сомкнул мощные челюсти, раздался страшный хруст… палец был откушен у самого основания. Бартлет выплюнул его прямо в лицо епископу и снова разразился диким хохотом, видя, что щека и сутана оторопевшего епископа замараны кровью и харкотиной.
– Вот тебе! Получай, – прохрипел Бартлет, икая и задыхаясь от смеха, – воткни его себе… – Далее из уст Бартлета горохом посыпались столь непристойные проклятия и насмешки, что нет никакой возможности доверить их бумаге, не говоря уж о том, что я оказался просто не способен хотя бы отчасти запомнить затейливую злобную брань. Сквернословя и чертыхаясь, Бартлет ужасающим образом расписывал, как он примется „по-братски“ опекать епископа, едва лишь сам он, Бартлет, попадет в заветный край, каковой он назвал Зеленой землею – туда он якобы улетит из пламени костра. И уж там-то не серой и не смолою будет терзать ненавистного епископа – они покажутся лишь комариными укусами в сравнении с мукой, которой он его подвергнет, ибо разбойник твердо решил „воздать добром“ за зло – к чаду своему, Боннеру, подослать дьяволиц столь благоуханных и обольстительных, что и сам папа римский не устоял бы перед их чарами, не устрашась даже французской болезни. Адскими утехами и адскими муками отравлен будет всякий час оставшегося епископу земного бытия, ибо… „Ибо в потустороннем мире, золотко мое, ты будешь вопить да стенать в аду и смердеть в гнилых трущобах, взывая к нам, князьям черного камня, венценосцам, не ведающим ни страданий, ни боли“.
Не буду пытаться – невозможно описать блеск жуткой игры его ума, бешеный вихрь страсти, не найти слов и для того, чтобы, пусть в ничтожно малой мере, передать безграничный ужас, отразившийся на лице епископа Боннера при извержении этого неукротимого потока. Святой отец, не отличавшийся тщедушностью, стоял как громом пораженный, а тюремщики и стражники, сгрудившиеся было за его широкой спиной, теперь забились в углы потемнее, ибо все в этой свите твердо верили, что бельмо Бартлета наводит порчу, что его, пусть и незрячий, глаз навлекает неминучую беду и горести, конца которым не будет во веки веков.
Наконец сэр Боннер оправился от испуга и, утерши пот со лба рукавом шелковой сутаны, заговорил очень спокойно и тихо, однако голос его был хриплым и сдавленным:
– Не исторгла твоя, ведьмовское отродье, глотка новых песен, знаем мы эти гнусные измышления злокозненного врага истины. Ты, однако, напомнил нам, что следует поторопиться, дабы ты, подобие сатанинское, долее не грелся в лучах света небесного.
– Да, поторопись, – хмуро ответил Бартлет, – убирайся, а то дышать нечем, тут все провоняло твоим, пожиратель падали, отвратным духом, хоть топор вешай.
Епископ властно поднял руку, стражники бросились к Бартлету, но тот скорчился и, ловко опрокинувшись на спину, выставил им не только зад свой, но и ногу, с которой скинул башмак. Стражники отпрянули.
– А ну, полюбуйтесь-ка, полюбуйтесь! – воскликнул он. – Серебряный башмак, видели? Его подарила Великая Матерь Исаида. Раз он при мне, ни боли, ни страха не ведаю! Свободен я от сих хворей, что одолевают вас, коротышек-карликов!
С содроганием увидел я, что на ноге у него нет пальцев; культя и впрямь походила на уродливый серебряный башмак, ибо по самую щиколотку была покрыта светлыми пятнами и изъедена страшной болезнью, серебристой проказой, иначе лепрой. Бартлет был как тот прокаженный, о ком в Библии сказано: „…вышел он… белый от проказы, как снег“…[45]
Стражники завопили:
– Чума! Проказа! – и, отшвырнув копья и кандалы, с коими пришли, опрометью бросились вон, толкаясь и теснясь в дверях камеры.
Сэр Боннер, хоть и не сошел с места, весь скривился от ужаса и брезгливости и явно не мог решить, то ли хранить гордый вид, то ли поддаться страху, ибо даже сведущие люди и ученые мужи опасаются сего необычайно заразительного недуга. И пришедший сюда потешить свое властолюбие и насладиться муками несчастных узников епископ начал медленно, шаг за шагом пятиться, не спуская глаз с Бартлета, а тот полз за ним и подбирался все ближе, выставив страшную блестящую ступню и непрестанно осыпая церковного иерарха глумливой бранью да гнусными поношениями. Сэр Боннер положил безобразию конец, хоть и не слишком отважно, – скакнув к двери, сдавленным голосом просипел:
– Нынче же на семи кострах произведем очищение огнем от сей заразы. И ты, сообщник сатанинского отродья, – так епископ именовал меня, – отведаешь огня, каковой избавит нас от сего чудовища. Отведаешь сполна, дабы досконально ты проверил, способен ли огонь очистить от скверны твою душонку. Если потом мы отправим тебя на костер как еретика, считай, что тебе окажут великую милость!
Вот как благословил меня напоследок Кровавый епископ. Признаюсь, услыхав таковые обещания, в мыслях я успел побывать во всех безднах и во всех пыточных застенках страха и ужаса, ведь недаром в народе говорят, мол, Кровавый епископ преуспел в особого рода искусстве, он предает свою жертву смерти не сразу, а в три приема: в первый раз убивая своей усмешкой, во второй раз – речами злобными, а уж в третий только – призвав на помощь палача. Посему не миновать, видно, последней, мучительной казни, на которую обрек меня этот человек, подумал я, однако непостижимое чудо совершилось и спасло меня от гибели…
Вновь остался я наедине с Бартлетом Грином, и тут он нарушил воцарившуюся тишину своим раскатистым смехом, а затем обратился ко мне с добродушною речью:
– Брат Ди, уноси-ка ноги! Ты же извелся от страха! Глядя на тебя, можно подумать, блохи да клещи, набросившись целыми полчищами, не дают тебе покоя. Но если и правда сделал я кое-что, дабы считали тебя непричастным к моим делам, – ладно, вижу, ты за услугу благодарен, – то истинно и другое: из проклятого застенка ты выберешься живым и невредимым, ну, может, малость подпалишь себе бороду при моем огненном вознесении на небеса. Сие тяжкое испытание перенеси бесстрашно, как подобает мужу.
Не веря своим ушам, я устало поднял голову, тяжелую, гудевшую после стольких тягостных переживаний и страхов. Вдобавок все мои чувства притупились, как нередко бывает, когда от чрезмерных волнений и горестей душевные силы подходят к концу; даже тревоги меня покинули, так что я с усмешкой вспомнил, в какой неописуемый ужас поверг епископа и всю его свиту вид „серебряного башмака“ моего товарища по несчастью, а вспомнив сие, я дерзостно придвинулся поближе к разбойнику, отмеченному жуткими знаками проказы.
Бартлет сразу это заметил и утробно заурчал, я же без труда угадал в его ворчании некие особенные нотки (ибо, разделив с кем-то беду и страдания, легко понимаешь настроения своего товарища по несчастью), должно быть, подумалось мне, на неукротимого мятежника снизошло то, что в натурах, разительно от него отличающихся, можно было бы истолковать как доброе сочувствие.
Бартлет неторопливо нашарил что-то в кармане своей кожаной куртки, распахнутой на голой волосатой груди.
О проекте
О подписке