Читать книгу «Радио Мартын» онлайн полностью📖 — Филиппа Дзядко — MyBook.

2.1

Я стою без трусов перед большой женщиной в красном костюме. Говорю, что, когда я читаю, я писаюсь. Когда смотрю кино, писаюсь. И когда жду троллейбус – тоже.

Всякий раз, когда я говорю слово «писаюсь», я испытываю ужасные ощущения, это слово отвратительно.

– Когда я сижу на уроке физики, я писаюсь.

– Сейчас описаешься тоже? – спрашивает женщина.

У нее грудь как у учительницы младших классов. Я хотел бы спрятаться в ней, нырнуть, свернуться в позу смертельно раненного Мачека, подтянуть колени к животу и уснуть, я бы поместился в ней весь без остатка, жил бы в этом кармане, читал бы книжки, выслушивал бы рассказы других мальчиков, жалующихся на разные неприятности или, напротив, мечтающих исполнить свой долг. Они бы говорили: «Я готов служить своей родине, я совершенно здоров, поставьте подпись, я иду на войну». А я бы лежал в декольте большой женщины в красной блузе, между ее шестнадцати безразмерных грудей, перекатываясь из кулька в рогожку и глядя на зеленые стены с подтеками и на трескающийся белый потолок, выдумывал бы, в какие фигуры складываются эти подтеки и эти трещины: в слона, в заварочный чайник. В родимое пятно над твоим коленом, которое я еще не знаю. Я бы поместился весь.

«Я напишу, что ты не годен, – говорит она, – ты зря пиздил про благородный энурез, и без того бы разобрался медсовет, дефектный ты, носатая паскуда, ну а покуда я упеку в больничный склеп тебя, проткну тремя шприцами, жалеть ты станешь, что родился на Божий свет, и, так и быть, не встанешь под ружье, будь счастлив, вот твоя медкнижка, катись колбаской, на хуй дуй отсюда. И жить в моей груди тебе не светит. Прощай».

3.5

Я проснулся поздно, поставил джезву на огонь. Пылинки летают в солнечных лучах. Яблоня лезет в ок-но, ветер толкает ее, помогая зацепиться за антенну в очередной попытке угнать на улицу дедушкин радиоприемник, который я умею разбирать и собирать с закрытыми глазами. В приемнике нет нужды, только если хочешь послушать разрешенные развлекательные станции. А для новостей – радиоточка с «Россией всегда». И работает у нас, как и всюду, она круглосуточно.

Я засунул аппаратик в ухо, вышел на кухню. Радиоточка сказала: «Безрукий единоросс передал слепым россиянам тактильный портрет президента. Теперь тотально слепые члены общества смогут наконец представить лицо лидера. Отметим, что портрет выполнен из экологичных гипоаллергенных материалов и близок по величине к оригинальному размеру головы президента».

На кухню вошла Тамара. Соседка, вернее хозяйка большой комнаты, вернее хозяйка всего. В широких шароварах, зеленой бархатной шапочке, в накидке болотного цвета из грубой ткани с пришпиленной костяной брошью, шаркая тапками, подошла к плите, сделала звук радиоточки тише. Кивнула мне и дунула в свой свисток – один из немногих резких звуков, которые не пугают меня. На кухню выбежала дюжина ее морских свинок, и началась повторяющаяся изо дня в день игра – свинки бегают за пылинками, летающими в солнечных лучах, крутятся на месте, скользят на кафельном полу, падают на бок, подпрыгивают. Тамара бросает пару дуршлагов на пол, и свинки, катаясь по шахматному кафельному полу, перекатывая дуршлаги, толкая их, толкаясь друг с другом, со звоном ловят в них солнечную пыль, собирая и просеивая солнечные пылинки, мягче которых, как все знают, нет ничего на свете.

