Я разглядываю фотографию и ищу в ней какую-нибудь деталь, которая даст представление о дне, когда она была сделана. Накануне вечером мы поехали в Кнессет, чтобы пройти перед гробом Рабина, но там была гигантская очередь и нам не удалось войти в здание. У подножия холма, на котором разбит Сад Роз, прямо перед воротами Кнессета, вокруг зажженных поминальных свечей сидела молодежь и пела грустные израильские песни. Мы хотели к ним присоединиться, но почувствовали себя немного странно. Песня «Лети, птенец» не слишком нам подходила, а в атмосфере наивной искренности, окружавшей поющих, мы – при всем нашем желании – оказались инородным телом. Я сделала несколько снимков, главным образом продавцов кукурузных початков, расположившихся на обочине дороги со своими огромными, испускающими пар кастрюлями. А потом мы медленно, не разгоняя машину, вернулись домой. В те дни, после случившегося, все ездили так, с преувеличенной вежливостью, будто посредством аккуратной езды пытались исправить какое-то более глубокое повреждение.
На следующее утро мы встали, и была солнечная погода, и я сказала Амиру:
– Давай пойдем в Сатаф, это ведь в двух шагах от нас. В общем, мы все пашем и пашем и никуда не выходим, и когда еще нам выпадет такой денек, что оба мы свободны.
И Амир сказал:
– Ялла! – Он вернул книги по психологии (когда он только успел их достать – непонятно) на полку, надел самую простую, но удобную одежду – футболку NBA с длинными рукавами и широкие брюки, которые, по его словам, «освобождают ему яйца». Я «надела джинсы и шляпу», как поет в своей песне Арик Лави, приготовила нам бутерброды с сыром и достала из шкафа плед для пикника.
Я снова разглядываю фотографию. Сделана она сверху, с каменного заборчика, окружающего небольшой бассейн. Амир как раз собирался выйти из воды, он опирался на руки, чтобы подняться и оказаться на суше. Тут-то я и щелкнула затвором. Его «теннисные» бицепсы – с тех пор как Моди уехал, он больше не играет, но мускулы остались, – и сейчас играли железом (зрелище впечатляющее, хотя я вовсе не схожу с ума от бодибилдеров), два глянцевых сегмента груди, на которую мне так захотелось положить голову, и его взъерошенные волосы, почему-то наклоненные чуть вправо. Уже тогда у него было несколько седых волос, но здесь их не видно, потому что они мокрые. Две небольшие капли воды украшают его лоб, на ресницах задержалась еще одна, взгляд его выражает удивление, легкую насмешку: «Ноа, Ноа, ты снова фотографируешь?» Свет великолепен, мягкий свет начала ноября, солнце мерцает на воде, в нужной степени освещая его лицо.
И лицо арабского мальчика, сидящего в трусах в дальнем углу бассейна, его ноги плещутся в воде. Может быть, именно здесь кроется намек, который я искала: лицо этого мальчика. Хотя он всего лишь служит фоном, казалось бы, только случайным, взгляд его, устремленный в камеру, довольно серьезен, даже сердит. Брови нахмурены, губы плотно сжаты, на лице выражение, свойственное юношам постарше, и если присмотреться, то заметно, что его правая нога выглядывает из воды, готовясь нанести удар, который, однако, попадает только в воздух, но направлен, – так, по крайней мере, кажется, – в сторону фотокамеры. И фотографа. Может быть, то, что произошло на площади двое суток тому назад, снова воздвигло стену страха и этот мальчик, не понимающий даже полного смысла случившегося, каким-то образом это чувствует. Возможно, его родители или бабушка с дедушкой жили в арабской деревне Сатаф, обитатели которой покинули ее в сорок восьмом году и, в порыве ностальгии посетив источник, решили рассказать мальчику, кто именно изгнал их отсюда?
