Эфиопский владыка, зовущийся негус,
или кесарь российский, известный тиран,
одинокой дорогой на ветхих tilegos
удаляются в темень, в туман и буран.
В мемуарах ревниво хранятся улики:
в томе лжи есть и правды хоть несколько слов.
Царь московский и прочий, соуколд char’ veliki,
у себя принимает английских послов.
К нраву царскому с явным усильем приладясь,
даже малый поклон почитая за труд,
за тяжелую дверь в государеву кладезь
два Джерома без лодки неспешно плывут.
Царь плывет впереди, сразу следом – charowich,
богомолец, наследник царева жезла;
допускать ли бояр к созерцанью сокровищ,
царь не знает, – однако допустит посла.
Может, старость, а может, и просто чахотка
разморила царя, и блюдет караул,
чтобы слуги его аккуратно и кротко
опустили теперь возле ряда шкатул.
Пусть Европа ответит на эдакий вызов,
всё расскажут послы, как вернутся назад;
ухмыляется деспот над горстью туркизов,
между пальцев держа дорогой заберзат.
Что ни камень, то слюнки восторженных судий,
царь не зря попирает наследственный трон.
Сундуками – тумпаз, августит и нефрудий,
антавент, и белир, и прозрачный тирон.
Здесь не властен ни сглаз колдуна-домочадца,
ни возможность подохнуть в угаре хмельном,
только здесь и решается царь утешаться
корольком, калаигом, бурмицким зерном.
И хорошего вам, господа, понемножку,
полагается помнить про здешний устав.
Царь, ни слова не бросив послам на дорожку,
pochivated желает, смертельно устав.
За серебряный рубль расплатиться полушкой, —
таковое любому в Москве по уму.
Говорят, что царя удушили подушкой,
только это неважно уже никому.
Век уходит за веком, сомнения сея,
сколько было их в мире, так все и прошли.
Огорченно твердят мемуары Горсея
про великую глорию русской земли.
Не крестись, если в доме не видишь иконы,
о величии собственном лучше не лги:
кто в Москве побывал, тот запомнил законы
подступившей к границам Европы тайги.
Это ж надо, – дожить до подобной годины,
чтобы ездить впустую за десять земель?
Много ль толку рассматривать тут альмандины,
если их убирают обратно в кошель?
Не желает страна затевать лотереи,
и не ждет дорогих из Европы гостей.
Лучше дома сидеть, чем смотреть на трофеи,
что нахально плывут из английских сетей.
Накануне своей смерти Иван Грозный пригласил английских послов Джерома Бауска и Джерома Гордея в свою сокровищницу, о чем Горстей оставил подробные воспоминания.
«…Каждый день царя выносили в его сокровищницу. Однажды царевич сделал мне знак следовать туда же. Я стоял среди других придворных и слышал, как он рассказывал о некоторых драгоценных камнях, описывая стоявшим вокруг него царевичу и боярам достоинства таких-то и таких-то камней. <…> „Магнит, как вы все знаете, имеет великое свойство, без которого нельзя плавать по морям, окружающим землю“ <…> Он приказал слугам принести цепочку булавок и, притрагиваясь к ним магнитом, подвесил их одну на другую. „Вот прекрасный коралл и прекрасная бирюза, которые вы видите, возьмите их в руку, их природный цвет ярок; а теперь положите их на мою руку. Я отравлен болезнью, вы видите, они показывают свое свойство изменением цвета из чистого в тусклый, они предсказывают мою смерть. Принесите мой царский жезл, сделанный из рога единорога, с великолепными алмазами, рубинами, сапфирами, изумрудами и другими драгоценными камнями. <…> Найдите мне несколько пауков“. Он приказал своему лекарю <…> обвести на столе круг; пуская в этот круг пауков, он видел, как некоторые из них убегали, другие подыхали. „Слишком поздно, он не убережет теперь меня. Взгляните на эти драгоценные камни. Этот алмаз – самый дорогой из всех и редкостный по происхождению. Я никогда не пленялся им, он укрощает гнев и сластолюбие и сохраняет воздержание и целомудрие; маленькая его частица, стертая в порошок, может отравить в питье не только человека, но даже лошадь“. Затем он указал на рубин. „О! Этот наиболее пригоден для сердца, мозга, силы и памяти человека, очищает сгущенную и испорченную кровь“. Затем он указал на изумруд. „Этот произошел от радуги, он враг нечистоты. Испытайте его; если мужчина и женщина соединены вожделением, то он растрескается. Я особенно люблю сапфир, он сохраняет и усиливает мужество, веселит сердце, приятен всем жизненным чувствам, полезен в высшей степени для глаз, очищает их, удаляет приливы крови к ним, укрепляет мускулы и нервы“. Затем он взял оникс в руку.
