Читать книгу «Девочки против бога» онлайн полностью📖 — Енню Вал — MyBook.
cover

Девочка примерно того же возраста пытается помочь ему, отбирает нож, сидит и разговаривает с ним. Другая девочка просто стоит и смотрит на происходящее, а потом возвращается с фестиваля домой по свежему снегу и оставляет за собой реку крови. Она, одинокая и кровоточащая, должна символизировать меня. Так я могла бы идти домой в 1997-м.

Я вычеркиваю эту сцену. Слишком много одиноких кровоточащих подростков, словно они конкурируют в страхе и одиночестве. Это слишком психологично. Я ненавижу психологию. Психология похожа на религию, а образ психолога слишком похож на бога, того, перед кем ты должна открыться, должна быть честной, должна разорвать себя на кусочки, самоуничтожиться, так, чтобы оставшиеся обрывки даже нельзя было назвать искусством. Когда мы говорим, что открываемся, на самом деле это значит, что мы повторяем заученное. Повторять заученное – это так по-человечески: одинокая девочка на коленях перед богом.

Я устала быть одинокой. Я хочу быть частью чего-то. Этому я училась с 1991-го. Пока Фенриз и Ноктурно Культо шатаются со своей камерой и разрушают структуру леса, я делаю то же самое в своих тетрадях и блокнотах. Я пишу свои домашние задания и сочинения по норвежскому кому-то. Не учителю, а известным писателям: Ибсену, Бьорнсону, Шекспиру. Они часто отвечают на полях ехидными комментариями о современной молодежи, исправляют орфографические ошибки и строение предложения задолго до того, как я сдам задание, и я получаю замечание, потому что учитель «не может испРавлять Работу, которая уже испРавлена». Но я продолжаю ненавидеть на полях листов А4, я делаю все что угодно, чтобы избежать мыслей о том, что пишу богу в образе учителя. Мне всегда нужен был кто-то другой, кому можно писать. Писательство должно быть местом встречи, местом, где можно встретить кого-то кроме бога.

Единственное, что мне нравится в сцене фестиваля, – это образ текущей крови, живущих и умирающих тканей. Она течет вперед, непрерывно и бесформенно, и дает мне надежду, как и камера, жужжащая в верхушках деревьев. У крови нет ни национальности, ни религии, ни пола. Возможно, мне стоит вычеркнуть все действия и всю психологию из фильма и сфокусироваться на крови и грязи. Таким был блэк-метал в своей самой абстрактной форме. Такое впечатление он производил, когда качество записи было настолько плохим, что тексты об убийствах и викингах нельзя было отличить от рева гитарных риффов или цимбалов, когда все вместе слышалось как крик, пространство, наполненное бесформенными частицами. Может, и мне надо писать так, погружаясь во тьму.

Я выросла в белом скандинавском раю Сёрланна: белые стены, свежий белый снег, выкрашенные в белый цвет жаростойкий пластик и ДСП, белые флагштоки, линии, нарисованные белым мелом на доске, белый сыр и белая рыба, молоко, рыбный пудинг, рыбная запеканка и рыбные фрикадельки в белом соусе, белые листы в книгах, белые таблетки в коробочках, белые самокрутки, платиновый блонд, белые невесты и белые халаты врачей, меренги и торты с белым кремом, христианские девственницы из «Революции Иисуса»[14] с крестами из белого дерева, христианский гранж, послушай, музыка похожа на обычный гранж, если не будешь обращать внимания на текст, ирония ничего не значит, парни из «Белой революции»[15] в молодежном лагере, девушки, которые считают нормальным, что парни расисты, потому что они симпатичные, и потому что мальчики есть мальчики, мальчики и их нацистские панковские песни, послушай их, текст такой нечеткий, что его все равно не слышно, послушай, мелодия же хорошая, девчонки будут от него в восторге, у него есть акустическая гитара. Сахар и соль – единственные приправы. Сахар и соль так похожи друг на друга. «Белая революция» и «Революция Иисуса», нацистский панк и евангелистский гранж, свастика и кольца непорочности. Молочная каша на второй завтрак, прыщи, яичные белки, манная крупа, семя.

Обрати внимание, слово hvitt (белый) начинается с непроизносимой h, скрытой буквы. Hvitt. Только подумай, как мы допустили подобное в языке? Что она делает с нами, эта скрытая буква, что (hva) мы скрываем в ней, что скрывается в белом цвете?

