Читать книгу «Ослепительный цвет будущего» онлайн полностью📖 — Эмили С.Р. Пэн — MyBook.

6

Дыра в форме матери стала воплощением самой черной на свете черноты. Такой, которую я могла увидеть только со стороны. Когда я пыталась смотреть на нее прямо, то видела лишь пустоту.

Мне приходилось бороться с этой пустотой, с этим отсутствием цвета. Я смотрела в другую сторону, на белизну, состоящую из всех цветов видимого спектра. Белый стал моим спасением; по крайней мере, его можно было использовать как пластырь, пусть и самый крошечный на свете. На следующее утро после похорон, в час, когда на улицах было пусто, я отправилась на машине в строительный магазин; я петляла потайными путями, чтобы свести к минимуму встречу с соседями: они узнали бы наш автомобиль, а потом и меня. Жажда белого вспыхнула во мне с такой силой, что я села за руль, ни секунды не переживая об отсутствии водительских прав.

Я закончила первый слой: краска была довольно жидкой, и ярко-мандариновый цвет, которым мы с мамой покрыли стены много лет назад, теперь превратился в какой-то болезненный оттенок апельсинового эскимо. На пути в ванную я столкнулась с папой – он выходил из своего кабинета.

Он посмотрел на ведро краски у меня в ногах, на джинсы в белых пятнах и сказал:

– Ли, ну перестань.

Он ничего не понял про мою борьбу с черной дырой, с пустотой. Не то чтобы это меня удивляло. Он столько всего не понимал и никогда не поймет.

– Туда ты с этим не войдешь, – заявил он, большим пальцем указывая на их с мамой спальню. Без проблем, я не зашла бы туда даже под дулом пистолета. Он забрал ведро с краской, и я сбежала от него на первый этаж – в свой скетч-бук и принялась водить мелком по листу.

Я рисовала темные продолговатые формы. Со всей силы вдавливала в бумагу мелок, пока костяшки пальцев не почернели и не заныли от боли; на странице светилась гладкая угольно-черная дыра. Может, если бы у меня получилось нарисовать пустоту, я смогла бы ее контролировать.

Но черный все равно был недостаточно темным. Никак не получался таким, чтобы чернее было уже некуда.

Я уже давно не использовала другие цвета. Уголь и простой карандаш стали моими главными инструментами. В основном я рисовала контуры, очертания. А цвета приберегала на потом.

7

Я прекрасно знала, что я видела. Это было по-настоящему. Разве нет?

Каждую ночь после появления птицы я, дождавшись, когда шум наверху стихнет, выходила на крыльцо и, сощурившись, вглядывалась в небо. По нему, то и дело загораживая звезды, проплывали облака. Луна уменьшалась, с каждым днем сдавая позиции небу. Я постоянно меняла воду в ведре – на всякий случай. А возвращаясь в дом, подкладывала старый кроссовок между косяком и дверью, чтобы та не захлопывалась. Легкий ветерок проникал в щель и кружил по гостиной, а я засыпала, представляя, как мое лицо ласкает дыхание великанши.

После похорон прошла неделя; лунный свет достиг окна гостиной, и температура внезапно упала. Это должна была быть очередная невыносимо жаркая ночь, однако с каждым моим выдохом перед лицом появлялось белое облачко. Стояла мертвая тишина, но я отчего-то все равно решила проверить, что творится снаружи.

Едва выйдя за порог, я увидела на дверном коврике посылку, немногим меньше коробки для обуви, обвязанную грязным шнурком крест-накрест с узлом на крышке. Углы слегка помялись, а на поверхности черным маркером незнакомым почерком было выведено мое имя. Больше на коробке ничего не было. Ни марок, ни наклеек, ни даже нашего адреса.

Я подняла голову: птица стояла на участке, прижав лапу к животу – как делают журавли, которых я видела на картинах. В свете луны кончики ее крыльев казались серебристыми и острыми, а ее тень – темной, почти цвета индиго.

– Это от бабушки с дедушкой, – сказала моя мать – птица.

Сначала я подумала: «Но бабушка с дедушкой умерли». Папины родители были уже в возрасте, когда он появился на свет, и обоих давно не было в живых.

Если только птица не говорила о… маминых родителях? Тех, кого я никогда не видела?

– Возьми эту коробку с собой, – сказала она, когда я наклонилась, чтобы поднять посылку.

– Взять с собой? Куда? – спросила я.

– Когда поедешь, – ответила она.

Я выпрямилась, а птица уже улетела прочь, пера в этот раз не сбросив.