„Все эти камни – чудесные дары Божьи, они таинственны по происхождению, но однако раскрываются для того, чтоб человек ими пользовался и созерцал; они друзья красоты и добродетели и враги порока. Мне плохо, унесите меня отсюда до другого раза“».
Далее Горстей пишет о смерти царя: «…Он был удушен и окоченел». Видимо, Горсей оказался последним иностранцем, который видел Ивана Грозного.
Все никак не развалится эта страна,
непонятная сила у здешних молений.
Европейскому взору с границы видна
беспроторица нищих российских селений.
Что ни шаг – то погост, за погостом – шинок,
весь народ состоит из одних голодранцев,
да к тому же любой обожает чеснок, —
в этом смысле они даже хуже голландцев.
Царь не ведает вовсе державственных бразд,
ибо робок и, видимо, разумом скуден,
но при этом сожрать за обедом горазд
горы грубой еды из немытых посудин.
Как нажрется, уходит поспать на печи,
гости громко храпят, ну, а слуги притихнут.
Смотрят сны среди белого дня москвичи,
воеводы, конюшие, нищие дрыхнут.
Колгота потасовок, трактирная грязь,
ничего я на свете не видел отвратней, —
в драку рвется холоп, а, бывает, и князь,
поневоле пред этим застынешь в замятне.
Бородат и пузат каждый русский мужик;
превращается в пьянку любое застолье,
носит каждая баба нестираный шлык,
молью трачены грязные шубы собольи.
Одеянья у русских отвратно просты —
армяки, зипуны, кебеняки, тулупы,
емурлуки, котыги, срачицы, порты,
однорядки, охабни, кафтаны и юпы.
И посуда у варваров тоже своя:
чарка, чашка и тысячи всяческих скляниц:
полумисье, братина, горшок сулея,
воронок, ендова, мушерма, достоканец.
Пекаря выпекают, искусством гордясь,
много гадостей сунув в начинку для смаку,
курник, луковник, сочень, бараний карась,
каравай, перепечу, калач, кулебяку.
Эти факты увидеть возможность дают,
сколь огромна жестокость и мерзость повсюду,
а про здешний содомский разнузданный блуд
я рассказывать лучше и вовсе не буду.
Оправданья не вижу малейшего я
порожденьям болотного дыма и смрада.
Приобресть уваженье лихого ворья
невозможно, так вот и стараться не надо.
Вожделениям гнусным отдавшись во власть,
смотрит Русь на Европу, шипя ядовито;
лучше с камнем на шее в колодец упасть,
чем увидеть в Париже сапог московита.
Я не в силах поверить письму своему,
но, однако, надеяться все-таки вправе,
что растает в грядущем и канет во тьму
даже память об этой ужасной державе.
Поэт и дипломат. В 1588 году был послан в Москву для поддержания перед русским правительством ходатайства Англо-Московской компании о монополии на торговлю с севернорусскими портами. Посольство Флетчера не было удачно. На первой аудиенции у царя Флетчер вступил в пререкания о царском титуле, не пожелав прочитать его целиком. Подарки, присланные с Флетчером от королевы Елизаветы царю Федору Иоанновичу и Борису Годунову, были найдены неудовлетворительными. Флетчера приняли сухо и не пригласили его к царскому столу. В даровании компании монополии Флетчеру было отказано; у компании было отнято право беспошлинной торговли в пределах России. В 1591 году издал сочинение о России, а затем сочинение о татарах.
Ну что, опять переходить на мат?
Не зря потомки, видимо, сердиты:
он был всего лишь скромный дипломат
с фамилией в манере Афродиты.
Без лести предан, на расправу быстр,
когда угробить повелят смутьяна:
такой вот замечательный министр,
при Грозном – нечто вроде Микояна.
Шесть лет он, как погонщик при осле,
торчал в послах при хане грубоватом,
и потому в тюрьме, в Мангуп-Кале,
он очутился в шестьдесят девятом.
Послу на киче припухать – беда!
Любой из ханов хочет слопать братца.
Идет в Бахчисарае чехарда,
в которой нынче нам не разобраться.
Плевать бы на подобную бузу,
но все-таки удачи не просцыте:
и поменяли князя на мурзу, —
они в Москве отнюдь не в дефиците.
Что Крыму лишний рот и лишний гой?
Спокойней быть подале от раздрая.
И снова дипломатом стал Нагой,
опричник при дворе Бахчисарая.
