Если бы служащий из «Макдоналдса» в клетчатой рубашке не забрал со стола подносы с остатками еды, они бы еще долго сидели и разговаривали.
– Может, еще что-нибудь возьмем, – предложил Вольнов, когда со стола убрали.
– Нет. Это и один раз есть, в общем-то, нельзя.
– Преувеличено все, я люблю, – сказал Николай. – Привык. Один, готовить не хочется, а сюда пришел – и сыт.
– Вредно. И одиноко тут, – сказала Тулупова, и ей неожиданно стало жалко голодного взрослого мальчика.
Когда они вышли на улицу, Людмила спросила:
– И часто ты сюда заходишь?
– Почти каждый вечер, я живу здесь недалеко, – ответил Вольнов, показывая в сторону дома.
– Жена тебе не готовит?
– Она на сборах.
Так получилось, что пошли в сторону, куда он показал. Когда встали у подъезда, она спросила:
– Зачем мы сюда шли?
– Не знаю, – ответил Вольнов.
– И я не знаю… какая станция метро здесь рядом?
– А зачем нам метро?
– Чтобы я уехала.
– А может, зайдем?
Людмила задумалась: незнакомый мужчина, часа два, как говорим, по сути, ничего неизвестно. И известно все. Какая-то глупость, с первого раза идти в чужой дом. Зачем? И притом она же говорила ему, что он молодой, женатый и пусть ни на что не рассчитывает. Но дверь подъезда манила к себе – хотелось и дальше открывать с ним дверь за дверью, говорить, понимая, что ничего ровным счетом не связывает ее с этим мужчиной – мужчиной на одну ночь – и не будет связывать.
– Зайдем, чего ты боишься, – с доверительной интонацией сказал Вольнов. – Если не захочешь, ничего не будет. Кофе попьем, коньяк тоже есть. И водка… что хочешь?
– Да, мальчик. Ты настырный, мальчик. – Ей почему-то хотелось называть его так. – Нет, лучше в метро, – выбрала она, понимая, что уже согласна войти во все закрытые двери.
Ему надо бы еще раз сказать – не бойся, грубости не будет, но он почему-то поверил «в метро».
– Как знаешь, – огорчился он. – Идем.
И они пошли к метро. Разговор потерял свою головокружительную силу, Вольнов не спрашивал об ее муже, о том, почему она развелась, как это было, а ей так было бы интересно ответить на эти вопросы про свою жизнь. Впрямую. Так, как было. Про это никто никогда ее не спрашивал.
Шли. Шуршала листва очаровательных первых дней московской осени. В пробке у светофора коротко и ритмично, подмаргивая поворотными огнями, гудели машины. Из открытого ночного кафе доносилась музыка. И все цвета и звуки, лак машин, отражающий рекламный неон, тепло ночи, падающий, ссохшийся лист тополя, серый тротуар, катящаяся по нему пустая алюминиевая банка из-под пива, пластмассовый кусок подфарника, оставшийся от аварии, оседающая пыль, запах автомобильного выхлопа и шаурмы, большая грудь Милы, шаркающая походка Николая Вольнова соединялись в один любовный вечер и ночь. И вся Москва в такие погоды, в такие дни превращается в огромную, гигантскую разогретую сковородку, на которой приготавливается нечто странное, именуемое любовью.
– Ты знаешь, мальчик, я передумала, я принимаю твое приглашение, мы пойдем к тебе, – сама не ожидая от себя, произнесла Людмила, когда увидела перед собой красную букву «М».
Вольнов повернул Милу к себе, обнял, долго целовал в губы и потом, как бы отпив первый жадный глоток, сказал:
– Я знал, ты настоящая блядь.
– Почему?
– Потому что только настоящая понимает, что есть моменты, которые нельзя пропустить.
– Да. Я самая настоящая – настоящее не бывает.
Влекомые желанием, они почти бежали, и перед дверями подъезда Вольнов долго рылся в карманах, искал ключи, и показалось, что потерял, не найдет.
– Сейчас.
– Не торопись.
Обычные слова звучали как любовный шепот.
На лифте поднялись на одиннадцатый этаж. И опять ключ упрямо не входил в прорезь замка, потом сопротивлялся в повороте, потом отказывался выниматься. Мила видела, он спешит, и его желание разогревало ее еще больше. «Конечно, настоящая, если с первым встречным! Кто я еще? Но что мне? Бояться уже нечего. Все. Хорошо, что он меня так назвал. Как хорошо. Именно так приходят они по вызову», – думала она и не обижалась на слово «блядь», приняла его как знак новой чувственной, открытой жизни, на пороге которой стояла. «Наверное, именно так они входят в чужую квартиру, к ним приходят новые запахи, они снимают обувь и, стараясь ничего не задеть в темноте, ложатся в кровать…»
– Проходи быстрее – у меня кошка, может выбежать, – сказал Вольнов, прерывая ее мысли.