Ялла, ялла. Видно, что ты слишком много времени провела в этой своей академии Бецалель, Ноа. Ты тоже начала сходить с ума? Ведь всего несколько минут назад мальчик попросил у вас глотнуть вашей кока-колы, а когда вы согласились, сказал: «Большое спасибо» – и улыбнулся обворожительной улыбкой. И вообще, какая связь между убийством Рабина и арабами? Уж лучше признать, что никаких намеков на этой фотографии нет. Или, возможно, намеки есть, но они откроются позднее. И такое иногда случается: ты смотришь на фотографию, которую уже тысячи раз видела, и неожиданно в глаза бросается новая деталь. Так родился мой самый удачный проект, который я представила в прошлом году. Просматривая фотографии своей семьи, я вдруг заметила лужу воды в нижнем углу одного из снимков. Фото было сделано летом – обжигающий свет израильского лета не оставлял места для сомнений – но лужа была большая, какие бывают только зимой. В середине августа я начала искать лужи в Тель-Авиве и близлежащих городах. На автостоянках. В промышленных зонах. На задних дворах продуктовых магазинов. Просто удивительно, как много я их нашла. Я фотографировала лужи в романтическом свете, будто снимаю фиорды в Норвегии, выбирая такой угол зрения, который создавал впечатление, что лужа значительно больше, чем в действительности. Этот свой проект я назвала «Летние лужи», и преподаватель, принимавший проект, прервал занятие на середине, велел всем оставаться на своих местах и побежал за деканом факультета, потому что «он должен это увидеть».
На обратном пути из Сатафа мы поссорились, Амир и я. Словесная дискуссия, в которой мы запутались, превратилась каким-то образом в ожесточенный спор, исполненный горечи. Все началось с того, что я ему сказала: «Надоело мне жить в этой луже, пожирающей своих обитателей, и мне лично кажется, что сейчас все станет очень плохо, и я уже подумываю о том, чтобы вторую степень в области искусства получить за границей, скажем в Нью-Йорке». Амир сказал, что Америка – не такая уж большая находка, он целый год жил в Детройте со своими родителями, и там кладут слишком много льда в кока-колу, а когда идешь в клуб ИМКА играть в баскетбол, там стоят десять парней, и каждый из них бросает мяч в отдельную корзину, а кроме того, халас[13], ему надоело переезжать, но я настаивала, напомнила о письме Моди из Южной Америки, которое он прочитал мне накануне, и сказала:
– Тебе не хочется немного переключиться и посидеть, целый день разглядывая индейских старушек?
Он презрительно фыркнул и произнес тоном всезнайки:
– Чепуха, куда бы ты ни ехал, – всюду берешь с собой самого себя. – Он включил радио громче, подавая тем самым знак, что он хочет завершить дискуссию, а я ему сказала, уже слегка раздраженно:
– Не надоели тебе еще эти тоскливые песни?
И он ответил:
– Нет! – И сделал звук еще громче и замкнулся в себе, словно сработал автомобильный замок, разом запирающий все двери, я буквально услышала щелчок, но не знала, как мне подобрать слова, чтобы смягчить его, поскольку не совсем поняла, что именно сделало его таким жестким. Когда мы добрались до дома, он сразу побежал к своим толстым книгам, и даже тогда, когда я встала за его спиной и сказала:
– Вот, у нас появился день, когда мы оба свободны, и просто жаль понапрасну тратить его на ссору.
Но он не пошел на примирение и даже головы не повернул в мою сторону. Тогда я пошла в гостиную, стала разглядывать ненавистную мне картину, ту, с грустным человеком, и начала молиться, чтобы Амир спорил со мной, чтобы встал со своего места, чтобы раскричался, потому что я не могу, когда ко мне относятся с явным пренебрежением, отталкивают меня, и я включила телевизор и выключила его, и вдруг вся наша квартира показалась мне слишком маленькой, слишком тесной, и рот мой наполнился вкусом поражения, и меня охватило чувство, что это не работает, и вся идея жить вместе закончится слезами, а попутно я еще запорю дипломный проект. Я вышла на улицу немного подышать воздухом, успокоиться, но было так холодно, что я побежала обратно, только в доме меня никто не ждал, кроме человека на картине, который, как и прежде, продолжал смотреть в окно.
Восемь лет мы с Моше не ссорились. С тех пор как познакомились. Возможно, так у нас и продолжалось бы и мы бы побили рекорд Гиннеса, если бы автомобиль с мегафоном не проехал по улице, приглашая жителей нашего микрорайона на собрание, которое состоится на площади перед минимаркетом «Дога», где выступят великий раввин и певец Бени Эльбаз.