Держи, боярин, по ветру ноздрю!
Густеет над Россией истерия:
Вконец осатаневшему царю
понравилась племянница Мария.
Пустили в кухню, – ну, давай кухарь.
Басманову подобное не снилось.
Оно неплохо, только помер царь,
и наш вельможа угодил в немилость.
Что только не случается в Москве!
Легко ли верить вракам очевидца?
Помстилось чей-то дурьей голове,
что сын седьмой жены в цари годится.
Коль скоро ты живешь в России, друг,
учись нигде не знаемым наукам:
коль скоро брату Дмитрий – это внук,
то числиться Лжедмитрию лжевнуком.
О том мерзавце тоже нужен сказ,
история уже совсем другая,
как самозванца в недостойный час
признает даже мать его Нагая.
Как глупо не по собственной вине
остаться персонажем анекдота:
и в Ярославле спать на топчане
у бесполезной склянки антидота.
Что ж, не дразни гусей, не зли волков
и попрощайся с жизнью мимолетной,
ты, главный из числа временщиков
фамилии не больно-то почетной.
Выходит, больше драться не с руки,
не угодить бы в чан кипящей серы,
да и не зря же грабли коротки
или отбиты, будто у Венеры.
Кто потонул во глубине времен,
не лезет пусть на стогна и на гумна;
конечно, был ты, батенька, умен,
да вот была судьба неостроумна.
Пусть жизнь ушла, – но с ней ушла беда.
Не вспомнить всех, кто жил во время оно.
Спокойно спи до Страшного Суда,
в пустыне той, где нет ни скорпиона.
Русский посол в Крыму, окольничий. Родной дядя царицы Марии Федоровны Нагой, седьмой жены Ивана Грозного. Сделал многое для предотвращения крымско-турецкой агрессии; так, предупредил царя о готовившемся походе хана Крыма Девлет-Гирея на Астрахань; освобождён, будучи обменянным на крымского вельможу. Стал опричником ещё в Крыму в 1571 году. С 1573 году входил в ближнюю думу Ивана Грозного. В последующие годы участвовал во многих дипломатических переговорах. В 1576–1579 годах – дворовый воевода. Вскоре после смерти Грозного сослан. В момент гибели царевича Дмитрия находился в Ярославле, был обвинен правительством в поджоге Москвы. Видимо, был отравлен.
На Сийском озере, в неслыханной глуши,
от стен монастыря тропа ведет полого,
к воде, где окуни, да мелкие ерши,
да щука старая, да тощая сорога.
Подлещик на уху то ловится, то нет…
Здесь, в ссылке горестной, в томлении несытом
пустынничает мних, зовомый Филарет;
еще не скоро стать ему митрополитом.
Цепочка тянется однообразных дней,
пусть мнится здешний край кому-то полной чашей,
но макса сладкая северодвинских мней
не предназначена для трапезы монашьей.
На бесполезный гнев не надо тратить сил,
но к Белоозеру душа стремится снова,
куда любимый сын, младенец Михаил,
отослан волею иуды Годунова.
Никто изгнаннику не шлет вестей в тюрьму,
не умалился страх, а только пуще вырос,
и мних в отчаянье: приказано ему
ни с кем не говорить при выходе на клирос.
Терзают инока мучительные сны,
не по нему клобук и подвиг безысходный,
ночами долгими у Северной Двины
он грезой мучится, бесплодной и голодной.
Пусть бают, что хотят, предание свежо,
уместно обождать во кротости великой,
лишь Годунов помрет, – он на Москву ужо
царем заявится или другим владыкой,
чтоб громко возгласить, избавясь от врагов:
мечите-ка на стол – да ничего не стырьте! —
просольну семжину, белужину, сигов,
прут белорыбицы да схаб печорской сырти.
Тельное лодужно извольте принести,
шевружину еще, капусту в постном соке,
икру арменскую и дорогие шти,
уху, учинену со яйцы да молоки.
…Такие пустяки нейдут из головы!
Грядущее темно, и тяжелы вериги.
Ужели не дойти от Сии до Москвы?
Да только на Руси царем не быть расстриге.
Кто знает, что судьба еще преподнесет?
Пусть мерзостна скуфья, невыносима ряса,
но надобно терпеть сие за годом год
и все же своего суметь дождаться часа.
Пусть бесится осман, – не страшен он ничуть,
пусть ляхи точат зуб да ждут жиды мессию,
лишь ни в который век на непрохожий путь
не надо направлять ни Сию, ни Россию.
Нет осуждения монашеским трудам,
О проекте
О подписке