Мне ничего не оставалось, как вернуться в гостиную. На секунду мне показалось, что все вокруг плавится, а цвета темнеют, как от высокой температуры. Окна и шторы вдруг стали бесформенными, мебель съежилась и вжалась в пол, а свет лампы превратился в мутную жижу.

Я пару раз моргнула – все cтало по-прежнему.

Я села на диван и вдруг почувствовала такую усталость, что заснула, даже не размотав до конца шнурок на коробке. Когда я открыла глаза, солнце уже вовсю плавило окна, а посылка все еще стояла рядом.

Она была настоящей. Она существовала и при свете дня. Я сделала медленный вдох и опустила пальцы на крышку.

8

Я до сих пор пытаюсь решить, что делать с коробкой. Прошла неделя с той ночи, когда моя мать в обличии птицы принесла ее. Меня убивает, что я не могу обсудить все это с Акселем.

Ну, теперь-то папа мне поверит?

Я вспоминаю, как он нахмурился, словно со мной было что-то не так.

Я сижу на диване, скрестив ноги, ровно над тем местом, где спрятала посылку. Ее содержимое – не просто перо, а нечто гораздо более значимое. Может быть, в этот раз он меня выслушает.

Я уставилась прямо перед собой на сияющую гладь фортепиано, как на кристальный шар, который должен был объяснить мне, почему мама стала птицей и что делать дальше. Последние несколько дней я ходила по дому и рисовала предметы, которые, мне казалось, что-то значили, но до пианино еще не добралась. С ним связано слишком много воспоминаний, а для воспоминаний нужен цвет.

Когда-то из этого инструмента лились звуки, заполняя наш дом. Когда в последний раз я слышала, как играет мама? Не могу припомнить – наверное, одно это должно было тогда заставить меня беспокоиться.

Теперь-то все кажется таким очевидным.

Год за годом я обещала, что уже «следующим летом» позволю ей научить меня играть, и за ее клавишами наконец воспарит вторая пара рук. Ей очень этого хотелось. Точнее, ей хотелось, чтобы это стало нашим с ней общим занятием. Я всегда представляла, как мы изучаем какой-нибудь очаровательный дуэт; мои руки ударяют по клавишам в басовом ключе, а ее – нежно перебирают ноты высоких октав.

Мама никогда не закрывала крышку пианино, и открытые клавиши поблескивали, как зубы. Она утверждала, что им нужно дышать. Но отец убрал ноты и захлопнул крышку. Пианино, которое стояло передо мной сейчас, было голым, неулыбчивым, траурно-черным.

Из пространства, где раньше стояли ноты – открытые на странице с тем произведением, которым мама занималась в тот момент, будь то соната или ноктюрн, – теперь смотрело мое черно-деревянное отражение. Когда я росла, то всегда хотела быть больше похожей на свою мать. На тайваньку.

У нее были волосы до плеч, которые она укладывала волнами, а еще она носила большие очки, которые снимала, когда ее одолевали мигрени. Я помню, как пыталась посмотреть на нее глазами незнакомца: хрупкая, темноволосая женщина, которая путается в английской грамматике и фразеологизмах. Я не помню, чтобы она говорила при мне на другом языке. Она даже имя выбрала себе английское – Дороти, которое в какой-то момент сократилось до Дори.

В моей внешности есть что-то от нее, но все-таки я больше похожа на отца – американца с ирландскими корнями, родившегося и выросшего в Пенсильвании. У меня, как и у него, карие глаза, только темнее; такой же острый нос. Я выгляжу как он в молодости – особенно это заметно на фотографиях, сделанных еще до моего рождения: он тогда был бас-гитаристом в группе под названием «Кофейные зерна». Сложно представить его музыкантом – для меня он был исключительно синологом, исследователем Китая: его экономики, культуры, истории… Он в совершенстве знает мандарин и регулярно выступает с лекциями в Шанхае и Гонконге на собраниях синологов и экономистов.

Пальцами, словно гребнем, я провожу по своим волосам до плеч – похоже, это единственное, что является по-настоящему моим. Темно-коричневые – не считая выкрашенной в русалочий зеленый цвет прядки, – они представляют собой нечто среднее между черной, как смоль, копной мамы и папиными волосами пыльно-мышиного цвета. Мама заплетала мне французскую косу, и мои негустые волосы словно оживали. Жаль, что я поленилась научиться плести ее сама.

Я еще многому не научилась у нее, пока был шанс, и теперь жалею.

Я смотрю на свое отражение и вздыхаю.

Пианино не открывает для меня ничего нового о матери – птице. Или о коробке. Оно лишь рассказывает историю отчаявшейся девочки, которая каждую ночь поднимается с постели, чтобы отпереть входную дверь.