Тамара берет с гвоздя маленькую сковородку, снимает шапочку, вынимает из волос гребень, достает из холодильника куриные яйца и бьет гребнем – раз, два, три, – три круглых желтка стекают в сковородку, за ними туда же летят три какие-то травки, щепотка соли. «Ты без масла, как дедушка?» – спрашиваю я, хотя знаю ответ: «Все как при дедушке, не сомневайся». Я однажды рассказал Тамаре, что яичницу надо готовить не наливая масла, как учил меня дед: сразу на раскаленную сковородку. Это единственное, в чем она меня послушалась за все время соседства на кухне. А она научила меня всему, чему только могла: сотне рецептов пирожных и супов, знанию всевозможных приправ, пониманию трав и растений. Я отличный повар. Иногда это ценят в баре, где я подрабатываю.

Я ем ежедневный кусок пирога с травянистой начинкой, Тамара приступает к созданию коронного блюда. Снимает со шкафа серебристую кастрюльку. Напевая что-то дребезжащее о преданной девушке, она зажигает огонь в полную силу и ставит на него кастрюлю с супом. Это единственный суп, рецепту которого она меня не научила: «Беата Илларионовна прилетели, будем радовать, ну и тебя поить, как обычно».

Беата Илларионовна – это так называемая «кузина из Житомира». Я уже видел ее однажды – чернобровая женщина (Меркуцио называет ее Брежневым), сидящая черным мешком и издающая клокочущие бессвязные звуки. Она – «сотрудница» Тамары. Так мне ее представили, но за все эти годы я так и не понял, чем занимается Тамара, так что и о профессии Беаты ничего не знаю.

Резкими движениями Тамара бросает в клокочущую воду: щепотку невнятной трухи из старой жестяной банки, сыпет муку, кидает имбирь, и еще, и еще что-то, что я уже не вижу. Сколько я ни старался, мне никогда не удавалось подсмотреть, из чего сделан мой еже-недельный суп, Тамара будто намеренно загораживает спиной плиту. Все шипит и дымится, по комнате разносится легчайший запах. От меня она хочет только одного – я должен подойти и, накрывшись епитрахилью ее деда («Мы колокольные дворяне», – говорит она о себе), пропеть припев из песни «Jubilee Street». Почему из нее? Тамара не объясняет. Я послушно в сотый раз склоняюсь, вдыхаю тяжелый пар и, пропевая «I’m pushing my wheel of love / I got love in my tummy / And a tiny little pain / And a ten ton catastrophe / On a sixty pound chain / And I’m pushing / My wheel of love up Jubilee Street», направляю свое колесо любви обратно на диван. Тамара одобрительно кивает и бормочет что-то в духе «хороший тон, славно, славно», и кричит в горшок еще несколько фраз. Потом достает из кармана фартука небольшую шкатулку, заводит ее на пару оборотов и трясет над кастрюлей – скрипучий мелодичный звук сыпется в закипающий суп. Она мечется по кухне, оттуда достанет зелень, отсюда – коренья, приправы, соль, снова заводит маленькую шарманку над кастрюлей, почти ныряет в кастрюлю, принюхивается, не готово ли, что-то опять напевает, бросая звуки прямо в суп. И вот на огонь льется с кастрюлевых бортов густая пена, все клокочет и булькает, валит пар.

Налив два половника в серебряную миску, Тамара ставит ее передо мной. Одновременно и сладкий, и кисловатый, и горький, и нежный вкус. Я в это не очень верю, но она говорит, что суп необходим. Она дает мне его все то время, что мы живем вместе в квартире. А что было прежде, я не помню, если не считать случайных картинок из другого прошлого, где ее нет, изредка всплывающих в голове.

Тамара говорит, что эта тарелка супа вместе с пирогом помогает мне унять голову. Успокаивает путешествующих в ней сотни тысяч мыслей и сотни тысяч голосов живых и неживых существ, жалующихся на боль. Эти звуки всегда живут во мне, я как радиоточка, но не с одной станцией, а со множеством. Они перекликаются, ни на минуту не давая услышать тишину. И тогда голова раскалывается, как фарфоровый чайник, падающий на кафель.