Белое послевоенное время отмыто до такого блеска, что не видно теней, как в фильмах Карла Теодора Дрейера[16]. Протестантизм, недавно обретенное богатство, снисходительный либерализм и минималистский модерн. В Южной Норвегии поздних 90-х меньше нового богатства и модерна, но столько же белого цвета: считается приличным указывать на естественное превосходство белых. Совершенно нормально называть кого-то негром, задирать мальчиков, во внешности которых есть что-то женственное, или поднимать руку и спрашивать разрешения выйти из класса каждый раз, как нам попадается учительница-лесбиянка, потому что мы не уважаем гомосексуальность (мы уважаем вас как человека и молимся за ваше исцеление). Для нас приемлемо смотреть сверху вниз на несчастных, которые не христиане, не норвежцы, не белые или не гетеро. Внутри немой h скрываются сотни заповедей, от десяти первых и далее, в белую бесконечность, – их никто не может назвать, но все знают. Мое детство вспоминается мне как нематериальная свалка вокруг, на которую христиане выбросили свои мысли, свои молитвы о моем исцелении и спасении.

Каждый разговор искусственно очищен. Девочки-протестантки говорят «вот ужас» и «возмутительно», потому что не могут сказать «о господи», это было бы употреблением имени Господа всуе, которое в Священном писании сопоставимо с убийством. Язык не должен переходить границы, язык нужно обуздать, нельзя делать то и это, не приходи сюда со своими словечками. Н должна оставаться немой.

Единственное, что я могу сделать, чтобы держать Сёрланн на расстоянии, – это стать полностью черной и серьезной. Я начинаю играть в метал-группе, крашу волосы в черный, цвет богохульства, и одеваюсь в такие темные цвета, какие только могу найти. Я вижу, что разрушаю или расшатываю что-то, просто находясь в классе, даже если моя велюровая или бархатная одежда выкрашена в то, что я называю провинциальным черным, то, что можно найти в уютном торговом центре «Арена» в Арендале. Я брожу по школьным коридорам с Достоевским, Джойсом и Бодлером в руках, и они – броня на моей груди. На шее висит кулон с черной розой, цветком мертвых, а по пути в школу и домой в моих наушниках играет музыка, которую я представляю черно-белой. Свою съемную однушку рядом с гимназией я нарекаю жилищем ведьмы, вешаю куски черного бархата вместо занавесок, зажигаю черные стеариновые свечи и пишу малюсенькими буквами непристойные комментарии на полях экземпляра Нового завета, лежащего в ящике ночного столика. Вещи, слова, символы, все черное – это маленькие заклинания, магическая броня, которая не впускает христианство. Я провинциальный гот.

Метал-группа тоже пытается отпугнуть христианство текстами, гитарными риффами, мрачными тонами басов и небольшим расстроенным церковным органом – он как звуковой перевернутый крест. От наших концертов я жду облегчения, момента, когда не придется так много ненавидеть. Вместо этого я впадаю в бешенство от всего, что вижу со сцены рок-клуба: табличка аварийного выхода, печальные гардины словно из 70-х, потрескавшаяся деревянная мебель, выкрашенная в белый и зеленый. Все это выглядит, как концерт в молитвенном доме. Зрители – в основном молодежь – тоже выглядят обычными. Одни громко болтают у стойки с кофе, покупают газировку, отчего кассовый аппарат непрерывно попискивает. Другие трясут головой с открытым ртом перед сценой и, хотя они никогда бы этого не признали, напоминают христианских фанатиков во время глоссолалии[17], тех самых, которые сейчас молятся за нас на собраниях «Филадельфии» или «Вифании»[18] и называют это Jesus Revolution.

Даже сама группа такая обычная, в ней столько правил и иерархии. Парни за мной стоят неподвижно и играют рифф за риффом на черных гитарах, они смотрят вниз, на пол, словно склоняя голову перед высшей силой, и я тоже не могу никуда двинуться, потому что микрофон начнет выть, а мой голос будет не слышен. Я крепко держусь за микрофонную стойку. Я так хочу все изменить, выйти из замкнутого круга, я хочу найти что-то другое, что-то, что поможет мне оказаться в другом месте. Я хочу, чтобы рокерский клуб превратился в буддийский храм или в средневековый замок, а лучше – в аббатство ведьм.

В 1998-м я порчу фотографию гимназического 2b класса. Я нахожусь слева в верхнем ряду, в своей черной одежде и с черной помадой, и в какой-то момент устаю от просьб фотографа улыбнуться и говорю «черт»[19]. Полкласса оборачивается на меня, как будто они правда верят, что из-за этого слова к нам в центр Гримстада спустится дьявол собственной персоной. (Или поднимется? Откуда он, собственно, приходит?) Мы окружены верой в магию, в сверхъестественное, и это не позволяет языку сокрушить нашу набожность и благочестие.

Я ненавижу бога с 1990-го по 1998-й и делаю это с убежденностью истинной южанки, в надежде, что смогу использовать язык для проникновения в пограничные районы, на территории, лежащие между фантазией и действительностью, между материальным и нематериальным. Для этого мы и пишем – чтобы найти новые места, подальше от Сёрланна.

...
6