Он зажег свет в коридоре, и на Милу неподвижно уставилось рыжее животное с зелеными глазами.
– Она на всех так смотрит или только на меня? – спросила Тулупова.
– На всех, – механически ответил Вольнов. – На всех.
– И много их до меня было?
Вольнов задумался:
– Как бы я тебе ни ответил, ты не поверишь: никого – посчитаешь, что вру, много – тоже неправда.
– Скажи «много» – я решу, что ты хвастаешься как мальчишка.
Вольнов прижал ее к себе. Когда она его так называла, в нем что-то вздрагивало и становилось светлее, будто в его внутреннем доме какой-то человечек вскарабкивался на один стульчик, потом на другой, дотягивался доверху и открывал форточку. Свежий воздух из детства и юности, из зрелых лет, из всего, что было значимо в жизни, превращался в дурманивший поток новых, неиспытанных чувств. Это состояние, его невозможно ни с чем спутать, подхватывалось ею, и Мила, как кошка, возбужденная резкими запахами свежей рыбы, мурлыкала между поцелуями:
– Что, мальчик, что?.. Что ты, мальчик!.. Что ты хочешь, мальчик…
Она не знала, почему привязалось к ней это слово. Зачем она так говорит, почему его так много, но оно вырывалось снова и снова.
– Мальчик, мне надо в душ…
– Никакого душа, считай, у меня отключили воду. Душ придуман, чтобы все разрушить.
– Разрушить что?
– Все. Считай, что мы на лавке в парке, душа нет.
Она мимолетно вспомнила о Сковородникове – откуда он знает? – но тут же поняла: просто попал. Он прав: тысячи, сотни тысяч, если не миллионы теряли невинность в таких местах, где нелепо искать душ. Запах желания, его твердый член, упирающийся в нее, настаивает именно на этой минуте, и, как горячий хлеб, отломанный руками, имеет иной вкус, нежели тонко отрезанный острым ножом, так и эта минута разрушилась бы любой отсрочкой. Он раздевал ее, целовал, а она все шептала:
– Мальчик… мальчик… что ты делаешь, мальчик?..
Теплые, огромные ладони, поднимаясь и опускаясь по ее телу, запаковывали ее в необычное светлое чувство. Она точно знала, это не любовь, точно знала, это не плотское, хотя было похожее на то и другое, но совершенно отдельное, которое только еще искало себе имя. Она хотела мужчину. И ей не надо ничего придумывать, не надо боготворить его, не надо оправдываться высокими словами – никаких слов, извинений или оправданий. Перед ней был тот, который нужен сейчас: молодой, сильный, красивый. Сейчас, а не на всю жизнь – и не надо к нему привыкать. Она гладила его тело, как добротную ткань в магазине, отмечая фактуру и выделку. Тонкие злые губы, дневная щетина на лице, выступающая родинка на плече, сухая трава волос на груди, красноватый прыщик – вот география этого тела, а она Колумб, Васко да Гама, прямолинейный и упрямый исследователь, которому не стыдно спросить: как вы здесь живете, пигмеи, кто заваривает вам чай по утрам, как вы чистите зубы, как трете кожу в ванной, что за фотографии висят на стене и, наконец, что любит ваш ощипанный ангел, входящий в меня? Два тела, соприкасаясь, искали самые важные чувствительные места. Он брал ее тяжелую грудь и наслаждался ее формой, весом, плотной коричневой кожей соска…
Он зажал ей рот, когда она стала кричать. А когда все кончилось и они лежали на спинах рядом, слегка соприкасаясь ногами, Вольнов сказал:
– Кричишь, будто в чистом поле…
– Ты же хотел услышать. Услышал?
– В моей жизни так еще никто…
Они лежали молча. Рыжая кошка вспрыгнула на кровать и, медленно, осторожно ступая по одеялу, дошла до лица и уставилась прямо в глаза Людмиле. Бессмысленный, инфернальный кошачий взгляд она долго чувствовала в темноте.
– Брысь, Маруся, – цыкнул Вольнов.
