«что мы встречались где-то:
мне так знаком сосок твой и белье».
Так было написано зеленой краской на стене трансформаторной будки, у самого контейнера номер 22 567. А рядом – рисунок медицинской склянки, из которой капает изумруд. Точнее, написано было больше, но оранжевые дворники уже втерли часть букв в стену. Они и эти две строки почти втерли, но я их распознал. Я стал видеть эти знаки после встречи со странным человеком в тулупе, рассказывающем об экзопланетах, и после тех двух записок в почтовом ящике. Так эти черно-зеленые граффити и значок изумруда стали проступать из городского воздуха. Я, кстати, знаю это стихотворение, и теперь думаю о твоих сосках, и хочу тебе сказать: «Не приближаясь ни на йоту, ни на шаг, / отдайся мне во всех садах и падежах!» И говорю.
Это был большой ржавый контейнер. Размером – с вагон метро, в котором от бесконечного движения окна исчезли и сделались стенками. А дверь в торце осталась. Формой – детский чернильный пенал, оброненный на пикнике и так бесконечно долго пролежавший среди ягод и осиных крыльев, что разросся до молодых сосен. Но больше всего он был похож на кита. И если ты спросишь меня, на какого именно кита из синей книжки, я скажу: на кита Фин-Бака. Он точно был не из китов с тридцать четвертой страницы: у тех китов слишком маленькая глотка, они не смогли бы поглотить столько людей. Это и не кит с клювом со страницы пятьдесят шесть, у которого бутылочный нос. А вот Фин-Бак – да. В желудке Фин-Бака пять или даже шесть кают. В каждой из них с легкостью поместятся несколько застолий. И главное: Фин-Бак дышит воздухом, поэтому в его голове запасная каюта, воздушная, – перед тем как проглотить, кит помещает тебя в воздушную каюту. А потом, когда придет срок, подплывает в мелкие воды и тихонечко опускает в волну: отправляет тебя на свободу. Но в этот момент ты, конечно, уже совершенно другой человек.
Этот почтовый контейнер был самым настоящим китом с воздушной каютой. И когда я попал внутрь, я увидел: все чрево ржавого контейнера было заставлено ящиками, в каждом ящике были ящички поменьше – и так много раз. И все было полно конвертов – разного размера, разных цветов, была даже компания обернутых в крафтовую бумагу коробок, маленьких и больших. Там были марки всех стран и самых разных рисунков. Там были подписи почерками, буквами и значками, какие только бывают на свете, виданные и невиданные. И все это впервые за многие дни и годы смотрело на свет, стало видимым, перестало быть невидимым. Конечно, ни на одном ящике не было и тени жука.
Несколько ящиков стояли сразу у входа. Я заглянул в один. Здесь лежали открытки, письма в конвертах и без конвертов на разных языках. Я вытащил наугад одну открытку.
Лилечка. Сейчас я въехал в историю. Думаю, что все мои отпуски в эти праздники уехали. Шел по коридору с разстегнутым воротничком и имел несчастье (мне ведь всегда не везет) налететь на самого барбоса – начальника. Раскатал и отослал к дежурному офицеру. Доложил и теперь жду последствий. Думаю, что до субботы все выяснится. Если позволите, буду звонить часов в 6 в этот день Вам. Ваш Коля. 17 ноября 1916 года[1].
Я пошел дальше по контейнеру. Я увидел: там, дальше, горит свет и много людей. Несколько ящиков с письмами сдвинуты, на них – полосы «Комсомольской правды». Такой невысокий стол, накрытый печатной скатертью. Люди сидели вокруг ящиков в тесном кружке, в два ряда. На ящиках стояло несколько бутылок: «Путинка», «Арарат», какое-то вино и сок «Добрый», томатный, ненавидимый мной. Нарезан хлеб, несколько чахлых фрагментов помидора. Рыбные консервы, пачка майонеза «Ряба». Но в глаза бросалось главное блюдо – серо-фиолетовые расплывающиеся предметы, то ли мясо, то ли овощи, лежащие в одноразовых тарелочках. От них шел пар.
Я включил диктофон и записал почти все, что происходило. Так что эту историю ты можешь узнать не в пересказе, а что диктофон не передает, я объясню.
«О, а вот пресса, ебушки-воробушки, ничоси шнобель, еврей, что ли? Да не ссы, проходи, “Всегдашняя Россия”, не смущайся. Людочка, а подсадите молодежь», – сказал визгливый с присвистом голос тучного человека.
