Это первое утро, проведенное здесь, вызвало у Флорана сильные сомнения. Он пожалел, что уступил настояниям Лизы. Когда сытая сонливость, навеянная на него накануне кухней Кеню, с наступлением дня рассеялась, бедняга обвинил себя в малодушии и чуть не заплакал от злости. Однако он не посмел взять обратно свои слова. Лиза внушала Флорану какой-то страх; ему так и мерещилась недовольная складка в углах ее рта, немой упрек на красивом лице. Он считал свою невестку женщиной слишком серьезной и слишком самодовольной, чтобы можно было ей противоречить. К счастью, Гавар внушил ему одну мысль, и она его утешила. В тот же вечер, после прогулки Флорана с Верлаком по торгам, торговец живностью отвел Флорана в сторону и с разными отступлениями намекнул ему, что бедный малый очень несчастлив. Потом, разразившись ругательствами против «подлого» правительства, которое заставляет своих служащих издыхать за работой, не давая им средств, даже чтобы спокойно умереть, Гавар сказал наконец Флорану, что было бы поистине добрым делом выделять часть жалованья в пользу прежнего надзирателя. Флоран с радостью ухватился за эту мысль. Действительно, это было вполне справедливо. Он смотрел на себя как на временного заместителя Верлака; кроме того, пользуясь бесплатно квартирой и столом у брата, он ни в чем не нуждался. Гавар прибавил, что из полутораста франков месячного оклада совершенно достаточно уделять больному пятьдесят, причем заметил кстати, понизив голос, что это продлится недолго, так как у несчастного чахотка в последней стадии. Они условились, что Флоран повидается с женою Верлака и уговорится об этом с нею, чтобы не задевать самолюбия мужа. Этот добрый поступок утешил Флорана. Он примирился с должностью надзирателя, поскольку мог принести кому-то пользу: у него на всю жизнь осталась потребность жертвовать собою для других. Он только взял с Гавара честное слово, что их соглашение останется для всех тайной; а так как либеральный торговец тоже побаивался Лизы, то и не проболтался насчет состоявшегося уговора, что было с его стороны большой заслугой.
После этого в колбасной водворилось полное счастье. Красавица Лиза очень дружелюбно относилась к деверю: она посылала его пораньше спать, чтобы ему легче было утром вставать; она разогревала Флорану завтрак, не стыдилась разговаривать с ним на улице, теперь, когда у него была фуражка с галунами. Кеню, восхищенный такими родственными отношениями, с особенным удовольствием усаживался по вечерам за стол между женою и братом. Обед зачастую затягивался до девяти часов, а в это время за прилавком хозяйку заменяла Огюстина. Супруги не спеша смаковали обед, перемежая еду рассказами о происшествиях в квартале и другими разговорами, причем колбасница высказывала весьма положительные мнения о политике. Флоран должен был сообщать о том, как шла торговля морской рыбой. Он постепенно втягивался в это существование и даже начинал наслаждаться удобствами упорядоченной жизни. Светло-желтая столовая отличалась мещанской опрятностью, в ней было так тепло – и это производило на Флорана размягчающее действие, едва он переступал ее порог. Заботливость красавицы Лизы окружала его как бы мягким пухом, в который он погружался с головой. В часы обеда особенно чувствовалось их полнейшее взаимное уважение и доброе согласие.
Но Гавар находил домашний круг Кеню-Граделей слишком сонным. Он еще прощал Лизе ее расположение к императору, считая совершенно лишним рассуждать о политике с женщинами. Кроме того, он питал искреннее уважение к красивой колбаснице за ее безупречную честность и деловитость в торговле. Тем не менее Гавар предпочитал проводить вечера у Лебигра, где у него была целая компания приятелей, людей с убеждениями. После того как Флоран получил должность надзирателя на рынке, Гавар стал его совращать, целыми часами водил по разным местам и доказывал, что ему необходимо жить как живут все холостяки.
