Царю нехорошо: хоть был здоров намедни,
но про его судьбу глядеть не надо в сонник, —
посмотрит на Москву, доест обед последний
и вскорости помрет, поскольку гипертоник.
…Так было некогда: дворянчик захудалый
из Чудова сбежал в гостеприимный Муром,
в Речь Посполитую, где с наглостью немалой
назвался Дмитрием, понравясь польским дурам.
Он был не то Богдан, не то скорей Георгий,
в монахи стриженный под именем Григорий,
он ляхам расточал толь многие восторги,
что скоро сделался у них в большом фаворе.
Чудесно излечась от наведенных корчей,
предерзостно удрав от гнева Годунова,
восстал из гроба он, князей сильней и зорче,
и восхотел душой в Москве явиться снова.
Князь Ковельский Андрей подох бы от завидок,
прознав его судьбу, иль хохотал до колик, —
столь был невзрачен тот и в целом статью жидок,
короче, просто вор и липовый католик.
Столь быстро он взлетел, что и представить жутко,
жолнеры думали: вот мы в Россию катим!
Тень Грозного его сочла бы за ублюдка,
но Мнишек объявил добротолюбным зятем.
Бывало, поворот случался нехороший,
затея наглая едва не прогорела.
Жолнеры прочь ушли, не получивши грошей,
но выручил его прохвост Андрей Корела.
То драму зрил народ, то слушал оперетту,
Москву Димитрий съел с лапшой и потрохами,
но люд уверововал в инсценировку эту,
и воспевал царя не просто, а стихами.
Явился при дворе питомец русской лиры,
кольчугой защищен, молитвой ощетинен,
со тщаньем велием слагающий стихиры
Иван Андреевич, писатель Хворостинин.
Ощерилась страна грядущими гробами,
кто хорохорился, кто помирал со страху,
и даже Федор Конь не шевелил губами,
страдания и слез сдержати не можаху.
…Что, жрешь телятину, не спишь после обеда?
Ты тайный сын царя? Ишь, подобрал папаню!
Какой ты, к ляду, царь! Ты хуже людоеда!
Не ходишь в баню ты, так вот, иди ты в баню!
Златá распалась чепь, не стоит распаляться,
борьба убогая всем сторонам обрыдла,
и боле никакой надежды на поляца,
и пепел с порохом уже смешало быдло.
…Василий, плохо врешь, хотя бы сопли вытри!
Не признан шведом ты и не обласкан Портой.
Поляки требуют, чтоб стал царем Димитрий,
хоть первый, хоть второй, хоть третий, хоть четвертый.
Бузит царевич Петр с Болотниковым купно,
за подкреплением гонца ко Мнишкам выслав,
но не возьмут Москву, что стала неприступна,
ни ирод Шаховской, ни Ваза, что Владислав.
И новый вор грядет из града Стародуба,
во Пскове тоже свой и в Астрахани тоже,
Климентий и Мартын, – любого душегуба
в Москву на русский трон влечет, помилуй Боже…
Зови загонщиков, устраивай облаву,
а хочешь – зал готовь для куртуазных танцев.
Всего-то зá шесть лет российскую державу
пыталось оседлать семнадцать самозванцев.
Но суд потомков строг, и ропщут ребятишки,
по первое число в известной драме выдав
Гавриле Пушкину, сокольничему Гришки,
(царю, носившему фамилию Нелидов).
Сгорела кизяком несбывшаяся слава,
хула взаимная – российское богатство.
…Лишь некий иерей, на то присвоив право,
включил Григория в чины анафематства.
В России – каждый царь, хоть грузчик, хоть крестьянин,
лишь ценами на спирт народы не взбеси.
Однако не забудь, насколько постоянен
закон семнадцати, всеобщий для Руси.
Ни горького стыда, ни легкого румянца
из-за того, что жизнь бессмысленно прошла:
однако не стоит страна без самозванца,
он – суть истории, он – корень для ствола.