Мы сидели в гостиной, все было тихо и спокойно, смотрели «Колесо фортуны» с Эрезом Талем и Рут Гонзалес. Мы не голосовали за Рут, предпочитая Сигаль Шахмон, но в этот раз она была очаровательна, с ее кудряшками и акцентом.
– Выглядит совсем неплохо, эта Гонзалес, – сказала я Моше.
Он мне ответил:
– Да, но не так хорошо, как ты. – И поцеловал меня в плечо. А я ему сказала:
– Какой же ты смешной. Не каждую надо сравнивать со мной.
В душе я была рада, что он говорит мне это, и после того, как я дважды рожала, и бедра мои стали шире, и волосы не «полны блеска», как говорят в рекламе, и у меня есть даже маленькие морщинки вокруг глаз, когда я смеюсь. В качестве награды я погладила его по затылку, а пальцами второй руки продолжала расчесывать волосы Лирона, сидевшего слева от меня, и всякий раз произносившего буквы, которые появлялись на экране, показывая, что он уже знает весь алфавит на память, хотя иногда еще путает похожие – «гимел» и «заин». Лилах не спала, но лежала тихо, загипнотизированная телевизором. Студенты не включали громкую музыку. Авраам и Джина не появились в дверях с печеньем. Никто не звонил из Института опроса общественного мнения, чтобы выяснить, какова наша позиция после убийства главы правительства (с тех пор как я однажды согласилась ответить на их вопросы, они больше не оставляют нас в покое). В центре стояла миска с виноградом, в ней было две грозди – одна с черными, а другая с зелеными ягодами. Время от времени кто-нибудь отрывал виноградину.
В суматохе буден ты не останавливаешься, чтобы подумать о том хорошем, чем владеешь в этой жизни. Почти всегда твои мысли заняты тем, чего у тебя нет. Но в ту минуту, помню, я подумала: «Посмотри, как это красиво, Сима. У тебя есть твоя маленькая семья. Полная семья, как ты и мечтала, когда еще была девочкой». И тут, когда в телевизоре один инженер из Явне выиграл холодильник стоимостью в четыре тысячи шекелей и зазвучала музыка победы, в эту музыку ворвался голос из мегафона.
– Что нужно этому а́лте за́хен[14] именно сейчас? – пробормотала я, все еще погруженная в приятные мысли, а Моше, убрав звук в телевизоре, сказал:
– Это не алте захен, Сима, ты послушай: «Приглашаются жители квартала! Бени Эльбаз на площади перед “Догой”!» – орал мегафон. И Моше добавил:
– Будет большое собрание, все идут туда, прибывает великий раввин и все лидеры движения. Будет что-то необычайное.
– А́ла кейф кефак[15], – сказала я, прибавив звук в телевизоре. Инженер из Явне выиграл еще два билета в Лондон и вышел в финал.
– Ты хочешь пойти? – спросил Моше.
– А зачем? Что мне до них? – ответила я.
Оба мы уставились в телевизор, не решаясь смотреть друг на друга. И тут он внезапно поднялся с дивана, с быстротой, ему совершенно не свойственной, встал передо мной, заслонив экран.
– Я не понимаю, Сима. Не повредит нам немного послушать слова Торы, что-нибудь об иудаизме. Это уж точно лучше, чем сидеть и смотреть всякую ерунду по телевизору.
– Папа, – запрыгал Лирон, – я тоже хочу пойти с тобой на собрание.
– Ни в коем случае, – сказала я, прежде чем Моше успел согласиться. – Уже поздно. Тебе пора спать. Я поверить не могу, что ты еще не в пижаме. Почистить зубы, пижама и спать. Давай!
Лирон отправился в свою комнату, не скрывая недовольства.
– Подвинься, пожалуйста, ты заслоняешь мне экран, – сказала я Моше. Он подчеркнуто неторопливо отошел в сторону. Мегафон, который уже проехал дальше, вновь вернулся на нашу улицу, но на сей раз из него доносилась только музыка.
– Ладно, я все-таки пойду, – произнес Моше, ожидающе глядя на меня. – А когда я вернусь, – добавил он надутым тоном, совсем как у брата Менахема, – я хочу поговорить с тобой.
