Иногда мы рэп
Стоим в гостиной, корим и упрекаем друг друга
Слова, ножи, осколки
Обрати внимание, послушай меня, йо
Ораторствуем в рифму
Иногда мы транс
Лупим по голове, по шее, швыряем подушку,
Впиваемся зубами в плечо, в задницу, потираем ляжки
On board! Night train[12]
Кончила? Ты можешь принести мне воды?
Но всякий раз, когда мне кажется, что я понял
Как это работает, все это ты и я Ты и я Меняется бит,
еще одна пластинка хрипит
Любовь – она нервный ди-джей
Потому что иногда мы блюз
О, до чего же мы блюз иногда
Рвется струна, грусть нам дана
Что ты сказала? Что ты сказал?
Поговорим об этом завтра
А иногда мы ивритская песня
Ивритская песня застенчивая
Почеши мне там, погладь меня тут
Так почему не так, почему не так
Все время?
Потому что иногда мы Игги Поп
Или Люси в небесах
Иногда это день рок-гитар
Искажений до бесконечности.
Но всякий раз, когда мне кажется, что я понял
Как это все работает все это ты и я
Меняется бит, еще одна пластинка хрипит
Любовь – она нервный ди-джей
Меняется бит, еще одна пластинка хрипит
Любовь – она нервный ди-джей
_______________________________________
Слова и музыка: Давид Бацри
Из альбома группы «Лакрица»,
песня «Любовь, как я объяснил ее своей жене»
Самиздат, 1996 год
Поездка прошла вполне нормально. Лилах особо не плакала, только на спуске к Иерихону с множеством поворотов ее тошнило, но я все вытирала салфетками, которые заготовила заранее, и давала ей пить минеральную воду. На шоссе вдоль Иорданской долины она уже снова улыбалась своей ангельской улыбкой, а Лирон сидел тихо и играл в «Тетрис». Обычно он настойчиво сует свою голову в пространство между двумя передними сиденьями, но Моше с этим никогда не соглашается, потому что это опасно, и всю дорогу ведутся споры, но на сей раз, благодаря «Тетрису», мальчик сидел у окна, он не поднял голову от экрана даже тогда, когда Моше воскликнул:
– Посмотрите, вот озеро Кинерет!
– Как жаль, Лиро́ни, ты много теряешь, – сказала я ему, потому что это и в самом деле было зрелище: гигантский синий бассейн блестел среди гор, словно зеркало.
– Я не могу поверить, – громко сказал Лирон, и на секунду мы подумали, что он восхищается Кинеретом, – я побил рекорд! Я побил рекорд!
И Моше, рассмеявшись, сказал ему:
– Молодец, парень.
А Лила́хи начала произносить целую речь, но слова у нее были свои собственные:
– Биди, бодо, бу, ду, джа.
Лирон, довольный собой, наконец отложил в сторону свой «Тетрис», пощекотал легонько животик Лилах и спросил:
– Мама, что больше: Кинерет или море?
Я сказала:
– Море.
Но он продолжал:
– Откуда ты знаешь?
И я ответила:
– Нельзя увидеть, где заканчивается море, но можно увидеть, где заканчивается Кинерет.
Он ничего не сказал, но выглядел довольным моим ответом, и так мы ехали вчетвером, озеро Кинерет справа, всевозможные кибуцы – слева, а греческая музыка – в середине.
– Я Элько, просто мальчик, грек, а Александр – это уж точно не я, – пел Моше вместе с Иехудой Поликером, а я барабанила по колену Моше в такт мелодии и думала: «Нет никаких сомнений, мы должны время от времени выбираться из Иерусалима, просто проветриться, особенно в такую тяжелую неделю, когда по всем телеканалам говорят о Рабине, да упокоится он с миром».
Но когда мы прибыли в дом раввина Менахема, настроение у меня тут же испортилось. Пока мы ехали, я как-то успела забыть, что визиты к брату Моше не доставляют мне большого удовольствия, поэтому мы бываем у него только два-три раза в год, но как только мы вошли и сказали:
– Шабат шалом.