Как всегда после супа, я немного поспал – тут же, на кухонном диване, среди вышитых подушек, как какой-нибудь наследный принц в каком-нибудь забытом дворце.

Меня разбудил петух – звонок на смартфоне Тамары, который она ставит, чтобы отмерить, когда выключать плиту. Огонь горел на всех конфорках. Тамара ощипывала гуся. И как всегда после такого короткого сна, я почувствовал, что обновился. Я выпил свой уже холодный кофе, послушал записи за прошлый день: я фиксирую на диктофон почти все разговоры, чтобы затем в спокойствии их послушать, в момент речи не все усваиваю. Хотел закурить, но, услышав чирк колеса зажигалки, Тамара мотнула головой, и я увидел: бессловесная Беата Илларионовна сидит в углу у расписной прялки. Звук ее работы похож то ли на гул холодильника, то ли на шум моря. На чистом блюде лежит прозрачная фигурка белки – сегодня они опять будут гадать на воске.

Всякий раз, когда «сотрудница» приезжает, Тамара бесконечно готовит, Беата молча ест и молча прядет. Вечерами они гадают. И каждый раз Тамара требует не курить: «У Беаты астма, не нарушай ауру». Я выхожу на лестничную клетку.

Покурив, я открыл почтовый ящик, чтобы забрать квитанции. Отделяя счета за воду от рекламных брошюр, монастырских буклетов, памяток о поведении в условия эпидемий и военных действий, я опять нащупал странный шероховатый листочек бумаги. На этот раз каллиграфическим почерком было выведено: «При сем сказал им притчу: никто не приставляет заплаты к ветхой одежде, отодрав от новой одежды; а иначе и новую раздерет, и к старой не подойдет заплата от новой. И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие; а иначе молодое вино прорвет мехи, и само вытечет, и мехи пропадут; но молодое вино должно вливать в мехи новые; тогда сбережется и то и другое. И никто, пив старое вино, не захочет тотчас молодого, ибо говорит: старое лучше».

Эта вторая записка вызвала маленькую галлюцинацию, но не связанную со стыдом и не зрительную, а звуковую. То ли колокол, то ли литавры из «Жил певчий дрозд», то ли индейский тамтам с пластинки «Питер Пэн». Что-то новое выступает.

Мне сразу захотелось выпить старого или нового вина, а в «Пропилеи» идти было еще рано. Я положил листок в карман и пошел выполнять задание руководительницы – на почтовый склад. Вибрафон, скрипка.

3.6

Видел его уже где-то, он в черном фраке с фиолетовым камышом в руках и в цилиндре, испачканном голубем. Точно видел его раньше. Он пел – бормотал, но довольно громко. Я не успел включить запись вовремя, но одну фразу успел записать, как раз когда он проходил левым плечом через мое правое плечо. Так я даже поймал запах его черного фрака, чешуйчатого крыла, оно отдавало мастикой.

«А что, а что, а ты давай-давай попердывай, да не переживай, а что, а что. Ну ни хера-се носяра, ты что с Марса прилетел?»