Пять Лжедимитриев, царевич Петр, Лаврентий,
Осинник, Симеон, Савелий да Иван —
Ерошка, Гавриил, Василий, да Климентий,
да Федор, да Мартын: немалый караван!
Игру в солдатики или в цари затеяв,
подумай сотню раз: а стоит ли свечей?
Казнили наскоро семнадцать прохиндеев,
но восемнадцатый сбежал от палачей.
Кто был сей хитрый тип? Старик иль парень юный?
Едва ли труженик, скорее феодал,
Димитрий липовый, обласканный фортуной,
который имени векам не передал.
Кто мылится на трон, готов пойти вприсядку;
а у него во всем бубновый интерес.
Поди поймай его намыленную пятку, —
узнаешь только то, что он не Ахиллес.
Настырный ли диббук, анчутка ли беспятый,
незримой нежити пахан и голова,
безвсякий Яков он, – положим, тридцать пятый, —
или седьмой Иван, не помнящий родства.
Он на судьбу вовек не станет зубом клацать,
к чему грустить о ней, – ему и горя нет,
хотя уже давно три раза по семнадцать
прошло с семнадцати его далеких лет.
Способность ускользать переросла в привычку,
он самозванствует, и потому упрям.
Другому власть нужна, а он берет наличку,
и в этом фору даст семнадцати царям.
Ну, помахал жезлом, засунь обратно в ранец, —
в восторге публика, – а ты не виноват.
Канат не задрожит: виват тебе, поганец.
Виват сбежавшему, семнадцать раз виват!
С некоторыми разночтениями в именах решительно любой подсчет появившихся в Смутное время самозваных претендентов на престол дает число семнадцать. Основные имена их можно здесь найти в перечислении.
Уж если знаться с кодлой азиатской,
к чему, войдя в горнило, рваться в драку?
И что, помимо грубости схизматской,
возможно ждать от варваров поляку?
Но королю едва ли кто советчик,
из тех, кто не спешит в дубовый ящик;
и должен шляхтич, точно смерд-браслетчик,
понять, что он – не боле, чем алмазчик.
Увы, всегда в законах есть лазейки;
вот из-за них я сделался, представьте,
хранителем немалой гамалейки
бурмицких зерен, сардов, перелявтей.
Такой случился поворот нежданный
поскольку прикупить решили русы
сафиры свейской королевы Анны,
и таусины все, и балангусы.
Рус против ляха – невелика шишка;
при этом сделку все же да не сглазим;
однако зять ясновельможна Мнишка
не показался мне великим князем.
Пишу затем, что возвестить обязан,
и ныне безусловно конфирмую:
неблаголепно тот миропомазан,
кто нарушает заповедь седьмую.
В перечисленьях очень буду краток.
Я на столе царя богатство видел
горзалок скверных и протухших паток,
худых медов, да и дурных повидел.
Сплошная пьянка в этом царстве лживом,
лакать барду, так нет другой заботы,
и мед плохой мешать с отвратным пивом, —
у них в обычай, а не ради рвоты.
А чем тут кормят, – молвить неприлично,
о сем могу поведать лишь изустно,
тут подали на свадьбе, как обычно,
тринадцать блюд, да только все невкусно.
Готовят хуже, чем магометане, —
к столу приносят здесь в поганой чаше
ягнятину, тушенную в сметане,
а та сметана – гаже простокваши.
И так во всем: на суп идет крапива,
из падали состряпано жаркое,
не ставят квас, не доливают пиво,
ну нешто шляхтич вытерпит такое?
И царь подлец: нас по плечу похлопав,
сгреб камешки, не размышляя долго, —
да только вовсе распустил холопов
и был зарублен, не вернувши долга.
Покойника судить я, впрочем, вправе ль?
Что уцелел я, это только к худу.
С кого теперь получит деньги Вавель?
Кому платить за битую посуду?