Теперь она была молодой, красивой женщиной с «ошеломляющим бюстом», как написал ей «оптик-шлифовщик Савельев Иван Гаврилович, цех № 7», так, во всяком случае, он именовался в своей библиотечной карточке. Она это хорошо запомнила, и хотя Савельев ей активно не нравился – худой, высокий, с растрепанными, длинными и сальными волосами, – но слова он выбирал всегда самые неожиданные, да и вообще был единственный из посетителей заводской библиотеки, кто, не стесняясь, приносил цветы к праздникам и говорил всегда что-то нелепое, но трогательное, запоминающееся. На Восьмое марта он принес три ободранных красных тюльпана и на открытке написал: «Вы, Людмила Ивановна, своим ошеломляющим бюстом приносите к нам на завод Солнце и Весну. Только не увольняйтесь и работайте. С праздником Восьмое марта. Иван Савельев».
Марина Исааковна Шапиро, заведующая библиотекой и музеем Второго оптико-механического завода, когда увидела, как Тулупова рвет поздравительную открытку, сказала:
– Милочка, ну что вы так расстроилась, что такого написал наш Ванечка?! Что, «азохн вей», может написать такого пролетарий?!
– Марина Исааковна, ну вы посмотрите!
– Теперь уже не посмотрю, – сказала Марина Исааковна и показала на клочки в мусорной корзине.
Тулупова быстро их достала, собрала открытку на столе и еще раз прочитала вслух с выражением, показывающим всю мерзость написанного.
Но почему-то получилось не очень.
– Вот видишь, – сказала Марина Исааковна, – ты хотела прочитать с отвращением, а не вышло. «Ошеломляющий бюст» с отвращением и уничижением прочитать нельзя, тут даже мой любимый Аркадий Исаакович Райкин не справился бы. Если это прочитать так нельзя, то и ничего плохого тут не написано. Возьми любое слово, любое предложение…
Рядом лежали еще не разобранные по папкам газеты, и Людмила с лету прочитала: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
– Ты сама выбрала. Моя мама-коммунистка тебя сразу бы расстреляла. Так вот представь, что тараканы ползут и ползут, из всех щелей ползут, и вот они соединяются в кучу, такую кучу, кучу огромную, грязную, они уже везде были, в таком дерьме… и теперь прочитай…
Людмила прочитала, коверкая:
– Проле-ееетарии все-е-х-х-х стран, соединяя-я-я-яйтесь.
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь, – еще более мерзко сактерствовала Марина Исааковна. – Вот видишь. Это полезно, как кефир на ночь. «Ошеломляющий бюст» – это песня мужчины, его зов к праматери, как сказал бы Розанов.
– Ну, так любое хамство надо пропускать мимо ушей?! «Не увольняйтесь, работайте» – он что, сюда на мой… – Тулупова запнулась, – бюст глазеть приходит, а не книги в библиотеке брать?
– Не брать, а читать, – тут же методично поправила Шапиро, с этим словом она боролась с первого дня работы Тулуповой, и продолжила: – Милочка, зачем он приходит, не важно! Важно, что он видит тебя и до конца своих дней будет помнить, что у него на заводе в библиотеке работала такая умопомрачительная женщина, как ты, с таким «ошеломляющим бюстом», что – я не знаю! И ты пойми – об этом он вспомнит даже в Лондонской Королевской библиотеке, если когда-нибудь там окажется! Бюст. Это счастье! Это не мои два жалких прыща!
Сергей.
Эта история началась, когда ее детям было девять и семь и она уже лет пять отработала «в культурном отсеке невсплывающей подводной лодки», так Марина Шапиро называла свой небольшой коллектив из трех человек: сама – заведующая библиотекой и по совместительству директор заводского музея, рядовой библиотекарь Тулупова и «журналист широкого профиля», как про себя говорила, подруга Марины Исааковны, «женщина постоянно на выданье», вдова и балагур Юля Львовна Смирнова, по штатному расписанию главный редактор и единственный журналист заводской многотиражки. Эти две женщины были почти на двадцать лет старше Людмилы и по одному классификатору проходили бы как несчастные жертвы тоталитарного режима, а по другому – они были птицы. Не воробьи, но близкой к ним породы. Свободные, неприхотливые, не мечтающие о перелетах в теплые страны птицы.
Мать Марины Исааковны из старых большевичек, всю жизнь проработала в органах переводчицей с немецкого, никогда не позволяла себе ни одного лишнего слова, никаких сомнительных тем и дружб, зато ее дочь Марина, вставшая на крыло в хрущевскую оттепель, позволяла себе это в полной мере. Она не рвалась наверх, не делала карьеру, говорила всегда, что думала, а в любовниках держала непризнанных художников, поэтов, писателей и режиссеров. «Я их вскармливаю и развожу, как павлинов, – говорила она. – Как только они становятся известными, они покупают себе пыжиковую шапку, мне оставляют свои по-о-этические по-ортреты, в масле, стихах и прозе, и уходят от меня. К… большевикам. Редко продают Родину. Надо бы чаще. Но, продав, писем из Парижа категорически не пишут».