Менахем ответил: «Шабат шалом у-меворах» – и тут же поднял Лирона в воздух, прижал его личико к мезузе и сказал:
– Парнишка, о том, что надо поцеловать мезузу, ты уже слышал. Тут-то я и вспомнила, почему после всех этих суббот я уезжаю с наэлектризованными волосами, до того это действует мне на нервы. Но я ничего не сказала. Не хотела портить Моше встречу со старшим братом, который его, по сути, вырастил, потому что Авраам и Джина работали с утра до ночи. Два брата обнялись, поцеловали друг друга в щеку, и Билга, жена Менахема, подошла ко мне и помогла снять куртку. Уж как я ни старалась одеваться скромно, но рядом с ней я всегда чувствую себя обнаженной. Билга не проронила ни единого слова, но взгляд ее, замерший на моих новых сережках, все сказал, да еще как! Я проверила, все ли пуговицы застегнуты на моей блузке. С меня хватит тех упреков и выговоров, которые я получила от Моше после последнего седера, устроенного в праздник Песах, по поводу нижней, а не верхней! – пуговицы, оставшейся незастегнутой на белой блузке, и все увидели – Боже, спаси и сохрани! – мой пупок. А мой Лирон тем временем присоединился к отряду носящих пейсы – к четырем сыновьям Менахема, порядок имен которых по старшинству я так до сих пор и не сумела запомнить, – и отправился с ними во двор. Лилах была передана Хефцибе, старшей дочери Менахема и Билги, красавице, которая не поднимала глаз от своих лаковых туфелек. Хефциба унесла ее в маленькую комнату, там их ждала Бат-Эль, новорожденная дочка Менахема и Билги, последняя, сошедшая с конвейера.
Нас пригласили в гостиную, на чашку кофе перед едой.
– Твой Лирон уже настоящий мужчина, – сказал Менахем, вручая Моше кипу и английскую булавку, чтобы кипа держалась на голове.
Моше гордо кивнул головой и надел кипу.
– А малышка, – продолжал Менахем, – твоя копия, Сима. До чего же прекрасно ее лицо.
«Этот Менахем, он знает, что надо сказать каждому», – подумала я про себя, но тем не менее не смогла удержаться от улыбки, которая невольно появилась у меня на губах.
– Скажи-ка мне, братик Моше, – произнес Менахем более серьезным тоном, – в каком состоянии мезузы в вашем доме?
Улыбка стерлась с моего лица. Большой палец ноги в туфле перебрался на соседний палец.
– Мезузы в порядке, я думаю, – сказал Моше и добавил шепотом: – Совсем недавно приходил кто-то и проверял. Почему ты спрашиваешь?
– Некоторые люди говорят, что все несчастья, которые обрушились на нас в последнее время, – это результат нашего пренебрежительного отношения к мезузам, – сказал Менахем.
– Я никак не пойму, – взорвалась я, – ты утверждаешь, что Рабин умер из-за мезузы с изъянами?
Я не смогла сдержаться. И в моем тоне проявилось то, что я чувствовала, а это вполне могло вызвать ссору. Моше посмотрел на меня так, как обычно он смотрит на водителей, которые подрезают его на дороге. Билга стала снова помешивать кофе, хотя она уже его основательно размешала. Менахем молчал, взвешивая, как мне ответить.
– Все в руках Небес, – сказал он наконец. И посмотрел на потолок, оставив мне выбор: воспринимать его слова, ничего не говорящие по сути, как приглашение к войне или как предложение о прекращении огня.
– Может, тебе стоит пойти посмотреть, как там Лилахи? – предложил Моше. У меня было много хороших ответов на это «Все в руках Небес» Менахема. Например: «Все предопределено, но право предоставлено». Но мне не хотелось усугублять ситуацию, после того что я уже натворила. Поэтому я приняла совет Моше и с чашкой кофе в руке направилась в детскую. Лилах и Бат-Эль лежали там, колыбель рядом с колыбелью, а Хефциба, склоняясь над ними, пела им колыбельную, которая показалась мне знакомой. Я стояла рядом с Хефцибой, вглядываясь в лица девочек, и медленно пила кофе. Вдруг я заметила, что они похожи. То есть Лилах немного красивее, но в ее щечках и цвете глаз есть что-то, напоминающее Бат-Эль, и я заметила это впервые.
– Прямо как близнецы, – произнесла Хефциба, словно подслушала мои мысли, и я согласилась:
– Да, сильны гены семьи Закиян.
А потом спросила:
– Что это за песня, которую ты пела? Ты должна научить меня, я буду петь эту песню Лилах, когда она в следующий раз проснется в три часа ночи.
