Ну вот, пересекли за девять часиков мы океан,
И Статуя свободы вдруг отбросила свой факел,
Свободными руками обняла нас вдруг,
От страха неизвестности, потерянности я заплакал.
И вот попали мы в ужаснейший отель.
Самоубийством здесь покончить легче!
Здесь тараканов больше, чем в Клондайк струилася толпа.
Зачем Италию покинул я – о, провалиться мне на месте!
Узчайший стрит, заваленный помойкой весь,
Какие-то двойные стекла в плесени и грязи.
За стойкой бара – по стаканам смесь.
Я понял – никогда не выбиться отсюда в князи.
С Лимоновым во всем согласен я,
Здесь абсолютно чувствовалось все чужое.
Поверь, здесь никому не нужен ты,
И никому не интересно все твое былое.
«Ирчи» в Нью-Йорке не был итальянское «Ирчи»,
Здесь не возились и минуточки с тобою.
Сказали, у испанцев ты жилье ищи,
Получку получи, а дальше обходи нас стороною.
Ну, пожалей же нас, читатель мой любезный,
Пронзящий ветер с холодом, дождем напополам.
Грязь, тараканы, немота, сто долларов в кармане —
Нет выхода, куда ни ткни: и тут, и там.
Вот приоделись и стоим мы на Бродвее.
Кругом какая-то обношенная кутерьма,
Там каждый пятый выглядел, как сумасшедший,
А каждый первый вроде бы нормальный был тогда.
А боа, смокингов и шляп там не было в помине,
И длинных мундштуков во рту курящих дам,
Китай везде, Китай дешевый, джинсы, куртки.
Зато у нас был вид, как с Марса марсиан.
Нет ни жилья, надежды, языка.
Возможностей полно, а бабок не нарыли,
Мы маленькие рыбы посреди акул,
Сожрут, съедят, о нас все позабыли.
И мы должны прорваться через этот бастион,
Но нет пока для нас опорного кронштейна,
А способов добычи денег миллион,
Но это относительно, как и в теории Эйнштейна.
«Эй! Где ты там, Эйнштейн? Чего молчишь?
Ну, помоги здесь выжить бедному еврею!
Ты что, напрасно там на небесах торчишь?
Пришли, пожалуйста, реальную идею!»
И он услышал нас, замшелый теоретик,
Он Ирочку Боровскую внезапно ниспослал.
Она знакомая была нам по транзиту,
Эйнштейн нас быстренько поднял на пьедестал.
NEW-YORK. Бродвей, 1978
Боровская сказала: «В километрах от Нью-Йорка тридцати
Кусок России посреди «Юнайтед Нейшен»,
Коровам можно покрутить немножечко хвосты
На ферме той «толстой фондейшн».
Ну что, помчались. Вдруг природа – красота,
На ней среди лесов стоят строенья,
И пахнет Русью здесь – здесь русская земля!
Ну, как из Пушкина-Есенина стихотворенье.
Там встретил нас сам князь Голицын,
Из сумрачных веков он настоящий князь
И сообщил название вакансий грубо – «жопомои»,
И я пообещал: «Лицом мы не ударим в грязь».
Затем повел знакомить нас с хозяйкой старческого дома.
Здесь я, признаюсь, просто обалдел вконец,
Встречала нас, аж в девяносто лет, Толстая Александра Львовна,
Об этом, думаю, наверно, «попросил ееТолстой-отец».
Работка предстояла – ты нам не завидуй.
Кати, вали, подмой, переверни, толкай.
России гордость этих старичков, старушек.
До той поры, когда Господь возьмет их в рай.
Попробую я описать людей, с которыми работал,
Светился в них честнейший жизненный подход,
Культура, воспитанье, вера в Бога, обращенье.
Господь с любовью им готовил к смерти переход.
Ведь это были офицеры белые, которые в двадцатых
Стреляли в лоб плывущих вслед за ними лошадей.
Стреляли, чтобы лошади не утонули.
Стреляли, плача, в лоб испытанных друзей.
Бескомпромиссные вели бои с большевиками,
Одессу, Севастополь покидая навсегда.
И лошади, плывя в воде, в Константинополь провожали,
Не понимая, что хозяев не увидят никогда.
Благодаренье Богу – мы столкнулись,
С ушедшим миром – тем, что не вернется вспять,
Здесь голубая кровь России умирала,
И никогда ей не вернуться к нам опять.
Фамилии Волконские, Лопухины, Голицын,
Оболенский и другие
Звучали чаще здесь, чем Сидоров, Петров.
Большевики, как сорную траву, их начисто скосили,
А из дворянских гнезд наколотили дров.
