Сокольник, ястребник, подлазчик да подлёдчик,
как «Отче наш» усвой, что ныне говорю, —
привыкни зверя гнать среди болот и кочек
и в поле выставить, и выстрел дать царю.
Бояре, и князья, и отроки, и гридни
съезжаются на лов в охотничьем пылу;
чем яростнее зверь, и чем он страховидней,
тем более царю пригоден под стрелу.
Ни в пущах, ни в лугах добыча не иссякнет,
приучен царский двор к охоте верховой,
а если сокол твой в полете утю мякнет,
горлатну шапку жди за подвиг таковой.
Владыка – человек, и не лишен привычек,
но не исчесть забот, что на царе висят.
По сорок кречетов пером несет помытчик,
да не хватило бы и дважды шестьдесят!
Господь оборони внимание ослабить,
не только соколу потребен острый глаз,
статейничий следит, чтоб не мешали вабить,
челиг вынашивать обязан всякий час.
Борзятню уважай, выжлятнею не гребуй,
обязан быти псарь с собаками хорош,
уменью вящему ты уваженья требуй,
когда медведицу осочивать идешь.
Да, меделянский пес – владыке дар хороший,
особо, если тот не старше двух годов.
Боярин бьет челом и знатной сукой лошьей,
добавя зуб морской на несколько пудов.
Прощайся, лисовин, с роскошной шубой лисьей!
Зверье уковылять напрасно тщится в дебрь,
за тридевять ворон беги от хищной рыси
и не ходи туда, где спит косматый зебрь.
«Бобра в России нет», – писал голландец некий,
отвадить мня купцов от нашего добра, —
«чтоб полевать могли царевы человеки,
везут из Гамбурга достойного бобра».
Тот немец знатно врет, мол, им добыта шкура,
дан все-таки язык на что-то богачу,
на то ответь ему, что хаживал на тура, —
проверить некому, а я не уличу.
…Однако новый век неумолимо жёсток,
ничто не ладится, страны печален вид,
а новый государь, еще почти подросток,
сравняться с прадедом охотой норовит.
Царь собирается на Тульскую охоту,
садится на коня, прощается с Москвой,
но вскорости придет пора платить по счету,
и оспа, и зима, и камень гробовой.
И позади мѣста урежаетъ потсокольничей, и велитъ поставить столъ и покрыть ковром, и с начальными сокольниками на столъ кладетъ и урежаетъ наряды птичьи нововыборного и нововыбранного нарядъ. И уставляетъ птицы нововыбранного около стола в рядовомъ наряде. А держатъ ихъ всѣх статей рядовые сокольники 2-е по росписи: I статьи, Парфенья Яковлева, сына Таболина<…>
«Книга, глаголемая Урядник: новое положение и устроение сокольничьего пути».
Царь Алексей Михайлович пишет: «Ходили мы тешиться с челигами, а с кречеты посылали в Тверские поля сокольников, Парфения Тоболина с товарищи, и в Тверских полях Парфеньевы статьи кречет Нечай добыл коршака…»
Самое первое упоминание о деревне, находившейся рядом с погостом Николо-Гнилуши, и носившей название Хомьяново, относятся к середине XVI века. В писцовых книгах Московского государства 1577 года говорится так: «за Марьей Крымовой женой Тоболина, вотчина д. Хомьяново, в устье р. Сетовки». По приправочным книгам 1578 года деревня числилась, как старая вотчина Тоболиных. <…> Через сто лет деревня Хомьяново продолжала оставаться во владении Тоболиных. В 1670 году ею владел Парфений Яковлевич Тоболин.
…9 ноября 1729. Его Царское величество возвратился сюда с охоты в полном здравии. Он очень высок и силен для своих лет. <…>.
12 января 1730 г. С прошлого четверга Его Царское величество заболел и опасаются, как бы у него не открылась оспа. Ходят даже слухи, будто она уже и обозначилась.
Москва, 19 января 1730 г.
<…> Позвольте уведомить ваше превосходительство, что Его Царское величество скончался 8 января между двенадцатью и часом утра.
Томас Уорд
Не был мягок особо и не был жесток,
но по жизни носим, будто ветром полова,
то на юг до Олешни, а то на восток,
то на север, до самого города Шклова.
Не тревожил Москву никакой хохлован,
но отправили князя прищучить холопа,
ибо рыпаться начал предатель Иван,
славозвисный Выговский, герой Конотопа.