– А если ты не вернешься, дорогой мой муженек, то искать тебя в Бней-Браке? – спросила я, не отрывая глаз от телевизора.
– Да, в Бней-Браке, – повторил Моше, просто чтобы позлить меня, а затем надел теплую куртку с капюшоном и вышел из дома, хлопнув дверью.
Лилах заплакала. Я взяла ее на руки.
– Не бойся, миленькая, это только ветер, – сказала я неправду. И злилась на себя, что лгу ей. Ну и что, если она не понимает, все равно не стоит приучать ее ко лжи с малых лет. – Погляди, – показала я ей пальцем на телевизор, – это уже финал. – Я оторвала для нее несколько зеленых виноградин и поднесла к ее рту. Она оттолкнула мою руку и указала на черный виноград. – Нет проблем, возьми черный, но только не надо их бросать, – сказала я ей и оторвала от грозди две черные виноградины. Она с удовольствием сжевала их одну за другой и снова смотрела со мной «Колесо». В финале инженер из Явне выиграл автомобиль «Мицубиси», бесплатный бензин на год и стереоустановку для машины.
«Я помню день, когда Насер ушел в отставку, словно это было всего два дня назад», – так говорит моя мама, когда мы сидим перед телевизором и смотрим программу, посвященную памяти Рабина. Все уже знают, что сейчас она расскажет историю, которую мы уже слышали, но тем не менее хотим услышать снова, потому что мама всегда добавляет новые подробности, чтобы было интересно и тем, кто слушает это в сотый раз. Иногда, если у нее хорошее настроение, она может отпустить колкость и в наш, ее детей, адрес. Правда, уколы ее мелкие, комариные.
«Все собрались перед телевизором в кафе Джамиля, – начинает мама, и я из уважения к ней убавляю звук телевизора. – Это был уродливый коричневый телевизор, с высокой антенной, похожей на дерево, работавший ужасно, – продолжает она. – Каждые несколько секунд по экрану пробегала сверху вниз широкая белая полоса, регулятор громкости был испорчен, но это был единственный телевизор в деревне, и никто не хотел пропустить прямую трансляцию. Люди стояли на столах, спиной прислонясь к стене, ведь главное – это видеть. Шабаб[16], – и тут она обращает свой обвиняющий взгляд в мою сторону, – стояли так близко к девушкам, что некоторые из парней – да наставит их Аллах на путь истинный, – воспользовались моментом и дали волю рукам, побывавшим в местах запретных, а Джамиль сновал между столиками с тарелками хумуса и бобов и бутылками газировки. Люди ели с большим аппетитом, перед тем как заговорил Насер. Яани, все уже знали, по слухам и из еврейских газет, что война проиграна, но никто не верил, что он… вот так, вдруг. Все думали, что это будет еще одна из великих его речей, подобная тем, которые он уже произносил и от которых содрогается все твое тело, когда ты это слышишь. О боже, как же он умел говорить, этот Насер. Он повышал голос и понижал его, выбирал слова, подобно поэту. Но в тот день, как только он вышел на сцену, по взглядам людей, стоявших за его спиной, его помощников, было заметно, что не все в полном порядке. Лицо его было белым, как полдень, и лоб его так сильно потел, что даже в убогом телевизоре Джамиля можно было видеть крупные капли, и внезапно в кафе воцарилась полная тишина. Даже Марван, – тут она посмотрела на моего брата, который в эту секунду разговаривал со своей женой Надей, – молчал, во что трудно поверить. А Насер подошел к микрофону и слабым голосом начал читать по бумажке: «Братья, – сказал он, и я превосходно помню его первую фразу, – мы всегда говорили друг с другом с открытым сердцем, и в дни побед, и в трудные времена, в часы сладкие, и в часы, исполненные горечи, ибо только так мы сможем найти правильный путь». И дальше он продолжил свою речь, объяснил, как американцы помогли израильтянам в этой войне, как израильские военно-воздушные силы первыми атаковали египетских солдат, которые сражались как герои, и иорданские солдаты сражались как герои, а в конце сказал, что он, Гамаль Абд-аль Насер, виновен, и он оставляет пост президента и с завтрашнего утра полностью находится в распоряжении народа, чтобы служить ему. Когда он закончил свою речь, собрал листки с текстом и сошел со сцены, можно было видеть, как один из его помощников носовым платком утирает глаза, мокрые от слез, и тут же, мгновенно, все мужчины в кафе прикоснулись мизинцем к уголку глаза, утирая соленые капли, даже самые большие и сильные люди, такие как Наджи Хусейн, А́лла ира́хмо[17], десять лет отсидевший в иорданской тюрьме, и Хусам Марния, который три раза подряд становился чемпионом Рамаллы по боксу, и ваш отец, герой, – тут она смотрит на моего отца, опустившего глаза, – тебе нечего стыдиться, айю́ни[18], так это и есть, когда дают человеку надежду, а потом одним махом забирают ее, то это намного труднее, чем если бы вообще не было никакой надежды, этот Насер, с его смеющимися глазами и прекрасными словами об арабской нации, великой и могущественной, он был для меня великим отцом, отцом, который открыл нам веру в то, что в мире есть свет, и, перед тем как окажемся мы в раю, мы еще вернемся в нашу деревню, вернемся к своей земле, и сердце наше не будет более подобно фасолине, рассеченной надвое, и мы не будем больше кочевать с места на место, как цыгане».