У Лебигра было прекрасное заведение, обставленное с современной роскошью. Помещаясь на правом углу улиц Пируэт и Рамбюто, оно отлично гармонировало с обширной колбасной Кеню-Граделей на противоположном углу. По бокам у входа стояли в зеленых кадках четыре норвежские пихты. Пол был выложен большими черными и белыми плитками. Через зеркальные стекла виднелась зала, украшенная виноградными листьями и гроздьями по нежно-зеленому фону. В глубине, под винтовой лестницей с красной драпировкой, открывалось зияющее отверстие погреба. Лестница вела в бильярдную во втором этаже. Но особенно богата была стойка справа, блестевшая, точно полированное серебро. Цинковая обшивка спускалась на подножие из белого и красного мрамора широким бордюром с изогнутыми краями, окружая его волнистым блеском, металлической скатертью, точно церковный алтарь – пышными вышивками. На одном краю стойки дремали на газовой плите фарфоровые чайники с медным ободком, предназначенные для горячего вина и пунша. На другом – высокий мраморный фонтан со множеством скульптурных украшений бил в чашу такой непрерывной струей, что она казалась неподвижной. Посредине, между тремя цинковыми желобами, был вделан в стойку бассейн для ополаскивания стаканов, и оттуда торчали зеленоватые горлышки початых бутылок вина. По обе стороны выстроилась по ранжиру целая армия рюмок: маленькие рюмочки для водки, стаканчики из толстого стекла для вин, чашечки для фруктовых ликеров, рюмки для абсента, кружки, бокалы, опрокинутые кверху дном и отражавшие на своих бледных стенках блеск металла, покрывавшего стойку. Слева стояла большая мельхиоровая ваза на подставке, заменявшая кружку для опускания денег, а направо такая же ваза щетинилась веером чайных ложечек.
Обыкновенно хозяин Лебигр восседал за стойкой на мягкой скамье, обтянутой красной кожей. Тут у него были под рукой ликеры – графинчики граненого хрусталя, вставленные до половины в отверстие консоля. Своей круглой спиной Лебигр упирался в занимавшее весь простенок громадное зеркало, разделенное поперек двумя стеклянными полками, на которых стояли графины и бутылки. На одной темнели в графинчиках фруктовые сиропы: вишневый, сливовый, персиковый; на другой, между симметрично разложенными пачками бисквитов, стояли светлые бутылочки нежно-зеленого, нежно-красного и нежно-желтого цвета, которые, казалось, вмещали в себе какие-то небывалые напитки, цветочные экстракты дивной прозрачности. Эти яркие и точно светящиеся бутылочки как будто висели в воздухе на блестящем светлом фоне зеркала.
Чтобы придать своему заведению сходство с кафе, Лебигр поставил против стойки у стены два полированных чугунных столика и четыре стула. С потолка спускалась люстра с пятью газовыми рожками, под матовыми стеклянными шарами. Слева, над турникетом, вделанным в стену, помещались круглые позолоченные часы. А в глубине находился маленький кабинет, отделенный перегородкой из матового стекла с рисунком в мелкую клетку. Днем он освещался тусклым светом через окно, выходившее на улицу Пируэт, а вечером там горела газовая лампа над двумя столами, расписанными под мрамор. Тут-то и собирались по вечерам, после обеда, политические друзья Гавара. Они располагались как дома, и хозяин по привычке оставлял за ними их места. Когда последний из компании запирал за собою дверь стеклянной перегородки, они чувствовали себя в полной безопасности и смело рассуждали о том, как «выметут ненужный хлам». И ни один из посторонних посетителей не смел сунуть к ним носа.
В первый же день Гавар охарактеризовал Флорану Лебигра. По его словам, это был славный малый – он иногда приходил выпить с ними кофе. С ним не стеснялись, потому что однажды он сказал, что дрался в 48-м году. Лебигр говорил мало и казался человеком недалеким. Каждый из политиканов, являвшихся в погребок, проходя в кабинет, обменивался с ним молчаливым рукопожатием поверх бутылок и рюмок. Рядом с ним, на скамейке, обтянутой красной кожей, чаще всего сидела небольшого роста блондинка, девушка, взятая им для обслуживания посетителей за стойкой; кроме того, был еще гарсон в белом переднике, прислуживавший у столов и в бильярдной. Девушку звали Розой; она была очень кротка, очень покорна. Гавар, подмигивая, сообщил Флорану, что ее покорность патрону заходила очень далеко. Впрочем, вся компания пользовалась услугами Розы, и девушка с веселым и скромным видом входила в кабинет и выходила оттуда среди самых бурных политических споров.
В тот день, когда торговец живностью познакомил своих друзей с Флораном, они, войдя в кабинет, увидели лишь господина лет пятидесяти, тихого и задумчивого, в подозрительной с виду шляпе и длинном коричневом пальто. Он сидел перед нетронутой кружкой пива, опершись подбородком на костяной набалдашник толстой трости. Казалось, это был немой, человек без губ – настолько рот его закрывала густая борода.
– Ну, как дела, Робин? – спросил Гавар.