И Хефциба ответила:
– Это известная песня, разве ты ее не знаешь? – И она снова пропела слова: – Ангел, что меня от зла уберег, благословит молодых, он беду не пустит на порог. – И вдруг я поняла, откуда мне знакома эта мелодия. Хефциба продолжала петь негромко и нежно: – Имя мое и имена праотцев наших, Авраама и Ицхака, – пусть множатся им подобные в Земле нашей.
Я слушала, и память моя постепенно прояснилась, стала четкой, совсем ясной.
Ашкелон, ночь. Мой отец входит в нашу с Мирит комнату, садится на постель Мирит. Помню, как я тогда подумала: «Почему не на мою постель?» У него уже длинные пейсы и черная колючая борода. На нем белая рубашка с пуговицами и брюки черного цвета. Одной рукой он гладит мою голову, а другой – щеку Мирит; своим приятным теплым голосом он поет нам именно эту песню, но при этом еще выводя рулады и трели. Несколько раз он поет нам эту песню, пока мы не засыпаем. А на следующее утро он исчез, со всеми своими вещами, кроме пары новых кроссовок «Адидас», которые мама несколько месяцев хранила в ящике на случай, если он вернется. Он не вернулся, но приходил навещать Мирит в ее снах, и она каждое утро рассказывала мне по секрету, чтобы мама не слышала, как папа во сне посадил ее на плечи, читал ей во сне сказку и говорил ей, что он по ней скучает – во сне.
Спустя примерно год мама узнала от соседей, что отец встречается с дочерью раввина в Иерусалиме, тогда она достала из ящика красивые новые кроссовки «Адидас» и ночью положила их возле большого мусорного бака вместе со свадебными фотографиями, но утром кроссовки исчезли, а фотографии оставались там среди мешков с мусором еще около недели, потому что в муниципалитете была забастовка и мусор не убирали.
– Довольно этой песни, – вдруг сказала я Хефцибе, проглотив комок в горле. Она моментально оборвала песню, но выглядела удивленной. По-видимому, я сказала это нервным, раздраженным тоном, хотя мне этого совсем не хотелось. Две малышки заплакали, создав идеальный дуэт – когда одна делала паузу, чтобы набрать воздух в легкие, вторая тут же подхватывала. Я взяла Лилах из колыбели, прижала к груди, чтобы ее успокоить, а заодно и успокоиться самой, и обнимала ее до тех пор, пока не пришел Моше и не позвал нас к столу. Он не мог смотреть нам в глаза. «О чем же он говорил с Менахемом?» – спрашивала я себя.
– Твоя дочь плачет, – сказала я Моше и поднесла Лилах прямо к его глазам, словно демонстрируя в суде вещественное доказательство, хотя и сама не знала, что именно пытаюсь доказать. Он вздохнул, стараясь не замечать мой агрессивный тон, и снова попросил, почти умоляя:
– Пойдемте к столу, Билга старалась и устала, приготовила еду. Неудобно.
«Старалась и устала? С чего бы это?» – подумала я. Так он никогда не говорит. Это из речей Менахема. И всегда так. Стоит им только встретиться, а уже через минуту слова Менахема в устах Моше.
Моше взял у меня Лилах, а она прижалась к его мягкому животу, который так любила, и сразу же перестала плакать. Я мигом умерила свое недовольство – вид Лилах в объятиях Моше всегда действовал на меня успокаивающе – и последовала за ними. Мы сели за стол, уставленный яствами, на главном месте – субботняя хала, покрытая белой тканью, и два подсвечника, которые в семействе Билги передаются из поколения в поколение вместе с их легендарной историей. Менахем произнес проповедь на тему недельной главы Торы, читаемой в эту субботу, недвусмысленно намекнув, что в это сложное время, когда религиозное население подвергается несправедливым нападкам, необходимо укрепиться в нашей вере, восстановить ее былую славу и ответить всем клеветникам молитвой, обращенной к Богу, благословенно имя Его. Когда он произнес «укрепиться в нашей вере», взгляд его остановился на Моше, и у меня снова появилось ощущение, что они между собой пришли к какому-то соглашению, пока я была с Лилах. Но я ничего не сказала. Потом я подумала, что мое молчание, возможно, побудило Моше ошибочно думать, будто я согласна с его братом, а также с секретным соглашением, которое они заключили. Все это – мудрствования, порожденные молчанием. В этот момент я сказала себе: «Какое секретное соглашение у тебя в голове, Сима? Они наверняка говорили об операции, которая предстоит их отцу, успокойся». И положила в тарелку Лирона салат из миски, потому что, когда он сам накладывает себе еду, что-нибудь обязательно падает на стол, и еще улыбнулась сидевшей напротив меня красавице Хефцибе, заглаживая перед ней свою вину за то, что беспричинно разнервничалась в детской. Попробовала курицу и картошку в апельсиновом соусе и попросила у Билги рецепт. И сказала: «Аминь».