России лучше слушать безучастно,
что ей пристало тише быть, послушней,
и, наконец, понять, насколь прекрасно
ухаживать за польскою конюшней.
Короче, на России ставим точку:
вредна рабу малейшая свобода,
а то, что я посажен в одиночку, —
что взять с неполноценного народа?
…В начале марта 1606 года Немоевский в сопровождении 16 слуг выехал в Москву с железной королевской шкатулкой, в которой лежали завернутые в пеструю шелковую материю бриллианты, перлы и рубины шведской королевны. Возле Орши Немоевский встретил Марину Мнишек и ее отца Юрия Мнишка, едущих тоже в Москву к Димитрию, и с ними торжественно въехал в столицу. 26 мая 1606 года Станислав передал лично опьяненному славой и богатством Дмитрию заветную шкатулку, и царь благосклонно принял ее, сказав, что посмотрит содержимое еще раз на досуге и даст ответ. Но ответа Немоевскому пришлось ждать два года – в ночь на 27 мая 1606 года (по русскому календарю – 17 мая) Дмитрий был убит. На неоднократные челобитные новому царю Шуйскому с просьбой возвратить драгоценности шведской королевны было или молчание, или отписка: «никакого ответа не получишь, жди времени».
Станислав Немоевский, <…> стал скрупулезно описывать каждый шаг «государыни», оказываемые ей невообразимые почести, государевых слуг, ее сопровождавших, их одежду, манеру обращения, обильные застолья и бесконечные пиры в честь приезда Марины Мнишек в Москву. <…> На брачном банкете ему диким показалось поведение московитян за столом:
Обед открылся теми же церемониями, как и прежде – с обхождения парами стольников около колонны. Как и на иных обедах, ставили по два или по три кушанья, с помощью тех, которые сидели перед столом, и ставили не всё, а было всего тринадцать. <…> На всех столах подавали есть на золоте, и эти тринадцать кушаньев довольно тесно вдоль стола помещались, ибо поперек столы были так узки, что нельзя было поставить рядом двух мисок, хотя тарелок и не было. Золото то, однако, никакого вкуса не придавало кушаньям… <…> Тарелок не употребляют; из миски берут горстью, а кости бросают под стол или опять в миску. <…> Масла не умеют делать, сметаны не собирают, она горкнет; как скоро масло приготовят, его топят; другого не имеют, и потому каждое воняет. <…>
Немоевский увидел, что русские лживы, своего слова не держат, что положиться на их заверения нельзя, что при случае они легко отрекутся от своих слов и даже не покраснеют. Противно было ему слышать нецензурную брань на улицах, откровения пьяных мужиков об интимных связях с женами, видеть эту грубую, неотесанную массу забитого народа. <…> На свадьбах нет музыки, нет танцев – «одно только пьянство».
Ю. Н. Палагин
От Борьки до Васьки, от Васьки до Гришки,
от Гришки до тушинских мест,
и к Ваське опять все на те же коврижки,
и все их никак не доест.
Где лен, где крапива, где хрен и где редька,
где хутор, а где и сельцо.
И все-то равно, что Мартынка, что Петька, —
лишь бегай, да гладь брюшенцо.
За глупых валахов, за мрачных ливонцев,
за прочих вонючих козлов, —
отсыплют поляки немало червонцев,
немало отрубят голов.
Коль рая не будет, не будет и ада,
нет друга, так нет и врага;
прибравши подарки, всего-то и надо —
удариться снова в бега.
В Москве ли, в Калуге, в Можае ли, в Туле,
восторгом и рвеньем горя,
уверенно, строгость блюдя, в карауле
стоять при останках царя.
Прыжки хороши и движения ловки,
но лезть не положено в бой;
вот так он и пляшет от Вовки до Вовки,
кружась, будто шар голубой.
При нем торжествует закон бутерброда,
скисает при нем молоко.
Он – двигатель вечный десятого рода
и маятник деда Фуко.
О проекте
О подписке