Робин, не ответив, молча пожал ему руку, и взгляд его стал еще ласковее от неопределенной улыбки, мелькнувшей на его лице в знак приветствия. Потом он снова уперся подбородком в набалдашник трости и посмотрел на Флорана поверх своей кружки. Флоран умолял Гавара не рассказывать о его приключениях во избежание опасной болтовни, а потому ему понравился оттенок недоверия, который чувствовался в осторожных манерах господина с густой бородой. Однако Флоран ошибся: Робин никогда не был разговорчивее. Он приходил всегда первым, едва пробьет восемь часов, и садился неизменно в один и тот же угол, не выпуская из рук палки, не снимая ни шляпы, ни пальто: никто никогда не видел Робина с обнаженной головой. Прислушиваясь к тому, что говорили другие, он просиживал до полуночи, употребляя четыре часа на то, чтобы выпить кружку пива, и посматривая попеременно на говоривших, точно он слушал глазами. Когда Флоран спросил потом Гавара об этой странной личности, оказалось, что тот придавал Робину большое значение. Он считал его замечательно умным человеком и одним из сторонников оппозиции, наиболее страшных правительству, хотя в то же время торговец не мог толком объяснить, на чем он основывает свое мнение, Робин жил на улице Сен-Дени, и в его квартире не бывала ни одна душа. Тем не менее Гавар хвастался, что однажды туда заходил. Натертый паркет у Робина был устлан зелеными полотняными половиками, мебель стояла в чехлах, а столовые часы из алебастра были украшены колонками. Госпожа Робин, чью спину он будто бы увидел в отворенную дверь, была весьма почтенной седой старушкой с буклями по английской моде, чего Гавар, впрочем, не брался утверждать. Странно было, что эти супруги поселились в шумном торговом квартале; муж решительно ничем не занимался, проводил дни неведомо где, жил неизвестно на какие средства и являлся каждый вечер в погребок как будто усталый и восхищенный странствованиями в область высшей политики.
– Читали тронную речь? – спросил Гавар, взяв со стола газету.
Робин пожал плечами. Но тут дверь стеклянной перегородки громко хлопнула, и вошел горбун-оценщик, умытый и чистенько одетый, в широком красном кашне, один конец которого спускался ему на горб наподобие закинутой полы венецианского плаща.
– А вот и Логр! – продолжал торговец живностью. – Он скажет нам сейчас свое мнение насчет тронной речи!
Но Логр был взбешен. Он чуть не вырвал розетку от занавеси, вешая на нее свою шляпу и кашне, после чего стремительно сел, стукнул рукой по столу и швырнул прочь газету со словами:
– Подите вы! Очень мне нужно читать их проклятое вранье!
Затем он разразился:
– Ну виданное ли дело, чтобы хозяева так измывались над служащими! Я два часа прождал своего жалованья. Нас сошлось в конторе человек десять. Ну что же, подождете, мол, голубчики!.. Наконец подкатывает в карете господин Манури, должно быть прямо от какой-нибудь шлюхи. Ведь эти перекупщики – сущие воры и любители попользоваться жизнью… Да еще надавал мне мелочи, свинья этакая!
Робин легким движением век выразил сочувствие гневу Логра. Горбун внезапно нашел себе жертву.
– Роза! Роза! – заорал он, высовываясь из кабинета.
И когда молодая женщина, вся дрожа, появилась перед ним, он обрушился на нее:
– Это что ж такое? Когда вам заблагорассудится обратить на меня внимание? Видите, что я вошел, и не думаете подать мне мазагран.
Гавар заказал еще две порции мазаграна, и Роза поспешила исполнить требование троих посетителей, причем Логр сердитыми глазами следил за всеми ее движениями, как будто изучал рюмки и маленькие подносики с сахаром. Хлебнув глоток, он немного успокоился.
– Вот кому, должно быть, приходится несладко, так это Шарве… – сказал он немного погодя. – Он на улице поджидает Клеманс.
Но тут вошел Шарве с Клеманс. Это был высокий костлявый человек, тщательно выбритый, с острым носом и тонкими губами. Он жил на улице Вивьен за Люксембургом, называл себя частным преподавателем, а в политике считал себя эбертистом[4]. У него были длинные волосы, загибавшиеся на концах кверху; потертый сюртук был тщательно отглажен. Шарве корчил из себя сторонника Конвента, любил едко и необыкновенно свысока разглагольствовать с такой эрудицией, что ему постоянно удавалось разбивать наголову своих оппонентов. Гавар боялся Шарве, хотя и не хотел в этом сознаться; а за его спиной говорил, что тот хватает через край. Робин все одобрял движением век. Один Логр спорил иногда с учителем по вопросу о заработной плате и горячо стоял на своем. Но Шарве все-таки оставался диктатором группы, превосходя остальных и самоуверенностью, и образованием. Уже более десяти лет Шарве жил с Клеманс как муж с женою на началах, подвергнутых зрелому обсуждению, и на основании уговора, который тщательно соблюдался обеими сторонами. Флоран, смотревший на молодую женщину с некоторым недоумением, вспомнил наконец, где он видел ее раньше: это была та самая высокая брюнетка, табельщица на рыночных торгах, которая писала, вытянув пальцы, точно барышня, получившая образование.
Роза вошла следом за новыми посетителями и, не говоря ни слова, поставила перед Шарве бокал, а перед Клеманс – поднос.