Тучный сидел во главе стола, в сером пиджаке и в розовой рубашке, вылезавшей из штанов, узел его малинового галстука уже был ослаблен. «Прошу любить и жаловать, Костянка Анатолий Эрнстович, директор охраны, так сказать, этой богадельни богоспасаемой». Он протянул мне мокрую мягкую ладонь.
Меня посадили слева от него. «Россию любишь, журик? Президента чтишь?» – я нелепо кивнул: «Да, конечно». – «Да не потейте, журналист, это я для порядка, какие варианты, мы все едины».
Я, видимо, пришел далеко не к началу праздника, его участники были уже пьяны. Костянка на время забыл обо мне и предложил «по двадцать второй, за слабый пол, стоймя». Женщины засмеялись, все стали благодарить «нашего дорогого». Женщин в контейнере было сильно больше, чем мужчин. Громко играло радио «Русская дача» – помимо нашей информационной «России всегда», разрешены три развлекательные радиостанции. Музыка в эфире перемежалась анекдотами и гороскопами.
«А вот еще, похудительный анекдот от нашего слушателя из Иркутска:
Муж, придя домой, спрашивает у жены:
– Что этот мужик делает в моей кровати?
Жена, куря в форточку на кухне:
– Чу-де-са!»
Выпили еще. «Пресса, знакомься, Кувшинникова Инна Игоревна, наша героиня вечера, так сказать. Сиди-сиди, пионер носатый, – заговорил со мной Костянка. – Вот кому мы обязаны и праздником, и премией, и, чего уж там, денежкой. Вот кто нашел кубатуру эту. Инночка Игоревна, встань во весь рост, покажи стать свою богатырскую, расскажи прессе, что да как». Инна Игоревна была большой женщиной, с глубоким вязким голосом, конец каждой своей фразы она обозначала смешком. Я встал на цыпочки и поднес к ее рту диктофон. Она величаво, но со смешками рассказала, как искала какую-то документацию, устроила инвентаризацию, шарилась по старым контейнерам и вдруг в этом, «вот прям в этом, ха», нашла старые посылки и письма. На каждое третье слово она говорила «ха» – то ли смешок, то ли фрагмент кашля. Из ее рассказа я понял, что после находки начальство разрешило устроить праздник и здесь собрались охранники склада, администраторы, их друзья и даже один почтальон (Йося младший, как его здесь называли).
«Гороскоп предсказывает Стрельцу ловушки на пути к цели. Искрящийся взгляд и вдохновленная улыбка – вот чего вам не хватает. Вас пригласят в элитарное общество, где следует во всей красе проявить свои таланты». «Сегодня в офисе бросила пару таблеток виагры в общий кофейник. Купалась в комплиментах. Завтра брошу четыре». Я подумал – не об этом ли обволакивании говорил гигант в тулупчике на обломках старой ограды.
Меня стали угощать – в деревянную стопку налили «Путинку», засунули в рот чахлый помидор, положили на тарелку дымящиеся серо-фиолетовые предметы. Я спросил, что это. «А это, милый ты мой человек, на-ше специальное блюдо, уникальное предложение», – просвистел Костянка, уже сильно хмельной и икавший. Иногда он вдруг поднимал указательный палец, приглашая всех прислушаться к тому, что передает радио. После каждого анекдота очень громко смеялся.
«Два шофера:
– А ты какой резиной пользуешься?
– Зимней, шипованной!
– Бедная Наташка».
«Рыбам необходимо продумать этот день до тонкостей. Оградите себя от негатива во всех его проявлениях. Иллюзии в любовной сфере следует исключить».
«Слышали! Исключить иллюзии, рыбка моя! Ксюха, ублажи-ка нашего гостя». Из темноты вышла маленькая улыбчивая китаянка и на ломаном русском объяснила мне, что блюдо на моей тарелке – ее работа: она весь вечер варила и жарила в жиру цветы лотоса по рецепту бабушки.
– Бабушки! – поднял палец Костянка. – Ксюха, ее на самом деле Ксиаожи или что-то такое зовут, но заебешься язык ломать, поэтому она у нас Ксюха, так вот, косоглазик у нас на все руки мастер. Вроде как просто второй кассир, а многое может, гибкая она у нас, – загоготал он. Наклонившись ко мне и плюясь мне в ухо, он стал жарко шептать: – Она такое в подсобке вытворяет, закачаешься, подползи к ней потом, мне не жалко, гляди: лыбится на тебя.
Кувшинникова своим басом перебила этот шепот: «Ксиаожи у нас, между прочим, не только котлетки из лотоса делает, ха, но и сладости, корневища засахаривает – и пожалуйста, упасть не встать. У нас этот лотос, честно, уже из носа лезет, мы его и в чай добавляем, и в салатики, ха, привыкли, уже как будто внутри меня живет», и она рассмеялась.