Прежде всего, братан, вношу ясность. Я пишу это письмо не под наркотиками. Я не нюхал кокс, не пил сан-педро, не ел омлет с грибами. Иногда здесь курят, израильтяне главным образом, но лично я, с тех пор как прибыл в эту страну гор, не скрутил ни одного косяка. Воздух здесь слишком свежий и слишком чистый, чтобы загрязнять его дымом. Даже сладким. Почему я говорю все это? Потому что, если ты до конца прочитаешь это письмо и подумаешь, что я окончательно рехнулся, то знай: тут дело не в химикатах. Я под кайфом, это верно, но только от красоты.
Вчера на вершине Инхиамы я от неимоверной красоты даже заподозрил в первый раз в жизни, что Бог есть.
Минутку, погоди немного, прежде чем помчишься к телефону и объявишь моим родителям, что их сын потерял голову от наркоты и надо организовывать спасательную экспедицию, посылать спецназ Генштаба, наши доблестные ВВС и напечатать статью в центральной газете.
Придержи лошадей, как говорят англичане. Я вижу, как ты сидишь в своем маленьком доме (ты мне его не описывал, но у меня такое чувство, что он маленький), над тобой фотография грустного человека со своим радио (если только Ноа не сумела убедить тебя отказаться от него, но не думаю, что так случилось), на столе носки, в руке чай, источающий пар (должно быть, в Иудейских горах теперь холодно, верно?), ты перечитываешь первые строки моего письма и думаешь: куда подевался тот мой друг, которого я знаю? Где он, неуемный фанат футбола? Сначала он развивает предо мной теорию о состоянии сознания, а теперь вдруг у него есть Бог. Минутку, я не говорил, что есть Бог.
Я сказал, что вчера, после трехдневного похода по извилистым тропам, я проснулся утром на рассвете. Вышел из хижины (не совсем хижина, скорее, хибарка из жести) и вдруг увидел, что нахожусь на крыше мира (мы прибыли туда накануне, затемно, эти ленивые австралийцы останавливались через каждые два метра). Я сделал несколько шагов, сел на большой плоский обломок скалы с видом на долину. На вершине был собачий холод, и я засунул ладони под колени. Горы внизу все еще были покрыты мягкими утренними облаками, над которыми выступали самые высокие вершины. Солнце еще не показывалось, но лучи его залили все прозрачным, почти белым светом. Можешь ли ты вообразить все это? Без сирен. Без автобусов. Без урчания кондиционеров. Даже без щебета птиц. Абсолютная тишина. Не знаю, сможешь ли ты это понять, но во всем этом было что-то, вызывающее чувство благоговения. Вдруг я почувствовал, что все мои маленькие горести, вся эта нудная тоска по Ади, все это настолько мелко. Есть некий великий Порядок, может быть, Божественный (а возможно, и нет, ладно), и я в нем всего лишь запятая, самый кончик запятой, ничто. Размер моей значимости для мира подобен размеру значимости мухи на Синае.
В этой мысли было что-то утешающее, не знаю.
Потом проснулись все остальные, присоединились ко мне на скале, и магия немного поугасла. Я хотел поделиться с ними, но только одна мысль о том, что мне придется находить слова на английском для описания моих чувств, напрочь отбила у меня всякое желание говорить. Тогда я себе и пообещал, что напишу тебе, когда доберусь до городка у подножия горы, и приветствовал улыбкой Диану из Сиднея, которая этим утром – в истрепанном спортивном костюме и с взлохмаченными волосами – тем не менее выглядела как принцесса. (Видишь? Тебе не о чем беспокоиться, есть вещи, которые во мне неизменны.)