Молодая женщина тотчас же принялась с деловым видом приготовлять себе грог. Она обдавала кипятком ломтики лимона, которые давила чайной ложечкой, клала сахар, подливала ром, поднимая к свету графинчик, чтобы не налить больше положенной маленькой рюмочки. Тогда Гавар представил Флорана присутствующим, обратив на него особое внимание Шарве. Он отрекомендовал их друг другу как преподавателей, людей чрезвычайно талантливых, и заметил, что они непременно сойдутся. Но было похоже на то, что торговец еще раньше рассказал им о Флоране, так как новые знакомые выразительно и крепко, каким-то особым образом, точно по-масонски, пожимали ему руку. Сам Шарве обошелся с ним почти любезно. Впрочем, все избегали каких бы то ни было намеков.
– Ну что, Манури расплатился с вами звонкой монетой? – спросил Логр у Клеманс.
Она ответила утвердительно, вынула из кармана несколько свертков монет в один и два франка и принялась распаковывать их. Шарве смотрел на Клеманс, следя глазами за этими столбиками, которые исчезали у нее в кармане, по мере того как она проверяла их содержимое.
– Надо будет нам свести счеты, – заметил Шарве вполголоса.
– Конечно, сегодня же вечером, – прошептала Клеманс. – Впрочем, мы, кажется, квиты. Я завтракала с тобой четыре раза, помнишь? Но зато ты занял у меня на прошлой неделе сто су.
Удивленный Флоран отвернулся, чтобы не стеснять их. Спрятав последний сверток, Клеманс выпила глоток грога и, прислонившись к стеклянной перегородке, стала спокойно слушать разговоры мужчин о политике. Гавар снова взял газету. Стараясь придать словам шутовской оттенок, он стал читать отрывки тронной речи, произнесенной в тот день утром, при открытии Палаты. Тут Шарве стал разносить официальную фразеологию, не щадя ни одной строчки. Особенно рассмешила собеседников фраза: «Мы уверены, милостивые государи, что, опираясь на ваши просвещенные взгляды и на консервативные чувства народа, мы достигнем возможности изо дня в день увеличивать общее благосостояние». Логр стоя продекламировал эту фразу, очень удачно копируя невнятное произношение Наполеона.
– Нечего сказать, хорошо благосостояние, – сказал Шарве, – все дохнут с голоду!
– Торговля идет плохо, – подтвердил Гавар.
– И потом, что это за господин, «опирающийся на просвещенные взгляды», – вставила Клеманс, любившая похвастаться своим умением литературно выражаться.
Даже Робин потихоньку хихикнул себе в бороду. Разговор оживился. Собеседники напали на Законодательный корпус и жестоко изругали его. Логр горячился, лез вон из кожи. Флоран снова увидел в нем оценщика из павильона морской рыбы, с зычным голосом, выпяченной челюстью и жестикулирующими руками, которые как будто кидали слова в пространство, и весь он как-то подобрался, говорил отрывисто, точно лаял. Логр всегда рассуждал о политике с таким же неистовством, с каким предлагал на торгах камбалу. Шарве, напротив, становился хладнокровнее в атмосфере, насыщенной табачным дымом и копотью от газа, мало-помалу наполнивших тесный кабинет; его голос приобретал сухость, он словно рубил топором каждое слово. Робин же слегка кивал головою, не отнимая подбородка от набалдашника из слоновой кости. Потом, в связи с каким-то замечанием Гавара, зашла речь о женщинах.
– Женщина, – заявил Шарве, – равноправна мужчине. На этом основании она не должна стеснять его. Брак – товарищество… Все пополам, не так ли, Клеманс?
– Само собою разумеется, – ответила молодая женщина, прислонившись головою к перегородке и устремив глаза вверх.
Между тем Флоран увидел входивших в погребок разносчика Лакайля и грузчика Александра, приятеля Клода Лантье. Оба долгое время сидели в кабинете за вторым столом: они не принадлежали к господской компании. Однако политика постепенно сблизила их с остальными; они пододвинули свои стулья и присоединились к маленькому обществу. Шарве, в глазах которого Лакайль и Александр являлись представителями народа, принялся усердно поучать их, тогда как лавочник Гавар, чокаясь с ними, прикидывался человеком без предрассудков. Простодушный колосс Александр отличался веселым нравом и производил впечатление довольного ребенка. Лакайль, озлобленный, уже седеющий, усталый от ежедневных странствований по улицам Парижа, порою подозрительно поглядывал на буржуазную невозмутимость Робина, на его крепкие башмаки и толстое пальто. Александр с Лакайлем спросили себе каждый по рюмочке, и теперь, когда вся компания была в сборе, разговор стал более шумным и оживленным.
О проекте
О подписке