Она поднимает ключ, висящий у нее на шее, ключ от старого дома, целует ржавое железо и продолжает:
«А потом египтяне вышли на улицы и легли на проезжую часть, умоляя Насера отменить свою отставку и вернуться на пост президента. Но это уже было совсем не то что прежде. Он уже был болен, слаб и через два года умер, и снова все пришли в кафе Джамиля, – а здесь уже цены в иорданских динарах сменились на цены в израильских лирах, – чтобы посмотреть на похороны Насера».
Она делает глоток кофе из своей чашки, проверяет, все ли ее слушают и продолжает:
«И я скажу вам, что странно: теперь и Рабин мертв, тот самый Рабин, который прикончил Насера, тот Рабин, чьи солдаты стреляли над нашими головами в сорок восьмом году, Рабин-злодей, Рабин-дьявол, но вместо того чтобы веселиться, танцевать на улицах и хлопать в ладоши, мне грустно. Поглядите на его внучку, красивую девочку, заливающуюся слезами. Похожа на своего деда, как Рауда, дочка Марвана, похожа на свою бабушку. Что поделаешь, мне грустно и жалко ее. Все лидеры всегда плохо кончают. И что теперь будет?»
Когда наша учительница говорила об убийстве Рабина, у нее было точно такое выражение лица, как тогда, когда она рассказывала о том, что Гиди погиб, и это сразу заставило меня заподозрить, что, возможно, это выражение лица, этот серьезный взгляд ее глаз, эти прикушенные губы – все это только маска, которую она надевает, когда считает, что сейчас должна быть грустной. Когда она закончила, то уселась на край стола своей задницей и попросила, чтобы дети рассказали, что они чувствуют. Как всегда в подобных ситуациях, когда не знаешь, что сказать, все стали повторять то, что уже сказала она, только другими словами. Я не поднял руку. Вот уже какое-то время я совсем не говорю в классе. Это началось в конце шивы, недели траура по Гиди, когда я вернулся в класс и не понимал, о чем говорят на уроке, потому что много пропустил, и тогда я подумал, что лучше молчать, и тогда никто не обратит внимание на то, что я просто не понимаю, а потом я привык молчать, даже когда хотел что-то сказать, – например, про суд, который они устроили царю Давиду на уроке Танаха, когда дошли до отрывка, где Давид посылает Урию Хеттеянина на войну, – слова застряли у меня в горле, и было у меня такое чувство, что если открою рот, то начну заикаться. Хотя никогда в жизни не заикался.
Алон сказал, что убийство было жутким и ужасающим, а Ринат заявила, что убийство было ужасающим и жутким, я же про себя подумал: «Если не говоришь, у тебя есть больше времени подумать». Довольно странно, как мой мир перевернулся за последние несколько дней. До убийства моим бункером был дом, где запрещалось слушать музыку, запрещалось смеяться и запрещалось, обращаясь к маме, начинать фразу словом «таги́ди»
О проекте
О подписке