– Это наш учебный проект, который мы должны сделать, а тема проекта – «Религия и Бог», – пояснила Ноа. Я не понял, какая связь между Богом и обувью, но тем не менее выбрал две фотографии, которые, как мне показалось, выглядели лучше других, и указал на них.
– Почему именно эти? – спросила Ноа.
– Не знаю, – ответил я, – но, похоже, что на этих снимках все устроено красивее, чем на других.
– Композиция, – сказала Ноа.
– Компо что?
– Композиция. Так называют систему взаимоотношений между различными элементами изображения. И, по правде говоря, ты прав, Йотам. Композиция этих двух фотографий и в самом деле особенная.
В том же духе мы продолжали отбирать фотографии в соответствии с их композицией, а тем временем Ноа рассказывала мне и другие вещи, связанные с фотографией: о диафрагме, об экспонометре, об особом свете в начале и в конце каждого дня, который называется «волшебным светом». Рассказала еще и о тех днях, когда она просто выходит с фотоаппаратом на улицу и ждет, что случится что-нибудь особенное прямо у нее на глазах. Иногда проходит целый день без всяких происшествий, а иногда неожиданный случай посылает ей прекрасный снимок, как, например, вчера, когда она только вышла из дома, а строители, работающие у Мадмони, как раз приехали, и все покинули пикап, а один задремал, остался в кабине. На голове у него была индейская шерстяная шапка яркой раскраски, в нашей стране увидеть такую можно только у вернувшихся из путешествия в Южную Америку. И у нее в животе появилось особое чувство, возникающее всегда, когда она видит то, что ей хочется сфотографировать, и из всех ощущений, существующих в мире, оно похоже на то, что испытываешь при виде желтого перца в супермаркете. Она спросила у строителя, обладателя шапки, может ли она его сфотографировать, и тот согласился. И вообще, она любит всякие неправильности и ошибки в этом мире. К примеру, пластиковый пакет, плавающий в воде, подобно медузе, или камень, выступающий из стены, как в доме Авраама и Джины, или поле между их квартирой и нашим домом, которое, на ее взгляд, – одна большая ошибка. Я не понял, почему поле – это ошибка, но спрашивать мне было неудобно, и поэтому я вместо этого спросил о черном баке, который стоял в углу комнаты.
– Это Джобо, – ответила Ноа. – В Джобо закладывается отснятая пленка, и Джобо превращает ее в негативы. Без Джобо невозможно начать процесс проявки фотопленки. – Когда она в четвертый раз произнесла «Джобо», меня охватил приступ смеха. Это название – Джобо – жутко меня насмешило, и как бы я ни прикусывал губы, никак не мог остановиться. Ноа пыталась сдержать себя, но я в конце концов заразил и ее, и она тоже начала хохотать, перебрасывая из стороны в сторону свои длинные волосы, чтобы не попали ей в открытый рот. Внезапно я заметил, что она и вправду красивая, как сказал Амир своему другу по телефону. Особенно когда смеется. Через несколько секунд у меня началась икота, как это всегда со мной случается, когда я долго и без остановки смеюсь, но это только рассмешило нас еще больше. Если бы мама видела, что я так заливаюсь смехом, она уж точно изобразила бы на своем лице выражение «как тебе не стыдно», – так она делает со времен Гиди, если я смотрю смешную программу по телевизору, даже когда я стараюсь смотреть с выключенным звуком. Но мама этого не видела, и мы продолжали смеяться, пока у меня в животе не заболел «мускул смеха», а глаза Ноа не засверкали от обилия слез. Но тут вошел Амир. Как только мы увидели его лицо, то мигом перестали. Он, правда, улыбнулся мне и поцеловал в губы Ноа, но сразу было видно, что от этого клуба полунормальных-полупсихов он сам немного ошалел.
– Как прошло? – спросила его Ноа, и он, зигзагами расхаживая по комнате, начал объяснять:
– Нелегко, совсем нелегко.
Я взял в руки фотографию, начал рассматривать ее, чтобы он подумал, что я не слушаю.