Шипение кофе на плите прерывает мои мысли. Значит, папа на кухне. Видеть его не хочется. Я устала от его недоверия, а его привычка слоняться по дому, источая этот мутно-серый цвет, сводит меня с ума. Такое горе должно быть окрашено в сильные, пронзительные цвета, тревожно-яркие или даже ядовитые, но никак не в смиренные оттенки черно-серых теней.

Но желудок начинает ныть от голода, а он будет сидеть там со своим кофе еще бог знает сколько. Нужно либо столкнуться с ним, либо ходить голодной.

Я прячу скетчбук под диван и плетусь на кухню, чтобы взять из холодильника палочку плетеного сыра. Мамина кошка, мяукая, вьется под ногами.

У папы в руках хрустит газета.

– Не обращай внимания на Мэймэй, я только что ее покормил.

Я нагибаюсь, чтобы потрепать ее по мягкой пушистой спине. Она снова мяукает. Возможно, ей нужна не еда. Возможно, ей нужна моя мать.

Если бы Аксель был здесь, он бы сказал: «Привет, мисс Кошка». Он бы наклонился к ней, а уже через несколько секунд она бы оглушительно мурлыкала.

Аксель. Мысль о нем выстреливает пронзительным синим.

– Ну а ты? – спрашивает папа. – Как насчет нормального завтрака? – Он отпивает кофе из чашки. – Давай я сварю овсянку?

Я морщусь, но он этого не видит, так как я стою к нему спиной. Неужели он не знает, что овсянку я ем, только когда болею?

Конечно, не знает. Ни черта он не знает.

Мама предложила бы приготовить вафли с ягодами и взбитыми сливками. И, чтобы уже точно не отклоняться от нашей воскресной утренней традиции, в любую минуту через заднюю дверь сюда должен бы был зайти Аксель. Но он не придет. Он знает меня лучше, чем кто-либо другой; знает, когда я встречаю его фальшивым приветствием, знает, когда я на грани отчаяния. Даже если он не догадывается, что меня гложет ненависть к себе, он все равно должен понимать: то, что между нами произошло, необратимо.

– Нет, спасибо, – отвечаю я, наливая апельсиновый сок в мамину любимую кружку, черно-белую с нотами, чтобы не встречаться с ним глазами. – Так когда ты возвращаешься на работу?

– Ну, учитывая, что произошло…

Мой мозг моментально выключает его голос. «Учитывая, что произошло». Я бы стерла эти слова с лица земли.

– …так что я буду здесь.

– Подожди, в смысле? – Я разворачиваюсь. Один из моих мелков лежит в опасной близости от его кружки, так что мне приходится подавить в себе желание подбежать и спасти его. Отец известен своей неуклюжестью; к тому же ему нет большого дела до моего художественного «баловства». (Будто бы эта какая-то пагубная привычка, от которой мне следует отказаться, вроде кокаина.) – У тебя же какая-то конференция или мастер-класс?

– Я не еду.

– Но тебе ведь нужно… Разве нет?

Он качает головой.

– Буду пока работать из дома.

– Что будешь?

– Ли, – произносит он и шумно сглатывает. – Ты говоришь так, будто хочешь, чтобы я уехал.

Я правда рассчитывала на то, что он приступит к работе с удвоенной силой. Не могла дождаться дня, когда он вызовет по телефону такси и отправится в аэропорт, дня, когда снова смогу вздохнуть свободно и рисовать без его беспрерывного контроля; когда наконец получу шанс понять, каково это – горевать по матери.

– Так ты хочешь, чтобы я уехал? – спрашивает он, и, кажется, из-за надлома в его голосе похожая трещина грозит образоваться у меня в груди.

Я собираюсь с силами – я настроена решительно.

– Просто… ты все время уезжаешь в командировки. Мы к этому привыкли. Почему ты больше никуда не ездишь?

– Раньше о тебе заботилась мама, – говорит он, пытаясь скрыть боль в голосе.

– Мне почти шестнадцать. Я уже много лет остаюсь дома одна.

– Ли, дело не в том, насколько ты взрослая или самостоятельная. А в том, что… нам нужно больше времени проводить вместе. Особенно учитывая обстоятельства. Я хочу, чтобы мы… больше разговаривали. – В его глазах появляется проблеск вины.

Я делаю глубокий вдох.

– Хорошо, я как раз хотела с тобой поговорить кое о чем.

Папины брови приподнимаются на пару миллиметров, но он явно испытывает облегчение.

– Ладно, – осторожно произносит он. – Валяй.