Спесивцева воздушною летящей Терпсихорой,
Балета русского краса, любовь и честь,
Тихонечко у нас, тихонько угасала,
Других больших имен не перечесть.
Весь русский генофонд собрался вместе.
Последние из могикан все были здесь:
Родан Багратион и Тихон Гербов —
России честь и совесть, всех не перечесть.
Вот фрейлины царя и Смольного лицея институтки
Здесь доживали век и часто наш язык,
Новейший русский сленг, не понимали,
Воспитаннейший мозг к абракадабре не привык.
А вера в Бога их была неколебима,
И на моих руках пока не умерли,
Ни жалобы, ни стона я не слышал,
За что я низко кланяюсь им до земли.
Напротив нашего жилья – убогой сараюшки,
Стояли церковка – воздушною красавицей была,
Служил в ней Викторин, духовный окормитель,
На исповедь, причастие он поспевал всегда.
Однажды прибежал святой отец к нам в домик:
«Эй, сони! Просыпайтесь поскорей!
Там за углом нашел для вас я что-то,
Что надо посмотреть, да побыстрей!»
Tolstoy-Fondation. Генерал Гербов – 101 год. Генерал. Командующий дальневосточным округом. Награжден орденом в связи со столетием. Мой близкий друг.
И побежали, но глазам своим не верим:
Там за углом стоит огромный «Кадиллак»,
А денег мы немножко накопили,
И полторы большой ценой назвать никак.
Америка-наш дом. 1978
Наша церковь, 1978
Наш «Кадиллак». Наши две собачки: «Итальянец и русская девочка».
Из этого «Кадиллака» выпал американский
Невероятный тот авто стоял почти что новый,
Ведь это целый самолет, вот это да,
Там двигается все простым нажатьем кнопки,
И что внутри – не описать мне никогда.
Забыл сказать, на данный на момент,
Ни паспортов, ни документов не было в помине,
Имели тоненькую белую бумажку на руках,
Которую на память я храню поныне.
И в этой бумаженции, величиною с носовой платок,
Моих защита прав американских «биль»:
Права на пенсию, плюс медицинская страховка,
Работу, социальную защиту и автомобиль.
Родился в бедности, в том сталинском остроге,
И прожил, как и все, я сорок два в СССР.
А здесь отец духовный одолжил мне тыщу,
И через месяц я имел, о чем мечтать не смел.
Скажу я откровенно, на права я сдал не сразу,
С инструктором проехался всего лишь раз,
А что случилось, до сих пор не понимаю,
И что за приключенье, расскажу сейчас.
Наш «Кадиллак» был полным автоматом,
Как у троллейбуса, от тормоза педаль и газ,
Ну, я и газанул и повернул, а что он выпал из машины,
Мне кажется, он помнит и сейчас.
Бежал он долго вслед за кадиллаком,
Какой-то палкой без конца вослед ему махал,
Я почему-то думаю – кричал вслед комплименты,
По крайней мере, русского я мата не слыхал.
А вскоре перед нашим домиком-сараем,
В котором жили мы, стояли сразу три —
Красавец – «Кадиллак», красавец-«Ягуар» для сына,
И новенькая «Мазда» для моей жены.
Мой сын в десятый класс «Хай Скул»
Пошел учиться, и как-то сразу в школе преуспел,
И приглашенье в Принстон получил продолжить обученье,
Мы удивлялись, как «пострел на все поспел».
Прошло три года – неожиданно беда пришла.
Наш сын с плохой компанией мог подружиться,
Немножечко вначале алкоголь, потом трава,
Мы поняли, что можем скоро с сыном распроститься.
Собрались радикально все вопросы разрешить.
У немцев не без основанья паспорта оформить,
Билеты на Германию купить – все позабыть,
Все нажитое за три года бросить.
Признаюсь, растерялся я, душа упала.
А перегрузка в пятьдесят превысила все «джи» «G»,
Опять мне в сорок пять все начинать сначала,
Не многовато это для одной души?
В Америке все, что купил, уж не продать,
Но ты ведь не богач, все бросить можно,
Я снова тягловая лошадь в сорок пять,
Ни бросить, ни продать меня уж невозможно.
А Бог велик – звонок нас разбудил,
Звонок был из Германии, из города Ганновер,
И Херман Хайнеманн, которого на Искии лечил,
Вдруг захотел лечение продлить – вот это номер.
Как говорят, «господние пути неисповедимы»,
Земля ведь держится на трех китах,
Синьор Зампери, Альдо Брокиери не проплыли мимо,
А третьего представить мы могли, но только лишь в мечтах.