И вот я здесь. Мы сняли хорошую гостиницу, чтобы побаловать себя после нелегкого похода, и тут есть даже стол, на который можно положить блокнот. В окно иногда долетают голоса торговцев с индейского рынка, расположенного неподалеку. Кстати, рынок этот – явление ошеломляющее. Сегодня я гулял здесь с Дианой и думал о Ноа – то есть девяносто девять процентов времени я думал о том, как соблазнить Диану (она сегодня надела облегающие брючки с застежкой-молнией на заднице. Сечешь?). Но время от времени закрадывалась мысль о Ноа – как бы она здесь отрывалась. Каждые два метра – будто картина для National Geographic. Сегодня, например, в разгар нашей прогулки начался дождь (вода стеной, будто ответственный за дождь на голливудской съемочной площадке перепутал требуемое количество). Все торговцы с открытой площадки убежали со своими товарами в крытую секцию рынка («крыша» – рваные полотнища нейлона, чтобы ты не подумал по ошибке, что они оказались в крупном торговом центре), и только одна пожилая женщина, чьим ногам уже не под силу бежать куда-либо, осталась на месте, закрыла глаза и позволила дождю вовсю поливать ее. Представь себе эту картину: старая индеанка с овощами, разложенными на циновке перед ней, в середине большого песчаного участка, который на глазах превращается в грязь. Лицо ее изрезано морщинами, словно подошва ботинка. Волосы иссиня-черные. И облака над головой. И еще старый автобус, задняя часть которого превращена в ларек. Красиво, не правда ли? Так чего вы ждете? Берите рюкзаки и приезжайте.
Ты написал мне, что иногда в вашей квартире нет воздуха. Что души ваши натыкаются одна на другую, подобно двум сталкивающимся автомобильчикам в парке аттракционов. Так ялла. Вперед. Приезжайте сюда. Тут у вас воздуха будет вдоволь, поверь мне. А автомобилей здесь и в помине нет. Да, я знаю, что вы теперь буржуа. Прочитал в твоем письме. Квартира. Работа. В ближайшее время – и подгузники. Но, может быть, заскочите на пару недель?
Обещаю не слишком полоскать мозги разговорами о Боге. Во всяком случае, напиши мне на адрес посольства Израиля в Лиме. (Предыдущее твое письмо было прекрасным, но слишком коротким.) Иногда здесь по два дня ждут поезда. Старайся лучше, парень. Расскажи немного о том, что творится в стране. Есть мир, нет мира. Как сыграли «Хапоэль» и «Маккаби» в Тель-Авиве? Что будет с ансамблем Давида «Лакрица»? Мы здесь в отрыве от всего.
Твой Моди
Четвертого ноября, в тот самый день, я поехал к Давиду, чтобы утешить его: от него ушла подруга, бросила его. По дороге, незадолго до перекрестка Моца, радио сообщило, что в Рабина стреляли и он ранен. Пока я доехал, он уже умер. Эйтан Хабер, и все такое… Мы сидели в гостиной перед телевизором и молчали. Давид выглядел ужасно. Худой, волосы растрепаны, погасшие глаза. С тех пор как я поселился в Кастеле, нам не доводилось встретиться. Он с головой погрузился в репетиции, готовил к выступлению свой ансамбль «Лакрица». Я был очень занят, приноравливаясь к тому факту, что теперь я не один и мы – пара. Несколько раз мы договаривались по телефону о встрече, но всякий раз в самую последнюю минуту кто-нибудь из нас вынужден был отказаться. Я не знал, как мне его утешить. Он действительно любил Михаль, любил всей своей мятущейся душой, раздираемой внутренними конфликтами. Я не знал, уместно ли вообще говорить о Михаль теперь, когда глава правительства убит. Мы молчали еще несколько минут, в полной растерянности смотрели в телевизор, где показывали происходящее на площади в Тель-Авиве, именно там стреляли в Рабина, но тут зазвонил телефон. Вдруг это она – глаза Давида загорелись – вдруг она передумала. Он быстро поднял трубку. Это была Ноа, она хотела, чтобы я поскорее вернулся домой. Ей страшно. И очень грустно. И одиноко. Она необычайно мягко сказала: «Домой», поверьте, я никогда не слышал, чтобы это слово произносилось с такой нежностью. Я неловко поднялся. Давид сказал:
– Все в порядке, брат мой, все в полном порядке.
Мы спустились по лестнице, и он проводил меня до машины.
На улице стояла мертвая тишина.
Холодный иерусалимский воздух пробирал до дрожи. Каждый из нас, скрестив руки на груди, обнял себя за плечи. Мы условились, что поговорим завтра.
О проекте
О подписке