Читать книгу «Добровольцем в штрафбат» онлайн полностью📖 — Евгения Шишкина — MyBook.















Фёдора, однако, сломила усталость. Он забылся в поверхностном сне. Уснул всё с тем же липучим предрешением расплаты и несбыточным желанием иметь под рукою топор. Он даже во сне станет нащупывать рукой топорище…
Очнулся Фёдор от сердитого бормотания соседа и знакомого злоехидного голоса:
– Энтот!
Он вздрогнул, широко раскрыл глаза, стал что-то нашаривать вокруг себя. Зажжённая спичка колебалась над ним острым пламенем. Но быстро погасла. И в тот же момент тонкий жгут вонзился ему между губ, сделал немым, придавил голову к земле. Руки его кто-то схватил, взял на излом – его напрочь обезоружили. В темноте смутно проступали пятна чьих-то лиц, и одно из них с тусклым отблеском фиксы – ближе всех. Фёдор рванулся всем телом, но без толку: держали его крепко, и от своих же движений себе же боль. Что-то серебристое мелькнуло перед глазами, и он почувствовал холод лезвия ножа, плашмя приложенного к горлу.
– Ты чиво в мои сапоги залез, фраер? Я же тибя сичас… – сивушным перегаром и луковой горечью дышал ему в лицо Ляма. – Я же тибе дыхалку отключу.
Но холод финки исчез от горла, а вскоре Фёдор испытал умопомрачительную боль. Ляма наступил ему ногой в тяжёлом чёботе на живот, а затем вдавил ногу ещё глубже, навалясь всем весом. Фёдор захлебнулся воздухом, боль распирала всё тело. Но ни выдохнуть, ни освободиться. Потом подошва в конском навозе, человечьем дерьме, влажная от мочи, припечаталась к его лицу, а потом снова тяжесть тела Лямы перевалилась на живот. Из последних сил Фёдор дёрнулся вперёд, но от рывка лишь больше рассёк о жгут губы, а от очередного изуверского нажима в живот потерял сознание.
С рассветом, когда раздёрнули настежь ворота конюшни, вплеснув в спёртую мглу немного солнца, когда начальник конвоя Воронин зычно гаркнул: «Подъё-ё-ём! Выходи строиться!» – Фёдор смог только приподнять веки, но не смог пошевелить ни рукой, ни ногой. Боль от побоев растеклась по телу неподъёмной тяжестью, будто всё атрофированное.
– Эй ты, подъем! Чего лежишь? Команду не слышал? – крикнул в его угол конопатый знакомец из охраны.
Фёдор не двигался и отстранённо смотрел вверх, где клубилась пыль в мутных лучах света.
– Чего там? Сдох, что ли? – из проёма конюшенных ворот окликнул подчинённого Воронин.
– Не знаю. Сейчас поглядим. Лежит чего-то.
Воронин нетерпеливо сам подошёл разузнать, в чём заминка.
– Встать! Вста-а-ать! – рявкнул он. Однако впустую драл глотку.
Воронин и конопатый конвоир – оба склонились к Фёдору и оба с отвращением искривились. Холодные, чумные глаза, оплывшее от синяков, извоженное навозом и грязью лицо, разорванные в углах губы с запёкшейся сукровицей.
– Как напоказ измордовали, – сплюнул Воронин.
Двое заключённых, подхватив Фёдора под мышки, волоком перетащили его на подводу для больных, оставляя на мусорном полу конюшни две черты от его босых бороздящих пяток. Скоро к подводе подскочил Ляма:
– Я же тибе сразу сказал: энти коцы теперь твои. – Он сунул под бок Фёдору разбитые чёботы и весело притопнул, как в пляске, ладными сапогами.
До лагеря Фёдора везли на подводе. Когда телегу встряхивало на ухабах, он корчился от боли, словно опять его били под дых, безголосо стонал, зажмуривался, погружая себя и своё страдание в темень. Он даже не хотел хлеба, только ежеминутно мучился жаждой.
Рядом с ним на повозке лежал мужик-астматик, который с каждой попадавшейся колдобиной на дороге жалобно охал. Иногда он порывался рассказывать Фёдору о своей болезни, задыхаясь, что-то бубнил, но после забывал, с чего начал и на чём остановил свой рассказ. До нужного места астматика не довезли. Он угас на подводе в духоте яркого, солнечного дня, с открытыми глазами; и ещё некоторое время, пока конвой не спохватился облегчить подводу от покойника, по мёртвому стеклу его глаз ползли белыми мухами отражения облаков.