Он заметил меня и разинул рот. «Ну ни хера-се носяра, ты что, с Марса прилетел?» Это обо мне. «Ну ни хера-се носяра». Это обычное дело. Я давно не обижаюсь, люди всегда удивляются, когда видят меня впервые. Я почти не помню, когда мой нос был обычным скромным носом с прыщиком, носом ученика средней школы. «Ну ни хера-се носяра». Еще бы! Я только улыбнулся и только обернулся, и так мы шли несколько секунд, отдаляясь друг от друга, с обернутыми друг к другу головами, смотрящими против движения. И так я увидел, что к нему подходят росгвардейцы, и хотел предупредить его, но не стал. Он уткнулся в них. И черные формы заломили ему руки, пригнули к земле. И вот он упал, сперва уткнулся в укроп и базилик, а потом еще ниже, и закон притяжения ждал его внизу, на заплеванном асфальте, из которого пробивались узкие зеленые лезвия мятликовых листьев и, кажется, иван-чая. И эту многофигурную сцену огибали, смотря сквозь нее, люди-прохожие, и сбитый с головы черный цилиндр суетился по мостовой, отчаянно и неприкаянно, как поломанный мячик: в том, что в светлый день вдруг хватают странного человека, давно нет ничего странного. И я хотел крикнуть, что же вы делаете, «он же только странный, в чем его вина», но не стал, конечно, я не стал вмешиваться – это не мои дела, людям виднее, явно же, что он какой-то не такой, какой-то чокнутый. Но я и без крика слышал сквозь уличный гул, своей внутренней радиоточкой, как ему плохо и как страшно, но что я могу? Иначе вдруг и меня заберут, и снова скукожится мое аккуратное время, а мне на работу, еще и опоздаю из-за такого случая. Помнишь, как в том стихотворении? Нельзя попадаться навстречу, не смотри на продавленный мячик, лучше свернуть, не ответить. Я-то, слава богу, понимаю, что ничего не могу, что от меня ничего не зависит. У нас все-таки умеют разбираться, и не дураки решают. У нас и так множество проблем, а власти дают нам возможность не бояться, не реагировать на страх. Как он сказал? «Да не переживай, а что, а что». И я отогнал от себя картину: как пригибают в корзину для зелени голову, лишенную цилиндра. И повернулся по ходу движения всей толпы, и перестал оборачиваться, и с другими людьми продолжил идти, мы шли как гуси-лебеди, в нос налетали жуки, пыльца проваливалась в волосы, еще пара поворотов, и я дойду до почтового склада, и я на почте. Я окажусь в складках складов, среди множества контейнеров, помеченных знаком «Почта России». Какой из них мой, этот, наверное, этот, номер 22 567, да, наверное, этот, я тут уже, вот я.

2.2

Я сижу, упершись подбородком в желтую парту, на ней вырезано «эльфы ушли на восток» и «таня – жопа». Я сижу в первом ряду, у стены, под Лермонтовым; моя парта – вторая. В воздухе слышна зима, она за поворотом и в рукавах, поведешь рукавом – и сразу она наступит, осторожней двигай рукой. В воздухе – обед, вареные сосиски и, возможно, кофе с молоком. Рядом – Нателла, она скулит, объясняет: ей тут вообще не место, место ее – в музыкальной школе, в классе скрипки. У нее черная большая коса, большой рот, и она говорит: «У меня большое будущее». Сейчас случился тот урок природоведения, который я всегда буду помнить. Сперва речь шла об осадках и других погодных явлениях, и я перерисовывал из тетрадки Нателлы значки дождя и снега, ветра и солнца. Я наносил на карту звезды и Луну, я даже начал рисовать хвосты и перепонки на чешуйчатых крылах у маленьких существ, живущих на Луне, хотя этого никто и не требовал, а даже возбранялось (они говорили: «Художник – от слова “худо”», дергали за ухо и писали выговор в дневник). Вера Васильевна завела речь о том, что находится у нас под ногами – ниже второго этажа с классом биологии, в который нас пустят еще не скоро и в котором, по слухам, стоит самый настоящий скелет, кости заснувшего навсегда первого сторожа нашей школы, ниже первого этажа, где находится лабиринт, где гуляет песчаный ураган и где Гена Тополицын однажды на спор провел ночь и стал седым, ниже лабиринта – там, где подводные фиолетовые реки несут свое движение и цветут камыши невиданных расцветок, где спят праздничные великаны, ниже всего на свете. Об этом, переступая мелким сафьяновым шагом, тучная Вера Васильевна Сиреневая, которую все называют ВВС, шепчет нам, тридцати обморокам: