Мы стоим в прихожей, и я едва сдерживаюсь, чтобы не побежать со всей дури в большую комнату, минуя пустой дверной проём со свисающей шторой из бусин. Вместо этого я, стараясь держать себя в руках, неспешно стягиваю с ног кроссовки и даже аккуратно складываю их на небольшую обувную полку, где всё ещё сложены так же аккуратно несколько пар туфель. Я стараюсь не задерживать на них взгляд и, прикусив губу, вытягиваюсь во весь рост, натягиваюсь, как тетива. Иду, считая при этом шаги про себя, в большую комнату.
Раз. Два. Три.
Я чувствую едва уловимый запах и пытаюсь принюхаться, чтобы его поймать.
Четыре. Пять. Шесть.
Это сандал. Да, точно – кажется, тут всегда пахло сандалом.
Семь. Восемь.
Я отбрасываю в сторону завесу из мелких деревянных бусин и снова нащупываю выключатель. Он слева. Точно, они всегда располагали выключатели слева.
Комната погружается в озеро тёплого оранжевого света.
Я окидываю её взглядом и, будто фрагменты в пазле, складываю воспоминания в голове одно за другим. Тот же фарфоровый сервиз в старом деревянном шкафу, тот же ковёр – потрёпанный, но чистый, как при тётках, – те же старые стулья и скрипучие половицы. На стенах, словно в укор обыденной однотонной краске, красуются многочисленные картины – сюжеты, не нуждающиеся в рамах и холстах, свободные стенные росписи. Хрустальная люстра с двумя работающими лампами из шести – совсем маленькая и очень изящная; на круглом столе стоит керосиновая лампа, оставленная скорее для антуража.
А книги! Множество, бесчисленное множество книг, сложенных в несколько рядов в большие шкафы. Сколько здесь книг, я уверена, в жизни не сосчитать. Тётки мои страсть как любили читать, и я тоже любила, когда одна из них (обычно они выбирали, кто именно, играя друг с другом в считалочки) садилась в удобное кресло, пристроившееся в углу большого зала, и начинала читать. И неважно, что это было – сказка, роман или какая-нибудь повесть, – я всегда слушала с замиранием сердца, плакала и смеялась с героями, и мне казалось, что под пальцами тёток оживали любые слова и самые красочные картинки. Вновь оказавшись в этой комнате, я ощущаю дуновение морского бриза, ласковое и тёплое, чувствую запах роз и лилий из самых прекрасных садов, а главное – будто бы слышу голоса. Родные, позабытые голоса.
Минутное озарение ожидаемо сменяется тоской. Со дня смерти младшей из моих тёток минуло уже много времени – я последний раз приезжала сюда, когда хоронили её. И теперь я стою одна в доме, где выросла и повзрослела, и чувствую себя так, будто меня здесь быть не должно.
Будто меня здесь и не было никогда вовсе.
Мой муж наконец заходит следом за мной – предлагает быстро приготовить что-то поесть, так, на скорую руку; я киваю ему, и, когда он, отыскав кухню, начинает шуметь посудой, решаю подняться в ванную.
Ванная комната здесь функционирует – это удивительно. Обычно здесь почти всегда нет воды, и потому на людях формируется и срастается с кожей чуть ли не в утробе налёт пыли и времени, который захочешь – всё равно не отскребёшь.
В ванной всё тоже осталось так, как я и запомнила. Я никогда не вспоминала эти комнаты и ни за что не смогла бы воспроизвести их рисунком или рассказом – но, когда я вижу их вновь, я, конечно же, кое-что вспоминаю. И розовые стены, расписанные вьющимися ветвями белого шиповника; и узкую ванну, старую, из тех, что стоят на железных ножках. Когда я смотрю на умывальник, взглядом невольно цепляюсь за щётку и коробочку зубного порошка. Рисунок на крышке стёрся – коробочку много раз открывали. Наспех мою руки, умываюсь и спешу на кухню.
Мой муж готовит яичницу – и я, чувствуя запах брызжущего во все стороны растительного масла, понимаю, что очень проголодалась в дороге. Одновременно с тем мне становится жутко от мысли, что я буду есть продукты, оставленные здесь человеком, который уже никогда не переступит порог этой кухни. Эта мысль не даёт мне покоя. Она сопровождает каждое движение – моё и моего мужа: я нахожу тарелки с тонкими голубыми лилиями на окантовке, и мне кажется, что они холодные – мертвецки холодные; мой муж выкладывает яичницу на тарелки, и мне кажется, что она тоже в момент похолодеет и станет мёртвой; я достаю столовые приборы из белого выдвижного ящика, и мне кажется, что я должна достать приборы на троих – на двух живых и одного покойника. Смотрю на дверной проём, тоже завешенный шторой из мелких деревянных бусин. Мне кажется, что штора вот-вот всколыхнётся – и сюда, стряхивая с плеч песок и шматки сухой земли, войдёт смерть.
Но яичница, вопреки моим ожиданиям, не остывает и не удушает меня, едва проскользнув в моё уязвимое живое горло; недовольная вторжением покойница не входит в кухню и не учиняет скандал, и даже мёртвая тишина, воцарившаяся на пару минут, прерывается вскоре свистом чайника, в котором закипает вода.
Я завариваю чай – первый, что нахожу в небольшом шкафчике над старой газовой плитой, – в большом чайнике с ярким узором из крупных красных роз. Я любуюсь этими розами – этими ужасными красными розами, которые мне нравятся только лишь потому, что они пришли из моего детства, – очередное смутное воспоминание вдруг воскресает в голове.
Мои мысли прерывает глухой кашель и мягкое предложение пойти спать – завтра ведь вставать ни свет ни заря. Я отрываюсь наконец от этих ужасных роз и говорю, что для начала мне следует принять ванну. Мы с мужем пару минут препираемся, кому лучше помыть посуду, но в итоге я сдаюсь и соглашаюсь с тем, что это лучше сделать ему; он, думается мне, чуть меньше загружен новостями о смерти и уж точно не вспоминает детство.
Вернувшись в ванную, я тут же включаю воду и, поймав рукой нужную температуру, принимаюсь ждать, когда ванна наполнится до половины. Вода здесь хоть и есть, но всё равно грязная – или так кажется в жёлтом свете маленьких бра, усеянных россыпью изящных синих лилий?
Я скидываю с себя одежду и погружаюсь в воду, предварительно закрутив вентили. Тело погружается в приятное тепло; вода обволакивает меня со всех сторон, и я будто впервые за долгое время позволяю себе расслабиться. Из крана падают в воду редкие капли; я закрываю глаза, и этот звук уводит меня пунктирной линией в сторону причин моего приезда.
Мне часто – нет, постоянно – докучали одним и тем же вопросом: когда же вы заведёте детей? Я обычно отшучивалась, что заводят не детей, а собак или кошек, в крайнем случае – кредитки или автомобили. Шуток никто в моём кругу не понимает. Вскоре по языкам друзей и знакомых начали проходить, прыткие и неуёмные, слухи.
Все направо и налево болтали о моём бесплодии. Я обожала, как это простое слово могло появляться передо мной в самых различных формулировках: будто назвать меня «несостоявшейся женщиной» было менее грубо, чем сказать, что я бесплодна. Моим любимым из серии «тысяча и один способ не называть вещи своими именами» было словосочетание «конвейерный брак». Это сказал за моей спиной один из моих сотрудников – я уволила его через месяц после того, как он высказал это на одном из корпоративов, потому что поймала с поличным на воровстве денег из кассы нашего кафетерия. Много позже я узнала уже и о том, что он частенько высказывался в адрес моей матки.
Кое-кто, однако, не упускал возможности высказывать свои претензии к моему телу прямо и без особых зазрений совести. Происходило это, правда, чаще в разговорах не со мной, а с моим мужем. Тот его друг, что расхваливал на нашей свадьбе мой флёрдоранж («Как это по-европейски! Как это необычно!») и громче всех говорил моему мужу, как ему повезло, советовал ему меня бросить. «Пока ещё не поздно», – вот как он это подытожил.
Мои подруги – те женщины, которых я считала таковыми, – были менее прямолинейны; они осторожно подбрасывали на мой рабочий стол брошюры с рекламами лучших клиник или невзначай открывали ссылки на моём компьютере. Изобретательности им было не занимать; это работало ровно до тех пор, пока я не убрала со стола все вещи и не поставила пароль на ноутбук.
Все эти люди, как бы они ни формулировали свои мысли, все до единого были схожи в одном – они все как один жалели моего мужа.
Никому даже в голову не могло прийти, что проблема могла быть и не во мне вовсе. Мне повезло, что мой муж не был кретином или хотя бы, как это распространено у мужчин, самодуром, уверенным в собственной абсолютной пригодности к осеменению всего на свете. Мы вдвоём проверялись у разных врачей; мы делали это вместе – проходились по всем возможным кабинетам не раз и не два. Вердикт был всегда один: оба здоровы как два быка, которые были выращены на лучших лугах Северной Америки и которым не суждено было искалечить себя на родео.
Меня, конечно, это беспокоило – просто не могло не беспокоить, – и я знала, что моего мужа это беспокоило не меньше. Но что меня всегда в нём поражало: он никогда, ни разу за всю нашу жизнь не сказал мне, что хотел бы завести детей; после фразы «Я бы хотел ребёнка» он неизменно, всегда добавлял, что хотел бы его со мной.
И вот несколько дней назад, когда мы лежали вдвоём в постели – я читала, он тоже читал, но, как всегда, каждый читал что-то своё, – он вдруг отложил свою книгу в сторону и прямо спросил у меня:
– Как думаешь, какое им всем вообще дело до того, что творится в этой постели?
Его раскрытая и перевёрнутая страницами вниз «1984» легла на прикроватную тумбочку, грозясь вот-вот сорваться на пол.
– У них нет личной жизни, – не отрываясь от «Ста лет одиночества», просто ответила я, – у них нет секса в браке, у них нет путешествий, потому что у них нет денег на путешествия, у них нет ни работы, ни дорогого шмотья, ни нормальной стиральной машины. У них нет ничего, в чём, им кажется, они нуждаются больше всего.
У меня была привычка разговаривать быстро и много, когда я пыталась умничать – я в такие моменты тараторила, словно героиня какого-нибудь дурацкого фильма, и пыталась сохранять максимально отстранённый вид. Не знаю, откуда это взялось, но я делала так всегда, сколько себя помню.
– Наша стиралка тоже прыгает как сумасшедшая, – парировал мой муж.
– Да хоть бы и вручную стирать, – тут же откликнулась я, – они думают, что им нужны деньги, разврат и развлечения. У нас это есть, но я вот тебе что скажу: это не главное – это не причина нашего счастья, это его следствия. Главное вот что: у нас есть взаимопонимание. А у них его нет.
– Ни у кого?
– Ну, посуди сам: многие из них могут по два часа читать книги, лёжа бок о бок в одной постели, и просто наслаждаться тишиной в компании друг друга? А потом ещё два часа скакать на этой дурацкой кровати как ненормальные, и болтать до утра, и не спать до утра – как будто им по двадцать и всё у них ещё впереди? Ну, как думаешь?
– Думаю, немногие, – я увидела краем глаза, что мой муж улыбнулся, – но слушай. Тебя же вся эта болтовня задевает.
– Даже если, – я отмахнулась. – Это всё проходящее. Когда-нибудь они все перестанут ковыряться в наших проблемах и начнут, наконец, разгребать свои.
Именно в тот момент и зазвонил телефон, лежавший аккурат на прикроватной тумбочке возле мужа. Его книга рухнула на пол и захлопнулась. Положив её обратно, он поднял трубку.
– Да, – просто и коротко. Он ненавидел, когда нам звонили так поздно, и я думала, что сейчас он обязательно скажет что-то очень грубое и, отбросив телефон, пойдёт на кухню за чашкой кофе; он почему-то постоянно чуть что хлестал кофе, а уж тем более в таких случаях. Однако в этот раз он, вопреки моим ожиданиям, слушал довольно внимательно и кивал, будто бы собеседник мог видеть его кивки.
– Это я, вы правы, – говорил он, и я ощутимо напряглась, когда спустя пару мгновений он проговорил следующее: – Да, она рядом. Секунду.
Он протянул мне трубку, и по его лицу я поняла: случилась какая-то непредвиденная хрень. Хосе Аркадио Буэндиа слушал россказни призрака Пруденсио Агиляра[1], когда мне пришлось захлопнуть книгу и поднести трубку к уху.
– Это Мальми, – донеслось с того конца провода. – Твоя тётя Роза умерла вчерашней ночью.
Когда я вспоминаю эту фразу, сказанную приятным, словно бархатным – если звучание вообще может быть мягким, как бархат, – голосом, я громко выдыхаю и резко раскрываю глаза. Я всё ещё в ванне; я не сразу понимаю, что вода уже порядком подостыла. Когда осознание этого простого факта доходит до моей затуманенной головы, я заставляю себя, неожиданно тяжёлую и неуклюжую, выкарабкаться из ванны. Я понимаю вдруг, что полотенце осталось в дорожной сумке. Пространство вне воды кажется мне невероятно отвратительным; воздух маленькими холодными лапками ощупывает моё тело, оставляя на нём следы из противных гусиных пупырышек. Я выглядываю в коридор и окликаю мужа; тот отзывается сразу же, и, когда я прошу принести мне полотенце, он приносит мне его быстро, так что я не успеваю совсем уж окоченеть.
Он укутывает меня в большое розовое полотенце и гладит по голове, и мне кажется, что ему тоже было холодно, пока мёрзла я, и он согревается сейчас вместе со мной. Я киваю ему – спасибо – и неуклюже шлёпаю в сторону спальни. В моей голове наконец складывается карта дома: я вдруг отчётливо вспоминаю, где и какие комнаты здесь находятся.
Приоткрыв белую деревянную дверь – одну из трёх дверей, что есть в доме, где все прочие дверные проёмы занавешены бусинами, – я попадаю в свою старую спальню. У меня чувство, что, тяжёлыми мокрыми шагами ступая по жёсткому старому ковру, я легко бегу в свою маленькую серую комнатку, в которой всё ещё живы мои детские мечты о великом и неизведанном.
Я наспех натягиваю пижаму, быстро отыскав её в своей сумке, и начинаю разглядывать комнату, вспоминая её с каждой увиденной деталью всё чётче и чётче. Комната у меня будто кукольная – всё аккуратное и светлое, как ясный день. Кровать двуспальная – тётя Лилия сама её мне сколотила, да такую красивую, что даже в лучших мебельных магазинах я подобных кроватей не видела до сих пор. Платяной шкаф – маленький, пустой, в нём совсем не осталось моей одежды. Зато игрушки все целы: и кукла тряпичная, и чайный сервиз, и мишка, которого тётя Лилия шила, щурясь и причитая.
Я подхожу к большому комоду и открываю выдвижной ящик. Глаза закрываются сами собой, и я вдыхаю запах пудры и крема; шёлковое постельное бельё пахнет деревянным комодом, в котором оно хранилось и ждало своего часа. Я вдруг вспоминаю, что тётя Роза привезла это бельё откуда-то издалека – потому, наверное, оно было красивым, как прежде, и всё ещё не истрепалось.
Моя дорожная сумка лежит, уютно пристроившись, в углу комнаты. Я бросаю на неё взгляд, вспоминая, что прихватила с собой собственное постельное бельё; поколебавшись с пару секунд, я решаю, что то, из комода – тоже моё собственное. От этой мысли у меня внутри будто всё замирает, но уже через секунду я прихожу в себя и принимаюсь за дело.
Я застилаю постель и поражаюсь тому, в какой чистоте содержался всё это время старый матрас и такие же старые подушки. Тётя Роза всегда любила чистоту. Я заправляю одеяло в пододеяльник и пытаюсь припомнить, сколько ей было лет. За девяносто? Может, и вовсе больше ста?
Тётя Лилия умерла раньше – десять лет тому назад, хотя она и была моложе тёти Розы. О том последнем разе, когда я приезжала сюда, я практически ничего не помнила: всё стёрлось из головы, будто кто-то прошёлся ластиком по лёгкому карандашному наброску. Я пытаюсь не думать о том, что меня так долго не было здесь, и о том, что я совсем потеряла с тётками связь, когда выбралась в большой город. Я даже приехать на похороны не смогла: появилась спустя два дня после звонка Мальми, хотя езды тут от силы часов восемь, а на поезде – так ещё меньше; я почему-то решила вдруг, что сдача проекта важнее, чем похороны женщины, заменившей мне родную мать. Горло душит совесть, но я умело её усмиряю, параллельно засовывая подушки в шёлковые наволочки.
Когда с постельным бельём покончено, я выключаю свет и ложусь, зарываясь в одеяло по самые уши. Вечер нынче выдался холодным – впереди предстоит ещё более холодная ночь.
Окна плотно закрыты. Ещё бы их не закрыть: оставишь открытыми на ночь – ветер всё в комнате перевернёт.
Я лежу на спине и, когда приходит мой муж, едва различаю его силуэт в темноте. Он ложится рядом и привычно нежно целует меня в висок. Хочу улыбнуться, но мне будто что-то мешает и тянет уголки губ вниз. Радуюсь про себя, что в этой непроглядной темноте он совсем меня не видит.
Когда он засыпает, мне становится чуть легче дышать. Я лежу рядом с ним и давлю в себе желание прижаться к его широкой спине, пахнущей свежестью и дождём – как предсказуемо: он даже на одну ночь взял с собой свой любимый гель для душа, будто без этого геля ему невозможно будет помыться. Я чувствую, помимо этого запаха, и запах его тела – его собственный, ещё более родной мне запах. Мне хочется обнять его и одновременно с тем вдруг так отчётливо хочется скинуть его с кровати.
Он мне такой родной, он мне такой близкий и такой свой, настолько свой, насколько я даже сама себе не своя, – и оттого так паршиво становится от осознания, что у нас ничего с ним не выходит. Ночь тёмная и ясная, стёкла в оконных рамах стучат время от времени от яростных порывов ветра. Я смотрю на бусинки звёзд, которые едва различимо сверкают вдалеке, и вдруг – это всегда неожиданно – перестаю притворяться; мне вдруг так сильно и неумолимо хочется плакать, что я до крови закусываю губу, лишь бы не дать слабину. Кровь солёная на вкус, и я чувствую, как она стекает по губе; я чувствую запах крови и запах своего мужа, и мне искренне верится, что я действительно бесплодна и что я сама виновата в своём бесплодии, будто я не просто не могу иметь детей – будто я убиваю их, одного за другим, самолично.
В такие моменты мне кажется, что я медленно схожу с ума.
Мне вдруг становится так больно, что я с силой сжимаю руки, впиваясь ногтями в собственные ладони. Я не позволяю себе плакать: мои тётки учили меня, что слёзы – это дело последнее. Я всегда позволяю себе воспроизводить те крупицы воспоминаний, что ещё остались со мной, – о них только с теплотой и звонкой радостью в душе или хотя бы с улыбкой.
Но сейчас я лежу в их доме, в доме, в котором они вырастили меня, и рядом со мной лежит мой муж, и я впервые – впервые спустя целых десять лет – не знаю, что мне делать.
О проекте
О подписке