Впрочем, этот убрался от Киева геть,
но войною на Киев полез голоштанник,
Костянтин, горе-гетман, сплошная камедь:
то ли брат, то ли уйчич, а может, племянник.
Это был и не то чтобы полный кретин,
но никак не годился на роль воеводы,
так что шустро от князя сбежал Костянтин,
побросав буздыган и другие клейноды.
Но случился под Чудновым полный звездец,
улыбнулась фортуна предателям-братцам.
Приказал Шереметьев, не лучший боец,
вскинуть лапки и Киев оставить поляцам.
Князь ответил: «Я сам разберусь в старшинстве,
никому не давать бы подобных советов.
Я царю присягал, ну, а царь на Москве:
я не вижу в упор никаких Шереметов!»
Обе стороны льют на противника грязь:
не убивши гадюку, а разве что ранив,
в перспективе выходит, что попросту князь
недостаточно скальпов содрал с хохлованив.
Ну, с поляками ясно, с хохлами – почти;
все подробности тут приводить не рискую,
только князю пришлось по кривому пути
снаряжаться опять на толпу воровскую.
Бивший гетманов разных и всяких Сапег,
князь опять оказался в бою безотказен:
был из Разина, видно, поганый стратег,
и продул, все что мог, незадачливый Разин.
Только службы, не более, требует царь.
На хоругвях победу московскую выткав,
князь недолго возился со скопищем харь,
и всего за полгода добил недобитков.
Слава быстро проходит, судьба такова:
в палачи попадешь, изловив горлопана;
в Оружейной палате лежит булава,
и куда-то засунули череп Степана.
Обреченный чинить раздираемый строй,
полководец, заступник и божий ходатай, —
удалился в века неудобный герой,
из российских анналов бездарно изъятый.
Безразличие истину тянет ко дну,
справедливости нет, хоть признаться и тяжко, —
от того, кто спасал эту дуру-страну,
не желает отстать клевета-неваляшка.
Кто в былое стреляет из малой пистоли,
на того из грядущего смотрит пищаль.
Ты на хвост не насыплешь минувшему соли,
глядя в прошлое, острые зубы не скаль.
Царь меняет к обеду за ферязью ферязь,
остывает пирог, выдыхается хмель,
а Крижанич, в Тобольск упеченный за ересь,
рассуждает о воинствах русских земель.
Спит Европа, беды на себе не изведав,
не боясь самопалов, мортир и фузей,
хоть противиться даже войскам самоедов
не сумели бы ратники прусских князей.
Описания медленным движутся ходом,
не спешит никого осуждать униат, —
не любое оружье годится народам,
но потребны дамаск, аль-фаранд и булат.
Вот на них-то и ставят в боях государи,
сколь ни дорого, но покупай, не мудри,
будет поздно, боец, вспоминать о кончаре,
в час, когда над тобой засвистят кибири.
О штанах и о шапках заботиться надо,
и о множестве самых различных одёж —
ибо мало бойцов погибает от глада,
но от хлада любой пропадет ни за грош.
Познаются уроки на собственной шкуре,
ключ грядущих удач не лежит в сундуке.
…Пишет книгу свою рассудительный Юрий
на понятном ему одному языке.
Бедолагам всегда не хватает обола,
и уж вовсе не стоит пускаться в бега, —
крепко узника держат низовья Тобола,
снеговые луга и глухая тайга.
Только в ссылке и можно работать в охотку,
сочинять, суеты избегая мирской,
там не надо садиться в харонову лодку,
что плывет в океан ледяною рекой.
Потерпи, и однажды помрет истязатель,
семь с полтиной – не больно-то страшный удел,
где была бы Россия, когда бы писатель
не скитался по ссылкам, в тюрьме не сидел?
Что за странная нота звучит, как звучала,
что за долгие ночи и краткие дни?
Может, вовсе и нет ни конца, ни начала?
Может, только и есть, что одни лишь они?
Весь очеканен узором затейным,
в горницу плавно плывущий сосуд,
блюдо капусты великим говейном
слуги великой царице несут.
Ныне к еде не положено соли,
квасу нельзя, а не то что вина,
и причитается миска, не боле,
каши, что сварена из толокна.
Квашено чем-то моченое что-то,
кушай, царица, молитву прочтя.
В страхе – в ознобе, и, взмокнув от пота, —
слуги твои уповают на тя.