XIV

Через Вятку-реку, поперёк её серо-малахитового русла, по золотым ракушкам разлитого на воде солнца тащится от города к сельскому заречью угловатый паром. Прислонившись к перилам, в стороне от других спутников, стоят Ольга и Лида. Они поглядывают то на город, раскинутый на макушке глинистого крутояра: на чистенькие каменные, когда-то купеческие, дома вдоль высокой набережной, на достопримечательную парковую ротонду с белыми колоннами и купольной крышей, построенную знаменитым зодчим на выгодном для обозрения взлобке, на монументальные церковные храмы опустелого от иноков, но уцелевшего Трифонова монастыря; то переводят взгляд на приближающийся отложистый берег с песчаными косами и густыми зарослями ивняка. Но больше всего их глаза завораживает речная вода. Вода плотно налегает на боковину парома, пенится, искрится на солнце и, неохотно изгибаясь, омывает угольные обомшелые брёвна; а после – вода опять стелется простором, гладью – течёт, отдаляется, что-то кротко и загадочно в себе сберегая: может, подслушанные человеческие разговоры, может, сокровенные думы…
– Ты почему к Викентию-то не подошла? – негромко спросила у Ольги Лида. – Не посторонний он тебе. Поприветила бы на прощанье.
Ольга не торопилась с ответом, задумчиво смотрела на воду.
Они ездили в город провожать на фронт Ольгиного брата. Лида увязалась с Ольгой за компанию: своим родным и «ягодиночке» Пане она уже отмахала смоченным слезами платком. Но на такие провожанки её мучительно тянет, сладко и больно напоминают они, как недавно разлучалась со своим парнем, напоминают каждое слово его и последнее прикосновение.
В гомонливой сутолоке перрона возле приготовленного под посадку новобранцев поезда Лида случаем высмотрела Викентия Савельева. «Обернись-ка, Оль, глянь!» – встрепенулась она. Ольга обернулась, тут же побледнела и прикрылась за плечом брата, чтобы избежать встречи. Викентия Савельева дожидался тот же эшелон.
– Не могла я к нему подойти… – тихо ответила Ольга. – Как осудили Фёдора, так и отрезало. Викентий после суда поговорить со мной пробовал, а я как в воду опущенная. Ни одного слова ему: ни худого, ни доброго… Умный он, обходительный. Любой девке за почёт с таким рядышком пройтись. Такому жениху и невеста всегда найдётся. Но у меня-то сердце от него не болит. Не болит – разве такого ждать станешь? Не стоит и на глаза появляться. Зачем перед войной и его, и себя дурманить? – Она вскинула голову, поглядела в высокую даль над церковными куполами разорённого монастыря, потом опять опустила глаза к бесконечной воде. – Всё мне теперь чудится, будто Фёдор за мной следит. Вот ровно всё знает, слышит: чего я делаю, с кем говорю, об чём думаю. Невидимкой за мной идёт… Близкого-то человека для себя только тогда и оценишь, когда с ним беда приключится…
Плёс становится всё меньше – проточина между паромом и осклизлыми подпорками пристани сокращается. Вот и берег. Паром глухо торкнулся в причал. Народ стал высаживаться. Подросток-ямщик звонко покрикивал на вороную лошадь, которая ещё при посадке артачилась идти на паром, а теперь упиралась стащить почтовую телегу на землю.
Попутных подвод до села не нашлось, но пешие попутчики на Раменскую сторону оказались.
– Давай погодим немного, – сказала Ольга, придержав Лиду за локоть. – Пускай все вперёд уйдут. Мы вдвоём. Потихоньку.
Ольга до сих пор совестилась чужих глаз и среди раменских сельчан чувствовала себя зыбко, неся какое-то клеймо беспутницы. В одиночку или в обществе с Лидой ей ступалось твёрже. Она по-прежнему сторонилась Елизаветы Андреевны, дом Завьяловых обходила по другому порядку, даже появление Таньки давило на неё укором о причастности к Фёдорову сроку. Он в тюрьме, и ей повсеместно укорот…