«Ты, короче, журналист, сделай, чтоб все в лучшем виде было, про тружеников настоящих, про инновации эти, а то негатива на нас сам знаешь сколько шепчут», – залез мне почти в ухо своими влажными губами Костянка.
– Можно записать ваш рассказ или лучше еще Инны Игоревны?
– Да погоди ты записывать, работа успеется. Давай лучше по-человечески, по-нашему отметим.
Потом был тост «за нас, сотрудников тыла». Станцию переключили, теперь играло радио «Фазенда», и женский голос кричал с отчаянием:
Верная, верная я у тебя такая первая,
Себя не понимая, ну кто, кто я такая?
Скажи, зачем делаешь больно?
И я собой так недовольна,
Я у пропасти, к черту тонкости.
Потом целовали почетную грамоту, выданную департаментом. Потом заставили меня надеть форму почтальона («Только никому – тсс-с!»), все смеялись, что она больше на два размера, чем нужно. Потом целовали флаг. Потом сделали музыку погромче, и начались танцы, прямо на столе. Хором пели «Ты теплый хлеб мой, огонь ты и вода». Первая кассирша в расстегнутой блузе целовала в углу молодого почтальона Йосю, было ясно, что она его сейчас съест, но он был так пьян, что, вероятно, уже не мог ничего чувствовать, иногда подвывал. Хором пели «Я никогда не боялась темноты. / Я с ней давно и развязано на “ты”. / Но ты на пятьдесят оттенков темней. / Ты не подходишь мне. / Просто отпусти мою ладонь».
Из хора вылез крик Костянки: «Всё, хорош, заканчиваем официальную программу. Есть вопросы? Нет вопросов. Серафим, выходи на сцену». Потом снова закричал: «Фима, Фима, блядь, ты где?» Внезапно из темноты выступил карлик в строительном комбинезоне и влез на ящик.
«Давай, Фима, про родину херачь!» Все стали кричать в два слога: «Фи-ма! Фи-ма! Фи-ма! Фи-ма! Фи-ма! Да-вай! Да-вай! Да-вай!». – «Ну, уговорили», – сказал Серафим, – «Дементьев. “Стихи о России”. Только тихо все!»
Проходят года над моею страною.
Проходят года над великой судьбой,
И если мы в жизни чего-нибудь стоим,
То лишь потому, что мы сердцем с тобой.
Такое прекрасное имя – Россия!
Она нам свой добрый характер дала.
Всю жизнь об одном я судьбу лишь просила,
Чтоб вечно Россия счастливой была.
Все зааплодировали, Кувшинникова прослезилась, радио снова выкрутили на полную, из него полилась «Только водка на столе…», воцарилась сумятица. Те, кто мог двигаться, вскочили на доски, положенные поверх коробок, на сами коробки, проваливаясь, как в снежный наст, в бумажные залежи, с визгом вытаскивая ноги, разбрасывая бумажные брызги. Это был танец, парный, общий, одинокий, хоровод, со вскидыванием рук, перекрикиванием музыки. Костянка сидел со спущенными штанами, перед ним на коленях стояла китаянка, умеющая готовить лотос. Все плыло перед моими глазами, огромная женщина рядом со мной вплотную подошла к кассирше и, прижавшись, стала ритмично бить ее по лицу своей грудью в бирюзовом бюстгальтере.
Запахи смешивались и несли куда-то, мне казалось, что я теряю сознание, сквозь чад я видел, как ко мне придвигается расползающееся лицо с салатом вместо волос, лицо китаянки, превращающееся в лотос и обратно. Я зажмурился – кажется, навсегда. Запах стал меняться. Я почувствовал гарь. Открыв глаза, я увидел огонь, услышал, как Кувшинникова кричит: «Новая порция, ребятушки, будем греться!» Посреди контейнера в гигантском чане развели костер, на стенки чана поставили решетку с кусочками лотоса.
«Бросайте дровишки, братцы, зажжем по-нашему, ночь моя, добавь огня!»
«Зажигай» – закричали сразу несколько голосов. В чан стали вытряхивать коробки, бросать открытки, конверты, письма, большие, маленькие, они горели быстро, контейнер наполнился летающими кусочками бумаги, ко мне под ноги упал обугленный листок. Я поднял его: черно-белая фотография, человек в мундире стоит вполоборота, держит в левой руке перчатки, его ботинки и орденские кресты блестят, головы уже нет. На его правое плечо опирается женщина, кажется в черной шали, она выше его, ее лицо огонь не успел повредить.
О проекте
О подписке