Юля Львовна была женщиной одного мужчины. Он был физик-теоретик, сухой, вежливый и, как считала Людмила Тулупова, неинтересный, но интеллигентный. Такое сочетание действительно иногда бывает, но не в этом случае. Мирон был физиком от бога и человеком совсем нескучным, но на него надо было попасть, как на редкий спектакль.
Тулупова, как только устроилась работать, видела его несколько раз, он приезжал за Юлей на «москвиче», вместе с ним они отмечали один из первых Новых годов в библиотеке, но на его бенефис она не попала, хотя в тот единственный вечер Мирон пел под гитару. Тулупова это запомнила. А потом он умер. Мила на похороны не пошла – двое детей, она одна; жила в автоматическом режиме – приземлялась ночью на кровать, моментально переходя в режим сна без сновидений. Юлия Львовна потерю мужа переживала глубоко и остро, только Шапиро не давала забывать ей, что она «интересная женщина», и все время призывала к новому браку. Так Юля стала – «женщиной постоянно на выданье» и по-прежнему выпускала раз в неделю четырехполосную газету «Красный оптик». Она писала о результатах социалистического соревнования по цехам, интервью с рабочими, руководством завода, портреты передовиков. Праздничные выпуски содержали юмор и анекдоты, которые поставляла Марина Исааковна Шапиро. Конечно, еврейские в газету не попадали, но за несколько дней перед праздничным номером библиотека разрывалась от хохота. Публиковался самый безобидный и не очень смешной анекдот, но претенденты были по-настоящему хороши.
Заводская библиотека. Тишина, фикусы по углам. Ежедневные чаепития с тортиками, которые возникали как-то сами собой, – от бухгалтерии, от кадровиков, от благодарных читателей. Разговоры о театрах и книгах, о политике и любви… и отдельный Людмилин номер – воспоминания о Червонопартизанске, которые так любили Марина Исааковна и Юлия Львовна. Все это была библиотечная жизнь. В этом общении, как в стиральной машине, где-то с трудом, но всегда без видимого пота замачивалась, счищалась и отмывалась провинциальная Людмилина наивность, глупость, иногда грязь. Тулупова постепенно и незаметно для себя самой превращалась в москвичку, человека, который если не знал и не видел, то слышал. Слышал о диссидентах, об авангарде, о сумасшедших художниках, о театре, о писателях, о невероятном американском, японском, европейском кино, о контрамарках, о приставном стуле на театральной премьере, о привезенном на день спектакле и выставке на дому. Без потребности и привязанности, но по разу она побывала на шумном прогоне в нескольких модных московских театрах, сходила на выставку в какой-то обшарпанный подвал, увешанный абстрактной живописью, посмотрела несколько закрытых фильмов. Часто она не понимала, ей не нравилось, она рассказывала о своих неприятных впечатлениях в культурном отсеке невсплывающей подводной лодки, но там ее не переубеждали, не объясняли, просто Марина Исааковна говорила:
– Милочка, сходи на эту глупость несусветную, а с твоими карапузами посижу я.
Когда приходила Юлия Львовна, она объясняла:
– Я Милу сегодня отпустила на культурные блядки, а отпусти на некультурные? – И сама себе отвечала на риторический вопрос: – Она еще одного красивого ребеночка принесет. Нам уже много будет.
В общем, когда Тулупова познакомилась с Сергеем, она уже знала не только как дети рождаются, но и, самое главное, как они не рождаются.
Осень. Сентябрь. Сын пошел в первый класс. Клара – в третий.
Тулупова отводила детей в школу: Клара вприпрыжку бежала впереди, а Сережу она держала за руку, – а потом возвращалась через парк. Часа два убиралась дома, стирала, готовила, а потом шла в библиотеку. Впервые за последние годы у нее появилось время, всего несколько часов, которые принадлежали только ей.
Утренние часы. Через белый тюль – солнце. Вымытые тарелки на кухне блестят. Она присядет на табуреточку, осмотрит свой скромный быт, и он ей вдруг так понравится. А иной раз сядет так же – и нет, совершенно иное впечатление, захочется чего-то добавить, купить, картинку повесить. И она об этом подумает: «Какая, где…» И буквально днями что-то происходит – то принесут, подарят чашку с блюдцем, календарь на стену или еще что-нибудь. И Людмила подумает, какая же она счастливая!
О проекте
О подписке