– Нава утверждает, что это из-за убийства Рабина, – сказал Амир, а я наблюдал за ним поверх фотографии, как сыщик. – Дело в том, – продолжал он, разговаривая руками, – что им нет дела до самого Рабина. Некоторые из них даже не знают, что он был премьер-министром. Но все эти поминальные церемонии, грустные песни и специальные программы по телевизору, – похоже, их эмоциональные антенны улавливают, что в идеальном мировом порядке что-то расшаталось, и это уводит почву у них из-под ног. Ты понимаешь, о чем я говорю? – спросил он у нее. Без моего желания, да еще в самый неподходящий момент, у меня вырвался неприятный звук отрыжки, и Ноа не успела ответить, что да, она понимает. Амир спросил меня с тревогой в голосе, хорошо ли я себя чувствую.
– Он в порядке, – сказала Ноа и улыбнулась мне так, будто у нас двоих есть секрет, о котором ни в коем случае нельзя рассказывать Амиру.
– Прекрасно, – сказал Амир нервным тоном, совсем ему не свойственным.
– Я пойду, – сказал я. Я чувствовал себя так, будто во время матча «Бейтара» я сижу на трибуне стадиона, куда, обойдя все заслоны, проникло слишком много безбилетников, и от тесноты просто невозможно дышать. Я чувствовал, что чем-то им мешаю, хотя и не был уверен. Действительно, чем я могу им мешать.
– Спасибо за все объяснения, – сказал я Ноа, и она улыбнулась.
– Это я должна сказать тебе спасибо, – ответила она, – благодаря тебе я выбрала действительно красивые фотографии.
– Не выпьешь стакан воды хотя бы? – спросил Амир.
– Нет, – ответил я, – дома обо мне уже, наверно, беспокоятся.
Ночью, после того как я вернулся из подвала-бомбоубежища, где собирались члены клуба «Рука помощи», мне приснился сон. По-видимому, он был важным, потому что я помню бо́льшую часть этого сна. Шмуэль, мужчина лет шестидесяти, с волосами, как солома, в потрескавшихся очках, стоял посреди нашей гостиной, излагая мне свою теорию, ту самую теорию, которую он объяснял несколько часов назад в реальности в «кофейном уголке» клуба (стол с отслаивающимся пластиковым покрытием, два стула, один со сломанной спинкой, сахар с комками, растворимый кофе «Элит», пастеризованное молоко, видавшие виды чайные ложки).
– Мир, – объясняет он с жаром, – разделен на три цвета: красный, белый и прозрачный. Красный и белый олицетворяют две человеческие крайности, а прозрачный представляет срединный путь. Божественный компромисс. В политике, например, крайне правые – это белый цвет; Рабин, благословенна его память, был красным, а истинный путь, прозрачный, пролегает между ними. То же самое и с любовью. Мужчины – белые. Женщины – красные. Вот почему сердца разбиваются. А теперь, – тут Шмуэль наклонился и прошептал мне прямо в ухо, – посмотри на вашу квартиру, друг мой. Все здесь красное, белое и прозрачное.
Я окинул взглядом квартиру. Режиссер-постановщик сна переместил камеру и позволил мне с ужасом убедиться, что Шмуэль прав. Стулья были красными, стол – белым, а стена, отделяющая нас от семьи Закиян, прозрачной. Я мог видеть сквозь стену и Симу, и Моше в разгар их ссоры, но не слышал, что они говорят. На столе стояла прозрачная тарелка, справа от нее лежал красный нож, а слева – белая вилка.
– Но почему именно красный, белый и прозрачный? – спросил я Шмуэля. – Где логика?
Шмуэль пожал плечами и кивнул головой в сторону картины, висевшей на прозрачной стене, той самой картины, которая так раздражала Ноа: изображение мужчины, глядящего на улицу через окно. Оригинальные цвета картины – фиолетовый, черный и оранжевый – сами собой сменились на красный и белый. Этот образец современного искусства мне не понравился, к тому же было совершенно непонятно, почему Шмуэль стоит посреди моей гостиной, хотя он должен находиться в клубе, на своем месте. Я обратился к нему, чтобы выяснить это обстоятельство. Но он исчез. Или, может быть, не исчез? Может, он просто прозрачный? Эта внутрисонная мысль пронеслась в моей голове, но у меня не было времени проверить ее, потому что внезапно в окно сильно постучали. Я подошел, чтобы узнать, кто это, но ничего не мог увидеть, потому что окно было не прозрачным, а белым или матовым. По голосам я понял, что Ноа, Ицхак Рабин и какой-то мальчик, возможно Йотам, потеряли ключи и хотят, чтобы я им открыл. Я подошел к двери и подергал ее. Впустую. Я навалился на дверь плечом, но она не поддавалась. Я ударил дверь ногой, как в каратэ, но она не открылась. На этом заканчивается часть, которую я помню.