Они стояли на берегу, глядели на излучину реки, где сталистая вода упиралась в зелёную оторочку берега. Казалось, на этом русло будто бы заканчивалось, исчезая неведомо куда. Лодка вдали плыла по самой серёдке реки – видать, по течению – легко, часто и высоко взмахивая вёслами, точно хотела взлететь, да никак не могла оторваться.
– Хватит тебе себя-то казнить, – говорила Лида. – Верно наши бабы-то рассуждают. Фёдора в тюрьму забрали – не на фронт. Поди, к лучшему. В том спасенье его… Жизнь-то теперь переворотилась. Всех под ружье. Паню моего увезли. Максима забрили. Ты брата сегодня отправила. Не на вечёрку поехали. И Викентий ещё неизвестно, вернется ли? Ты, глядишь, Фёдору-то жизнь нечаянно сберегла. У любого зла, говорят, добрый оборот есть.
– Ах, Лида! О чем ты? – вздохнула Ольга. – Разве я за войну ответчица? Она на всех легла. А тюрьма Фёдору – от меня зависит… Пойдем. Пора уж.
По берегу, мимо ивовых зарослей с посерелой, сниклой листвой, возле которой виляли с прозрачными двойными крыльями большие стрекозы; мимо белоствольного караула из высоких ровных берёз в первых жёлтых подпалинах дорога вывела на открытое место. Среди щетины стерни, где надрывались сверчки, среди выкосов с уложенным в шатры сеном, дорога вытянулась светлой тесьмой вперёд, коромыслом изогнувшись на дальнем холме.
Ольга покусывала сорванную былинку. Лида поглядывала на подругу и пасла на устах значительный вопрос.
– Ты чего ж, выходит, ждать его намерилась? Целых четыре года? – решилась наконец Лида.
Ольга не очернила, не обелила. Но и неответность говорила сама за себя. Пробуя заглянуть на будущее, Лиде делалось как-то смятенно, словно подруга за четыре года утратит ходовой невестинский возраст, отцветёт и состарится. Да и знать бы Ольге, кого ждать? Каким-то Фёдор из тюрьмы вернётся? Правда, и сама Лида побаивалась «состариться», проводив на фронт наречённого жениха Паню. Сколько войне-то длиться? Год? Два? Ну уж не четыре же!
Ольга заговорила:
– Если к Викентию не прибилась – умом-то разве полюбишь? – то Фёдора дождусь. Пока он там, буду дни считать. Его людской суд судил, а меня пускай сам Фёдор рассудит. – Она поправила шпильками растрепавшийся клубок уложенной на затылке косы; щурясь на солнце, усмехнулась горькой усмешкою. – Как-то раз этой же дорогой с Фёдором шли. Солнце пекло, пить хотелось – спасу нету. Он всё шёл да меня уговаривал: «Потерпи, Оленька, вон за тем угором в лесочке ключ есть – там и напьемся». Мне от солнца в голову ударило, в горле, как в жаровне, всё пересохло. А он меня всё уговаривает. Столько ласковых слов наговорил! Терпеть упрашивал… Может, не пересох ещё ключ-то. И ещё раз из него напьёмся.
Потом они долго шли молча. Под необъятным небом с выцветающей осенней голубизной, посреди огромного суходола на вытянутой ленте дороги – две крохотные фигурки на таком непомерном просторе земли! И вдруг, сперва тихо, чуть дребезжа на крайних нотах, в затишный простор поднялась с дороги истязающая томным мотивом девичья песня. Она поднималась вверх, на высоту, не сопоставимую с маленькими фигурками на земле, растекалась над дорогой и полем, образуя незримую сферу вдохновенного звука. Высокий голос Лиды рвался из груди и с каждой певучей строкой становился всё сильнее и объёмнее:
Ты лети, сера пташечка,
К другу милому,
Ты неси, сера пташечка,
Грусть мою, печаль.
Пусть узнает он,
Друг сердечный мой,
Что не жить без него
Красной девице…