Не надо ныть, не говорить нам «Ах!»,
С нуля немецкий немцу изучать потрясно,
К тому же, собираясь, зеркало разбили в пух и прах,
И оказалось, что разбили мы напрасно.
Хотя на этот раз мы были поумней.
Тряпье не покупали – позабыли,
И самолет на этот раз летел потяжелей,
Пятнадцать тысяч долларов, три языка мы увозили.
Мы прилетели в Лондон, ждал другой нас самолет.
Такая маленькая старенькая кроха,
И вот когда он разбежался и пошел на взлет,
Все поняли, сейчас нам будет плохо.
Он еле-еле оторвал свой нос от полосы,
На сотню метров, как колун, взлетел едва ли.
Две стюардессы к пассажирам тихо подошли,
Багаж немедленно тащить на «нос» нам приказали.
Он стал вдруг оседать на старенький свой хвост,
Турбины с визгом страшным скрежетали,
Вибрация пронзила всех и вся насквозь,
И пассажиры к Господу губами зашептали.
И вытянул он все же, «сукин сын», оставил жить,
Благодаря полтыще с лишком килограммов,
Которые успели к «носу» подтащить,
Но всех спасла, конечно, «наша пара чемоданов».
И вот Берлин – таможня: «Что у вас с собой?
Наркотики, оружье, денежки на проживанье?»
Предъявлен паспорт «нансенса» – вперед, огонь!
«Ауфвидерзеен», «гуд бай», таможня, до свиданья.
Мы тут же в визовый отдел летим,
И по-английски сразу там растолковали:
В Америку мы возвращаться не хотим,
И чтоб немедленно нас немцами признали.
А немцы – радостный и юморной народ,
Такой же, как и мы, все понимали,
В тюремной камере, вместо отеля – все наоборот,
А утром на анализ кровь, мочу сдавали.
Затем нам сообщили, что с анализами все «о кей»,
По пачке сигарет и по конфетке дали,
И попросили в сборный лагерь поскорей,
Затем, чтоб в этом лагере мы документы сдали.
Опять на самолет, на этот раз – в Ганновер,
Теперь нам лагерь «Фридланд» надо поискать,
На электричку, и вперед за новой жизнью,
А от Ганновера поездка где-то восемьдесят пять.
Идем – дорожки длинные, то здесь, то там бараки,
И чем-то от Освенцима попахивает там,
А после всей свободы, что в Америке видали,
Смиряться с рабской ситуацией придется нам.
Здесь толпы всяческих людей шныряют по дорожкам,
На лицах омут, а в глазах один дурман.
Из казахстанских немцев, немцев из Поволжья,
А в головах коровы, овцы, баранье – сплошной туман.
Но, как глава семьи, решение я принял быстро,
Сдать документы – сверхзвуковую скорость обогнать.
В Ганновер к Херману – немедленно отсюда.
Скорей обратно на свободу удирать.
Вот встретились – объятья, чай и кофе,
О предстоящей жизни надо все прознать,
В отельчике мы сняли комнатушку,
И удивительных событий стали ждать.
А в восемьдесят первом – страшный кризис разразился,
Жилья в Ганновере не прибавлять.
Три пятьдесят в апреле доллар стоил,
И я, давай накопленные денежки менять.
Прошли деньки, и в замечательном районе
Квартиру солнечную сняли, просто благодать,
Прекрасную в кредит купили мебель,
И зажили, как Боги, ну ни дать, ни взять.
Затем я приступил к лечению Хермана,
а случай необычный.
И доставлял меня к нему наш маленький автомобиль.
Все повторилось, случай ведь возможный,
Меня он снова в жизни подхватил.
С фамилией моей, да с опытом, с руками,
Скажу я искренне – мне очень повезло,
Чисто немецкая фамилия – я Фингер и почти ариец,
А что на треть еврей – так это ничего.
И через много лет я точно понял,
Работай честно, прилагай талант к мечте,
Теперь я знаю, несмотря на все невзгоды,
Могу достать работу даже на Луне.
Прошло шесть месяцев со дня приезда,
Квартира, мебель новая, автомобиль – плати.
А деньги, на которые живем, так быстро тают.
Казалось, скажем мы Германии последнее «прости».
Хоть пациенты были, мне нельзя по-черному работать,
Обязаны быть признаны – поставлены «на социал»,
Ассоциированы в обществе должны мы быть официально.
И если этого не будет, то Германию во сне видал.
Поехали во Фридланд, я был неизвестностью измучен,
Хромой к нам вышел немец, вежлив, не отнять,
И, что еврейка ваша мать, мне разъяснил с улыбкой,
Сказал, что, как своих ушей,
немецких паспортов нам не видать.