Утром, когда я проснулась, его рядом уже не было, но постель еще хранила тепло, а на подушке была вмятина в форме головы. В фильмах в подобных эпизодах мужчина после ссоры всегда оставляет женщине письмо с извинениями или покупает ей букет цветов, и хотя я знаю, что Моше не по части писем или букетов, я надеялась, что на кухонном столе меня кое-что ждет. Так обстоит дело с фильмами – они влияют на тебя, хотя ты отлично знаешь, что все это глупости. Когда на столе ничего не оказалось, кроме полупустой чашки черного кофе, я была разочарована. Лилах, которая по утрам обычно спокойна и весела, хныкала. Эта малышка – антенна. Она улавливает все. Именно поэтому мы всегда стараемся спорить в спальне, за закрытыми дверями. Я поменяла ей подгузник, приготовила для нее нарезанный банан, как она любит. Тем временем к нам присоединился Лирон и попросил помочь ему зашнуровать ботинки. Я подогрела ему какао, в качестве компенсации за съеденные мной кукурузные хлопья добавив туда две дольки шоколада, надрезала кожуру апельсина, чтобы на большой перемене ему было легче его очистить, в тысячный раз объяснила ему, как делают петлю из шнурка и продевают через него петлю второго шнурка, и все это время пыталась обнаружить в нем отголоски вчерашнего спора, но ничего не увидела. Как обычно, он слишком быстро пил свое какао и, как обычно, немного обжег язык. Как обычно, он забыл вытащить уголки воротника и, как обычно, рассердился, когда я ему об этом сказала. И только у двери, после того как он привычно поцеловал меня в щеку, он вдруг обернулся и спросил:
– Я иду в детский сад Хани, верно?
И тогда я поняла, что он не только слышал нас, а еще и понял, поэтому я сказала: «Конечно!» – и быстро погладила его по волосам, чтобы он поторопился, а он поднял голову, будто хотел сказать мне что-то, но потом развернулся и ушел. Я наблюдала за ним, пока он не вошел в здание детского сада в конце улицы, и, как только он ушел, пожалела, что дала ему уйти вот так, без объяснений. Но что я могла объяснить? Я не знала, как объяснить даже самой себе. Внезапно мне захотелось поговорить о происшедшем с подругой. Посоветоваться. Но с кем? Я взяла Лилах на руки, осторожно посадила ее в большую коляску, где она могла и стоять, лишь бы не начала снова плакать, и мысленно перебрала в голове всех своих подруг. Галит? Всегда говорит по телефону «да, да», но к концу беседы из ее вопросов становится ясно, что она не слушала. Каланит недавно родила близнецов, и разговаривать с ней надо короткими предложениями, потому что один из близнецов обязательно заорет и ты даже фразу не закончишь. Сигаль неделю тому назад как раз перевела своего сына в тот самый садик, о котором говорил Моше, и у нее уж точно готова целая речь на данную тему. Она, разумеется, за перевод. Люди всегда готовы превозносить сделанное ими, иначе почему они возвращаются из-за границы довольными? Я бы и в самом деле хотела хоть один раз встретить человека, вернувшегося из поездки за границу, который сообщил бы: «Было очень плохо». Еще, разумеется, есть моя сестра Мирит, но я заранее знаю, как она отреагирует на любой вопрос. Вся эта история, к примеру, сразу загонит ее в стресс. «Зачем вы ссорились? Почему он уехал глубокой ночью? Почему ты ему не уступила?» Мирит всегда за уступки. Вот уже полгода ее муж изменяет ей со своей подчиненной-военнослужащей, но Мирит закрывает на это глаза. Она говорит, что это у него пройдет, как будто это грипп. Если бы наша мама была жива, она бы показала ей, что это за грипп.
