– Отнесу ему.
– Ладно, пей. И будем. Закрываться на сегодня. Хорош уже.
Водка, стакан, в него лимон, стакан пойдет по стойке. Снова закрыл глаза до китайских щелочек.
Помолчал, еще помолчал. Почти наощупь налил еще.
Слышу: всшу-ук, з-з-з-з-з-з, пптх, пшт-т-т, и вдруг: «Не говори никому». Я глотнул водку и сквозь лимон ответил: «Все, что знаешь, забудь».
– Я скажу: на холме был дом.
– А я скажу, что и дом, и ручей – ничей, – ответил я.
– Это яблоко?
– Нет, это облако.
– Хуя себе, – сказал голос.
Я открыл глаза. Справа от меня сидел человек с черными, как черная вода, волосами. Я сказал ему:
– Одноактовой жизни трагедия.
– Диалог резонера с шутом? Ты кто?
– Я Мартын.
– Ну и хуй с ним. Налей еще.
Иона поспешно – я таким его еще не видел – налил две стопки водки.
– Ты кто? – снова спросил черноволосый и закурил, хотя курение в публичных местах было запрещено строжайше.
– Я же сказал – Мартын.
– Ну и хуй с ним. Ты Пахомова знаешь?
Я не успел ответить, а черноволосый уже вскочил со стула и стремительно пошел куда-то вглубь бара.
– Кто это?
– Ты что, – сказал Иона, – придуриваешься?
– Я понятия не имею.
– Меркуцио.
– Чего?
– Хозяин, блядь, наш. Его дружки Меркуцио. Называют. Итальянец, наверное. Владелец «Пропилей», он по документам как Виктор Чаплыгин проходит. А так – черный черт, Готвальд, Меркуцио, Карлсон. Это он сегодня тихий, в другой раз. Бы уже тарелки летали. На. Скорость. Ты чего с ним шаманизмом. Каким-то занимался?
– Просто он стихи знакомые назвал.
– А, у него. Про это пунктик. Ты ему про аккордеон. Только не говори, совсем заебет.
Чаплыгин вернулся минут через семь:
– Не говори никому. Все, что знаешь, забудь: птицу, старуху, тюрьму или еще что-нибудь.
Мы говорили стихами восемьдесят четыре часа, и каждые две минуты он глотал стопку, запивая ее эспрессо.
– Ты правда наш звукорежиссер? Похуй. Меня позвали в кино только что. Чтобы я играл Гумилева. Бесплатно. Перед его смертью. Похож, да? Съемки со спины, правда. А вчера предложили за деньги – десять солнечных дней, сотни тысяч в день, миллионы за десять дней. Сыграть энкавэдэшника на рыбалке, хорошего, который спасает мир типа, пытается выйти из положения и детство вспоминает. Блядь, из-за этого драка началась, видишь кулак сбитый? Я их на хуй потому что послал. Дай лимон, или яблоко, или что там.
Было вроде кораблика, ялика,
Воробья на пустом гамаке.
Это облако? Нет, это яблоко.
Это азбука в женской руке.
Знаешь такое?
– Поставь музыку, радио убери, – он повернулся к Ионе, – музыку из моего списка. Что «нельзя»? Поставь из моего списка.
Недовольно ворча, Иона – ему явно не нравилось ставить музыку не из разрешенного списка – все-таки поставил песню «На краю». Слова песни влезали в слова Меркуцио и соединялись друг с другом.
– Гениально, да, про яблоко? Нет, это облако. Дядя в шляпе, испачканной голубем, отразился в трофейном трюмо, та-та-та-та-та, там чего-то там, так оно получилось само.
– Было вроде кораблика, ялика, воробья на пустом гамаке, – продолжил я.
– Это облако? Нет, это яблоко, – вскочил и закричал он. – Это азбука в женской руке. Это какой-то нежности навыки, та-та-та-та-та, та-та-прудам, н-н-н-н-н-н-н-н-н, руки, я тебя никому не отдам! Ты понимаешь, что… – ты, налей водки еще! Ты понимаешь, как важна возможность обсуждать, какие яблоки, фрукты или овощи купить сегодня на ужин и брать эти ебаные баклажаны или нет. Потому что они подорожали. Это настоящая жизнь. А! Азбучной нежности! А переебать всех, блядь, баб в городе – это не жизнь. Это проебанное время. В прямом смысле слова.
– «От порога и до Бога ночь темна».
– Ну так ты наверное, узнаешь человека и себя узнаешь тоже, когда нового человека узнаешь.
– Потрясающе. Ни хуя ты не узнаешь. Похвастаться нечем. Если тебе есть чем похвастаться – это тем, что у тебя не десять баб, а сотня, значит, ты человек, который может похвастаться сотнями баб. То есть ты никто.
– «Темной ночью в темном небе черная луна. / Ты один и я одна, ночь темна. / Ночь темна… / Ты один, я одна, ночь темна».
Я наконец смог рассмотреть его, хотя это было почти невозможно: черноволосый черт все время был в движении. Один глаз черный, как у Хэролда Перрино, другой зеленый, как у Убальдо Золло, привычка сдвигать брови, принимая суровый вид, делала его похожим на Джона Берримора, а губы – на Сергея Кореня. Но больше всего он был похож на Меркуцио Джона МакИнери, сыгравшего у Дзеффирелли. Он был на него так похож, что не оставалось сомнений: в честь него Чаплыгина и назвали Меркуцио. Только в нашем кастинге внесли некоторые изменения: волосы – не рыжие, а черные, не худой, как МакИнери, а крепкий, как Тибальд, часто моргает. В остальном – нос, всклокоченные путаные волосы, вся фигура в бесконечном движении, быстрый на жесты и на ответы, и прочее, и прочее, изысканный, невыносимый, благородный Меркуцио. Он стремительно – как и все остальное, что делал, – переходил с темы на тему, я едва успевал за ним.
– Я старался быть очень хорошим человеком с ней, – он потушил сигарету и закурил новую.
– Что?
– Хорошим человеком. И чем больше банальщины ты себе формулируешь – я не знаю, почему в сорок три года мне это пришло, а не в, блядь, тридцать два или двадцать один, – единственная ценность…
– «Не найти… / Не найти тебе пути, не найти. / Не найти… / Не найти тебе пути, не найти».
– …которая есть в жизни, – это считать себя более-менее достойным человеком. Помогать людям, спасать детей, объяснять твоим или чужим детям, как вообще устроено что-то, все остальное – говнище, чудовищное. У тебя жена есть? Ну кто-то есть?
Я помотал головой.
– Будет. Даже с твоей благотворительной внешностью. На меня посмотри – я что, лучше? Вспомнишь еще, что я тебе сказал. Вспомнишь на даче осу, детский чернильный пенал. Держит раковина океан взаперти.
– Но пространству тесна черепная коробка. Бояться ничего не нужно.
– Вот именно, тесно коробке, – сказал он и дважды ударил себя по левой груди и по голове.
Сразу после их смерти мне стал тесен этот пенал, моя раковина. Оттого, что они умерли, во мне сломалась заслонка, защищающая от других, не своих болей. Я стал слышать боли – станции всех людей вокруг, так же как слышу звук крылышка комара. Океан вырывался, как читал папа.
Умершие родители всегда умерли сегодня. Неважно, сколько дней и лет назад это случилось. Думая о них, я вижу зиму и вижу, как в памяти растет снежный ком. Каждое воспоминание о них делает этот ком все больше. Воспоминания смешиваются с ангиной, случившейся сразу после их похорон, а затем – с осложнением на ухе, и вот память о них увозят все дальше и дальше на страшных санях с железными полозьями, их слова сливаются с другими, да и могу ли я помнить их – отдельные светлые пятна. И я остаюсь в мире, лишенном своего прошлого, в темноте, с комом в горле. С отцовским крестиком-шрамом на внешней стороне правой ладони, набором слов из поэтической антологии и недослушанных пластинок, с маминым обещанием: «Найдешь майскую королеву, с ней сможешь приручить великанов, циклопов». Я представлял себе сотни миллионов раз эту девушку, которая поможет победить мое проклятье, голоса в голове, вечный шум. «“А кто вы такие?” – спросила Мария». Я представлял себе, что таким, как в стихотворении о Рождестве, будет голос той девушки, о которой предсказание мамы. Но раз есть великаны, то должно работать и обещанное волшебство из почтового ящика: «мысль меняет обстоятельства». Как иначе объяснить появление Меркуцио с теми же стихами и все остальное, что стало собираться вокруг меня.
– Заснул? У тебя нос настоящий?
Он дернул за мой нос.
– Живешь в каком-то сказочном лесу, откуда уйти невозможно. Ты этому еще одно подтверждение. Эх, был бы я помоложе.
– Поставить? – спросил Иона.
– Не надо ничего ставить. Ты кто вообще?
Иона все равно пошел ставить другую музыку.
Меркуцио был пьян и норовил упасть с высокого стула.
– Блядь, ты про лес понял? Пять миллионов гектар горит прямо сейчас. Сейчас, в эту минуту. Там миллионы этих, зубров, лисиц всяких – все погибли. Смог в Омске, Красноярске, Новосибирске – города в тумане. Вот так, миссис Хадсон. Я точно знаю, у меня поставщики оттуда. А кто-то про это говорит? Никто об этом не знает ни хуя! С этим огнем кто-то что-то делает? Ты знаешь, что ни хера не тушат вообще?
Он опять закурил и сказал:
– Сейчас новые присяги начнутся. Знаешь?
– Чего? Бояться ничего не нужно.
– Чего? Президент сказал, что все должны присягнуть в течение двух месяцев. Если не сделаю, у нас разрешение собираться больше двух заберут – и пиздец всему.
– В смысле, письма подписывать или что?
– Ну, по-разному.
– А что все делают?
– Пытались договориться. Пытались так сделать, что если историю с Крымом ты съел, чтобы это была достаточная присяга. Но это уже давно было. Сейчас новые уже присяги, Крым – это прошлая жизнь, нежная. Там будут требовать сейчас пиздец чего. Я не буду. Я не смогу. Не очень понятно, что делать. И у них же черных мундиров миллионы. Гвардейцев этих ебучих.
– Ну им же не все нужны.
– Все. Все! Ты им нужен. «Они превращают все во все остальное / и все остальное в ничто».
– Я, например, им на что?
– О, вот и попался, эти стихи не знаешь. Все им нужны, все. Понял?
– «Соглашайся хотя бы на рай в шалаше, / Если терем с дворцом кто-то занял».
– С дворцом кто-то пропил! Здесь лапы у еле-е-е-ей. А чего ты все время переспрашиваешь? Не слышишь или, наоборот, слышишь? Я потому что тоже переспрашиваю, звуки не всегда помещаются, меняю их местами в голове – сортирую. Я, кстати, купил себе самому в подарок билет на Марс. Не шучу. Серьезно. Буду дикарем опять. Робинзон Крузо. Ты про баклажаны понял? И понял я, что я – мертвец, а ты лишь мой надгробный камень. «Как я, угробь / опыт и путь. Езжай». Понял? Живи не по лжи. На меня запиши, – он кивнул Ионе.
И он ушел куда-то.
– Пережили вроде, – сказал Иона и пошел закрывать кассу.
Я допил, давясь, свою стопку и вынырнул на улицу.
О проекте
О подписке