Повар, да что ж ты наделал, каналья,
вызвал на головы нам молонью:
не пожелает царица Наталья
есть непотребную кашу сию!
Шепчутся знатные вдовы умилно,
и состраданья полны, и любви:
ну, тяжела ты, Наталья Кирилна,
матушка, только царя не гневи!
Это великое благо, послушай,
то, что постимся мы в зимние дни, —
скушай, царица, хоть что-нибудь скушай,
гнев от холопов своих отжени!
«Нет уж, в подробностях всё растемяшу,
рано пока рассуждать про тюрьму,
только за эту поганую кашу
вас непременно я к ногтю возьму.
Вспомню и трусов, и жмотов, и скаред,
вся-то заходит страна ходуном,
кашу еще не такую заварит
мальчик, рожденный в дворце Теремном!..»
От крестин до венца и до смертного ложа
то ли вечность, а то и не так далеко.
Из картины торчит длинноусая рожа:
полюбуйтесь, враги, на Ивана Сирко.
Он – то ссыльный полковник, то грозный соперник,
он – то мальчик зубастый, то страшный кулак,
знаменитый воитель, казак-характерник,
победитель татар, атаман-волколак.
Не возьмешь ты его ни тишком, ни нахрапом,
не готовь ему камеру в черной тюрьме,
не услужник полякам, тем боле – кацапам,
но всегда неизменно себе на уме.
Он от вечного боя не ждет передыху,
он живет на коне, – лишь копыта стучат.
Он жену охраняет, как серый волчиху,
и детей бережет, будто малых волчат.
Потому умирать и не хочет вояка,
что еще не добит окаянный осман.
Может, кто тяготится судьбой волколака,
но доволен такою судьбой атаман.
Истребленья волков не допустит Всевышний,
приказавший татарское горло разгрызть.
Пусть в Сибири бессильно гниет Многогришный,
но потомков спасет атаманова кисть.
Поражений не знавший за годы скитанья,
кошевой янычарам – что шкуре клеймо;
так пускай обчитается сволочь султанья
матюгами и прочим, что впишут в письмо.
Пусть поселится ужас в нахлынувших ордах,
чертомлыцкое войско пойдет вперекор,
чтобы выли полки янычар плоскомордых,
убираясь в пустыню к себе за Босфор.
Обозначено место, и вытянут жребий,
на потомков своих справедливо сердит,
сей герой, вознесенный над стадом отребий,
скаля зубы, как волк, разъяренно глядит.
Скалит зубы на силы татарского юга,
тяжело содрогается вражеский стан,
на который взирает с Великого Луга
знаменитый Сирко, православный шайтан.
Много ль схимнику надо?.. Говей не говей, —
всё равно не отменишь последнего часа.
Потихоньку подкрался Михей-тиховей,
подождать отказавшись до третьего спаса.
Что-то больно уж много веселья вокруг,
что-то больно уж тяжко плывет домовина.
Это – Которость, это спускается струг,
чтоб по Волге доставить в столицу мордвина.
Он сегодня последнюю встретил зарю,
и последнюю нынче додумает думу,
и всего-то полгода осталось царю,
и всего-то полгода еще – Аввакуму.
Светел день, но отходную время прочесть:
для того и распахнута вечная Книга.
Человеку исполнилось семьдесят шесть,
и псалом утверждает торжественность мига.
А в Москве-то в Кремле растревожился двор,
а в Москве-то дрожат по углам доброхоты,
а в Москве-то готовится земский собор,
и сплошные о воинстве русском заботы.
…В Цареграде с султаном торгуется дьяк,
бедолага: поди, помирает от страха,
а Господь наказал тех султанских бродяг,
что свели патриарха в простого монаха.
Ну же, Господи, ну, поскорее ударь!
Слишком мало в державе осталось святого,
и совсем уж становится слаб государь,
и династия вовсе угаснуть готова.
Отступает душа в непросветную тьму,
и судьбы таковой не бывает мизерней.
День почти отошел, и вдали потому
в Ярославле уже зазвонили к вечерне.
На темнеющий запад плывут облака
над расколотой надвое плоской страною,
но не в Лету сегодня впадает река,
а напротив, – неспешно впадает в Эвною.
Холодеет усталое сердце в груди,
и стирается грань между тайным и явным,
завершается жизнь, и теперь впереди
лишь забвенье о мелком, лишь память о главном.
О проекте
О подписке