Вскоре и Ольга подхватила песню. Тоном пониже, погуще, в лад подруге повела мотив. Их голоса слились воедино, цепенящей тоской заполонили сотканную из чего-то живого, но кажущуюся пустотой окрестность:
Ты вернись ко мне,
Сера пташечка,
Принеси привет
Друга милого.
Расскажи о том,
Когда ждать его,
Когда ждать-встречать
Красной девице…

Песня отпылала голосистым грустным закатом. Подруги остановились на дороге, со слёзной поволокой на глазах обнялись – соединились, как в двуголосье песни, обоюдной девичей кручиной.
– Ох, Лида! – вздохнула Ольга, хотела ещё раз обмолвиться про Фёдора, в чём-то признаться, но в последний момент постеснялась подруги, отвела глаза в сторону. – Тучи вон поднимаются, – сказала она отвлекающе. – Слоистые тучи-то. Я всегда замечаю, когда такие появятся, вскорости дожди выпадают. Затяжные.
На одном краю неба стояли высокие перистые облака – словно белые кудельки овечьей шерсти, а ниже, под ними, выстилались серым клубящимся слоем облака кучевые.
И впрямь, уже завтра сухмень бабьего лета сойдёт к довершению. На спёкшуюся землю жнивьёв, на выгоревшую траву луговин, на редколесье урочищ и на таёжную чащобистую глушь, на завьюженные пыльными суховеями дороги зарядит обильное водяное крошево.
Набирала разгон осень.

XV

Календарная зима пока не повела отсчёт. Но зимним предвестником, первым снегом, заявила о себе рано – ещё не весь жёлтый тополиный лист оборвался на землю. Снег выпал ночью, обильный, крупный, – ослепительно-бел, и будто бы весь мир поутру внезапно облагородил, прибавил в нём свету. Село Раменское, казалось, аккуратно поуменьшилось, ужалось тёмными строениями под накинутым снежным балахоном. Грязная колеистая дорога, коричневая комковатость усадов, серость домовых крыш и надворий – всё и повсюду прибрала свежая подзабытая белизна. Словно перевернув захватанную, испещрённую помарками страницу, природа открывала новый лист, где ни пятен, ни ошибок, ни первых заблуждений в строках…
Ольга нынче пробудилась поздно – когда сумрак утра окончательно развеялся и новый день сиял светом первой белоснежности. Она радостно заулыбалась, ещё не осознавая чему, и ещё долго лежала в постели. Ей было по-естественному хорошо, бездумно, просторно и легко в светлой избе. Она скоро догадалась, что это первый снег породил такой простор. Именно этот снег и теплил в ней бессознательную радость – такую, какую сполна человек испытает лишь в детстве, когда светлое утро льётся в светлую душу. Ольге не хотелось вставать, ей хотелось подольше сберечь в себе это детское изумительное чувство, – чувство оторванности от любых воспоминаний, чувство приятия белого, непорочного листа, на который заново и начисто пишется жизнь.
Наконец она встала и, чтобы воочию убедиться в присутствии снега, подошла к окну. На сирени, что под окном в палисаднике, причудливо изгибаясь в угоду расположению ветвей, нарядно лежал снег. Даже без солнца в глазах рябило от его белизны. Ольга опять заулыбалась, всё ещё не подпуская к себе заботы наставшего дня, и перешла к другому окну, не заслонённому сиренью, чтобы получше увидать преображённую улицу.
Она выглянула в другое окно – и тут же отшатнулась от него. Спряталась за простенок. Лицо её стало матовым уже не от свечения снега, а от собственных вспрянувших мыслей. Осторожно, таясь, она снова выглянула по-над занавеской на улицу – удостовериться, что не примерещился ей этот человек. И вправду – не примерещился.
По центру улицы, хромая, опираясь на кривоватый длинный батог, в толстом чёрном зипуне и лохматистой шапке, густо обросший сивой бородой – только нос да глаза видать, – с мешком на плече шагал старец Андрей. Возле него трусил, не опережая хозяина, серый, волчьей приручённой породы, кобель. Старец шагал медленно, но ровно и твёрдо и по самой серёдке улицы – тёмный, неуклюже-броский и несуразный на фоне красивой белизны снега. Ольге казалось, что он несёт в Раменское какое-то жуткое сообщение. Хотя что он мог принести из своей «берлоги» – так называли его одинокую обитель некоторые жители.
Укрываясь за занавеской, Ольга следила за его мерным передвижением, а когда старец поравнялся с её домом, опять отшатнулась: то ли пригрезилось, то ли вправду – старец глянул прямиком в Ольгино окошко, глянул, будто в неё саму… Припав спиной к простенку, испуганно сложив руки на груди, она стояла не шевелясь и не смела высовываться впредь, покуда чувствовала старца на улице. Она только угадывала воображением, как старец Андрей пятнает девственный покров неловкой ступнёй и деревяшкой, тычет снег кривым посохом, а рядом с ним следит лапами преданный ему кобель.
Коротка и призрачна оказалась радость белого утра. Словно тень Фёдора простёрлась над Раменским, легла на дом Ольги, затемнила ветви сирени, так искусно обнесённые первым снегом. «Что же это такое-то? Как болезнь! Всюду Фёдор, в каждом дне, в каждом часе. Неужели ему так плохо, что и меня от этого мутит? Или клянёт он меня? В цепях своим худым поминанием держит…»