А все те люди, что бродили раньше по дорожкам,
Давно уж признаны, даны им медицина, социал,
Вот тут я не на шутку испугался, бедный,
Решил, что окончательно от поезда отстал.
Мне кажется, что хромоногий —
русский немец – полицаем был,
Что мать моя еврейка – так пришлась ему по нраву,
И тот отказ признать меня я абсолютно заслужил,
Наверно, занимался выдачей евреев на расправу.
Теперь о сыне – ведь в Германии почти немым он был.
Рассказ о нем забросил я немножко,
И если он немецкого не знал, а это – будущего не добыл,
Хотя английский, итальянский,
русский – их не выбросишь в окошко.
Напомню, при немецкой дисциплине
Он все диктанты по-немецки должен был писать,
И в лучшей школе под названьем «Бисмарк Шуле»
Он безнадежно и отчаянно стал отставать.
О Господи, как судорожно мы искали выход,
Чтоб сыну нашему хорошее образованье получить,
И набрели на «Отто Бенеке» – образовательную школу,
Немецкий облегченный для начала стал он там учить.
Но находилась эта школа ведь совсем не близко,
В Германии на юг пять сотен надо отпахать,
Задачка выпала на нас, и не совсем простая,
Как нам три года сына под контролем удержать.
Но, слава Богу, ни наркотиков, ни дури,
В то время по Германии почти и не сыскать,
Случаются, я думаю, банальные студенческие пьянки,
Но лучше ты у Пушкина спроси, нам их не избежать.
Ганновер. Домам 300–400 лет. Весна 1985 года.
Мне, как отцу, а маме – вдвое тяжелей,
Как тяжело впервые в жизни с сыном расставаться,
Одним, совсем одним три года ждать,
Ведь на чужбине нам одним придется пробиваться.
А время шло и шло – я с Херманом работал,
И времени в Германии практически не замечал,
Старался Херман, чтобы я побольше заработал,
И неустанно новых пациентов для меня искал.
А через год, когда была истрачена последняя копейка,
Немецкая бюрократия вдруг решила паспорта нам дать.
Когда, куда изъяли из меня и выкинули треть еврея?
И немцами чистейшими решили нас признать.
Мы – немцы, я и сын, и русская моя жена,
Господние пути и вправду неисповедимы.
Ведь верно говорят, что по отцу и сыну честь,
Тяжелый путь прошли, добились своего —
остались невредимы.
И так в Ганновере мы стали жить, работать.
Немецкий чистый, небольшой, опрятный городок.
Полмиллиона обитателей, прекрасные музеи,
Нидерсаксонский повсеместно слышишь говорок.
Красивейшие церкви, зелень и покой,
Не перечесть там магазинов с модною одеждой,
Дома, как новенькие – возраст триста, больше лет,
Трудись и радуйся – ты можешь жить с надеждой.
По середине города огромнейшее озеро «Машзее».
Там карпы весом в килограммы плавают на дне,
Кругом цветы, гаштеты, где покушать.
Ганноверцев лица веселы и радостны везде.
Районы целые красуются средневековыми домами.
Здесь немцы создали упорнейшим трудом уют,
Простой лопатою «Машзее» выкопано на два метра,
И лебеди и белые, и черные нашли на нем приют.
Тогда – в году сорок четвертом, сорок пятом —
Союзные войска бомбежками прошлись везде.
Практически был уничтожен весь Ганновер,
Одно-два целых здания, а остальные – все в золе.
Уголок Ганновера.
Каким-то чудом в центре уцелели знаменитые часы.
Их имя «Кропке» – там свиданья назначались,
Веками за веками в верности влюбленные клялись,
Наверное, затем в ближайшей церкви и венчались.
Хочу две несовместных вещи привести в сравненье —
Нью-Йорк ведь, в принципе, картины из Дали,
Немецкий город дышит Ренуаром,
Но все, конечно, точно видится вблизи.
Ну почему я вспомнил о Нью-Йорке,
А потому, Высоцкий вдруг приехал к нам,
Я выбежал к его машине – дверь открылась,
С сиденья выпал он к моим ногам.
Но быстренько две молодые профурсетки
Его обратно вдвинули в салон – «япона мать!»
Ведь завтра перед тысячами эмигрантов
Коронный свой концерт в Нью-Йорке должен он давать.
А так мне не хотелось ехать в тот, чужой мне, город,
Но спас мою семью огромный «Кадиллак»,
И после страшной пьяни – тысячам Володя выдал,
С ресниц у баб ручьями тушь стекала, только так.
О проекте
О подписке