«Но мама в итоге осталась одна. – Я услышала, как Мирит говорит это в моей голове. – Ты забыла?» У мамы случился сердечный приступ, и прошло три часа, пока один из соседей не обратил на это внимание. «Приехавшие врачи скорой помощи сказали, что, если бы ее обнаружили вовремя, еще был шанс. Понимаешь? – продолжала Мирит. – Я знаю, что Дорон мне изменяет, но, по крайней мере, есть кому поинтересоваться из гостиной, все ли со мной в порядке, если я порежу себе палец ножом для салата».
За секунду до того, как я мысленно ответила Мирит, раздался звонок в дверь. Ноа, студентка. У них закончилось молоко.
– Заходи, заходи, – сказала я ей, – не стесняйся. – Ноа вошла в дом и, прежде чем я успела ее предупредить, ударилась головой о новый абажур.
– Что поделаешь, – сказала я, останавливая раскачивающийся абажур, – все в этом доме лилипуты.
– И у меня в семье все маленькие, – сказала она, потирая ушибленное место.
– Как же ты такой получилась? – спросила я.
– Не знаю. Моя бабушка повыше, так что, возможно, это от нее, – пояснила она.
– Почти не осталось, – извинилась я, потряхивая пустым картонным пакетом. – Может, выпьешь кофе здесь? – И, не дожидаясь ответа, налила в электрический чайник воду и достала чашки.
Она заговорила мне в спину: ей как раз вполне хорошо с ее ростом. В детстве она была замкнутой, с трудом выдавливала из себя слова, и ее замечали только потому, что она была выше всех. Без своего роста была бы вообще прозрачной.
– Ладно, – сказала я, – сегодня тебе вполне хватает внимания, с твоими ногами ты запросто могла бы быть манекенщицей.
– Чепуха, – запротестовала она и похлопала себя по бедрам. А я подумала: «Дай Бог мне такие».
Я налила в чашки кофе и молоко, подкатила к столу коляску с Лилах и села.
– А какой девочкой ты была в детстве? – спросила она, дуя на кофе.
– Я? – засмеялась я. – Со мной было все наоборот. Я всегда была самой маленькой, последней в шеренге на уроках физкультуры, и поэтому у меня не было выбора, я должна была научиться разговаривать, озвучивать себя, как говорится. С самого рождения у меня было свое мнение обо всем. Я заботилась о том, чтобы все знали, кто такая Сима. Кроме того, так меня воспитывала мама: «Если у тебя есть что сказать – говори! Никого не бойся». Потом, когда я выросла и часами спорила с ней, чтобы она позволила мне остаться и посмотреть «Даллас», она, пожалуй, сожалела о том, что так меня воспитала, и говорила мне: «Расек пхаль хазар, твоя голова тверда, как камень». Но в душе, думаю, она гордилась мной. И по сей день я такая упрямая. Вот, вчера, например… – Я произнесла это и замолчала.
– Что же было вчера? – спросила Ноа. Мне понравился ее тон. Заинтересованный, но не чрезмерно настойчивый. Хочет знать, но не обязательно все. Я начала рассказывать ей о ссоре с Моше и, слово за слово, вдруг заметила, что говорю о семье Моше, о том, как с первой же семейной трапезы, еще до того, как мы с Моше поженились, они меня удочерили, но, с другой стороны, всегда давали мне почувствовать, что я такая дочь, которая вызывает у них разочарование, что я не умею готовить для Моше ку́бэ хаму́ста так, как он это любит, что у меня слишком много мнений, что я плохо убираю в доме. Если я предлагала им кофе сразу после того, как они заходили в дом, они обижались и Моше тихо объяснял мне на кухне, что не следует сначала предлагать кофе, потому что это означает, будто я поскупилась на еду. Но если я не предлагала кофе, они тоже обижались. Я уже восемь лет с Моше, и иногда у меня такое чувство, что мне не хватит всей жизни, чтобы выучить правила его семьи.
– Конечно, – сказала Ноа и коснулась моего локтя, – я точно знаю, о чем ты говоришь.