XVI

Дед Андрей прихромал в завьяловский дом. Отстучал деревянной ногой по сеням, вошёл в горницу, поставил мешок на табурет у порога, снял шапку и поклонился – поздоровался с Елизаветой Андреевной и Танькой. Как положено, перемахнул крестно грудь, глядя на киот.
– Грязь первоснежьем обмело. Дорога не в тягость. Вот и пришёл проведать, – сказал он, расстёгивая ватинный кафтан. Сел на лавку.
Танька с робостью поглядывала на деда, на его отсырелую протезную ногу – деревяшку-костыль, крепимый к живой голени ремешками. Даже упоминания о деде Андрее создавали у ней образ сказочного лесного ведуна, который шастает по чапыжникам и якшается со зверьём. Она всегда побаивалась его, всегда молчком, если находился он поблизости. И хоть родная внучка, приласкаться к нему – ни в жись, поскорее бы скрыться с его глаз. Танька и сейчас недолго побыла в избе, наскоро оболоклась и выскочила в сенки.
В сенях – дедов кобель. Никто не знал истинной клички кобеля. Сам старик обходился междометиями. «Эй! Ну!» – и пёс тут же бросался на возглас. Широколобый, с мордой овчарки, сплошь серого окраса. Танька называла его Серый – и за цвет шерсти, и за схожесть с волком. С кобелём Таньке было понятнее и легче, чем с дедом. Но своим характером – несуетливый, нелаючий, себе на уме – и некоторыми повадками пёс будто бы повторял хозяина. Иногда Танька и кобеля побаивалась, когда он замирал и опускал хвост, когда выжидательно посверкивало зелёное дно его глаз.
Танька сидела на корточках, обняв голову кобелю, гладила его по спине, ощущая рукой позвонки хребта. «Похудел, Серый. Постарел. И тебе нынче голодно». Она гладила его жалея и невольно прислушивалась к голосам в избе, хотя разобрать слов не было возможно.
– Перебирался бы к нам, тятя. Чего один в лесу в эку пору? Глянь, всё пусто: ни Егора, ни Фединьки. Всё ж не чужие, – говорила Елизавета Андреевна, хлопоча с самоваром.
– Нет, Лиза. Моё место в лесу. Там промысел. Зверюшка в капкан сунется. Да и дробовик пока поднимаю, вот только зреньем ослаб. Здесь мне для вас обузой быть. Вон и Танька меня чурается. – Дед Андрей указал на мешок на табурете: – Я запасы кой-какие принёс. Крупа тут, солонина, грибы сушёные. Ты посылку для Федьки отправь. В тюрьме сейчас мрут. Там и раньше не баловали, а теперь – война… А вот здесь, – он достал из-за пазухи шёлковый, с расшивными узорами платок, завязанный узелком, – колечко. Дорогое колечко. С ценным камушком, брильянтом зовётся… Да ты не гляди на меня этак-то. Не ворованное оно – честное. Наше фамильное наследство.
Дед Андрей положил приманчивый узелок на стол. Елизавета Андреевна стояла в растерянности, без объяснений не решалась притронуться к отцовой драгоценности.
Конец ознакомительного фрагмента.
1
...