Я ждала, что она расскажет немного о семье Амира, но она молчала, и я продолжала рассказывать о моей маме, о том, какой особенной женщиной она была, как она растила нас одна, после того как наш папа «укрепился в вере» и исчез, и как она ходила в одном и том же платье все лето, чтобы у нее остались деньги для книг и тетрадей для нас, и как за неделю до начала занятий в школе она сидела со мной и Мирит, помогала обернуть наши книги цветной бумагой и налепить наклейку на обложку. Она обертывала книги каким-то особым способом, я этому не научилась, не знаю, как мама это делала, но все учительницы приходили в восторг от моих книг, они поднимали их, показывая всем, и говорили: «Посмотрите, дети, все должны поучиться у Симы». Я говорила и говорила без перерыва, а Ноа молчала, и по ее глазам было видно, что она внимательно слушает, и Лилах тоже была спокойной, наверно, от удивления, ведь в своей жизни она никогда не слышала, чтобы ее мама говорила так много, не переставая, а когда я закончила, – не то чтобы закончила, а скорее устала, – обнаружила, что кофе уже холодный, и встала, чтобы сварить черный кофе, потому что молока больше не было, но еще и потому, что внезапно, не знаю отчего, мне стало стыдно смотреть Ноа в глаза.
Всякий раз, когда Амира что-то удручает, у него появляется тик. Посторонние не замечают. Зато Ноа хорошо видит, как у него начинает дрожать нижняя губа. А сама Ноа? У нее это макушка. Каждый раз, когда приближается срок сдачи работ в академии Бецалель, все черты ее лица сжимаются в одну болевую точку. А у хозяина дома – это живот. Слабое место. Когда он после призыва в армию проходил курс молодого бойца, его живот вышел из строя. И в последнюю неделю из-за этой истории с детсадом его угнетенное состояние отзывается изжогой там, внутри. А у Симы, его жены? Ни царапины. Даже когда Лирон бесится. Даже когда Моше сводит ее с ума. Даже в последнюю ссору. Может, это потому, что Сима такая: ничего не утаивает. Все всегда выкладывает как есть.
А по ту сторону поля мать Йотама сметает в совок выпавшие волосы. Почти каждый день, с тех пор, как погиб Гиди. А волосы у нее были такими длинными и густыми. Отец Йотама любил перебирать их пальцами перед сном. Или с нежностью скользил по ним ото лба и выше. Теперь он не прикасается к ней, и она к нему не прикасается. Только изредка ночью, непреднамеренно: бедро касается бедра, живот прижимается к спине, голова опирается на грудь. А утром как ни в чем не бывало каждый живет своей жизнью. Она чистит зубы. Он одевается. Она расчесывает свои редеющие волосы. Он может порезаться бритвой, но не ругается. Иногда, на работе, у него случается приступ астмы. В детстве у него была астма, а сейчас, после всего, она вернулась. Врач из больничной кассы отправил его покупать ингалятор, дали ему один голубого цвета. И каждый вечер он достает его из кармана рубашки и кладет рядом с лампой для чтения. Но не говорит об этом, а она не спрашивает.
Я знал, что это случится. Сколько можно не готовить домашние задания, не отвечать на уроках, не приносить атлас на уроки географии? Я знал, что в конце концов кому-то это надоест. И сегодня, после того как я четыре раза выходил в туалет на уроке обществоведения и в коридоре встретил свою классную руководительницу, это и в самом деле случилось. В конце занятий она вошла в класс и вручила мне письмо в белом конверте с эмблемой школы для господина и госпожи Авнери, и я, хотя конверт не открывал, отлично знал, что написано в письме. Спад в учебе, спад в дисциплине, спад в общении, спад, спад! Смешное слово: спадспад. Как тамтам или канкан… Письмо это госпоже Авнери я не передал. Ведь я заранее знаю все, что она мне скажет. Я просто реально слышу ее голос: «Ты ведь знаешь, что нам трудно, Йоти, так почему же ты доставляешь своему отцу и мне лишние неприятности?» Вместо этого я засунул конверт под памятник Гиди, который сложил из камней в поле. На минуту мне показалось, что сам Гиди сидит на одной из ветвей большого дерева, над домом Ноа и Амира, и смотрит на меня, разочарованный моим поведением, но я постарался не замечать этого, продолжая добавлять камни по бокам, так, чтобы письма не было видно, а в промежутки между камнями добавил камешки поменьше и немного земли. В конце концов моя классная руководительница, вероятно, позвонит маме, но пока у меня есть несколько дней. Я влез в свою комнату через окно, схватил доску, на которой мы с Амиром играли в шашки, бегом пересек поле. Я стоял у двери Ноа и Амира. Надеялся, что кто-нибудь из них окажется дома один, и неважно, кто именно, мне все равно.
О проекте
О подписке