Как я его не терпела! Его глаза, его сутулую фигуру, его улыбку, какую-то вымученную и жалкую, когда он смотрел на меня.
Ходил он в вечно помятом костюме непонятного цвета и стоптанных туфлях. Если было холодно, то надевал бесформенное пальто и старомодную шляпу. Каждый день приносил в авоське из магазина пакет кефира, пачку творога и четвертушку хлеба. Между тем, поговаривали, что он очень богат и, боясь за своё добро, никого не пускает и на порог квартиры. Только раз в неделю к нему приходила пожилая женщина в повязанном по-крестьянски платке и уходила с большой сумкой. Что в ней было, никто не знал.
Были у него и другие странности. Каждое утро он с большим полиэтиленовым кульком обходил мусорные баки и выбирал из них хлеб. Набив кулёк доверху, он забирал его домой. Никто не знал, что он потом делает с этим хлебом.
У старика не было ни детей, ни друзей, ни родственников. Он представлялся мне Гобсеком (я как раз увлеклась Бальзаком). Мы потешались над ним. Над его костюмом, авоськой с кефиром и привычкой рыться в мусорниках, выбирая хлеб. Взрослые улыбались исподтишка. Мы смеялись в открытую. Петька из второго парадного очень похоже передразнивал его сутулость, чуть подрагивающие руки и шаркающую походку. Мы строили разные догадки о нём. По одной он был скупщиком краденого. По другой – коллекционером редких картин или марок, а может, монет. По третьей – просто человеком с большими деньгами, который боится воров. И было ещё много всяких догадок. Но ни одну из них нельзя было проверить. Никто не знал, как и чем он живёт. И это волновало многих. Меня же волновало другое.
Он ходил за мной по пятам. Он мне жить не давал спокойно. Я не понимала, что так привлекло его во мне. Его окна выходили во двор, и я знала, что когда мы играем в «картошку» или просто сидим на лавочке, он наблюдает за мной. Его взгляд жёг меня. Если он встречал меня во дворе или на улице, он останавливался и молча смотрел на меня, и улыбался какой-то странной улыбкой, которую я не могла понять.
Надо мной посмеивались.
– Он просто влюбился в тебя, – скалил зубы Петька.
– Он хочет сделать тебя своей наследницей и завещать тебе свои миллионы, – предполагала Аллочка с третьего этажа.
– Ты выбрасываешь больше всех хлеба, из которого он потом делает удобрения и продает по баснословным ценам. Он хочет взять тебя в долю, – острил рыжий Валерка.
Меня выводили из себя эти шуточки. Я стала отворачиваться, когда видела его. Стала грубо или резко отвечать на его приветствие – со мной он всегда здоровался первым в отличие от остальных взрослых. Однажды он уронил авоську с продуктами и, кряхтя, собирал их. Я стояла рядом, но не помогла ему, а быстро ушла прочь, и долго чувствовала спиной его удивлённый взгляд.
Все было напрасно. Старик по-прежнему подолгу смотрел на меня.
– Верочка, скоро там свадьба? – кривлялся Петька и насвистывал марш Мендельсона. – Пусть поторопится, а то мой дедушка тебя у него отобьёт… Ты б хоть поинтересовалась, что он делает с этим хлебом. А то будешь богатеть на дармовых хлебах, не зная технологии производства.
– А что, ребята, это идея!.. – Аллочка даже подскочила. – Пусть Вера сходит к нему. Уж её-то он не выгонит.
– Да-а-а… – протянул Петька. – Узнать бы, что у него и как.
– А вдруг выгонит? – усомнился Валерка.
– Не выгонит, – сказала Аллочка.
– Я никуда не пойду.
– Слушай, Верка, ты должна прорваться. Общественность требует, – настаивал Петька.
– Я никуда не пойду, – повторила я. – Не хочу, чтоб он меня выставил. И вообще…
– А вот вообще… Вообще – надо уважать мнение большинства, – заключил Петька. – Даже если большинство не право. Ты должна у него побывать.
– Никому я ничего не должна. И большинству тоже, хоть правому, хоть неправому, то есть левому.
– Должна!
– Нет. Ни правому, ни левому, ни правому, ни неправому.
– Ты не должна, ты просто обязана. Супер! Мысль! Вера должна пробыть у него полчаса. Если она выполняет условие, получает приз. – Петька вскочил на ящик и закричал, подняв руку вверх: – Последняя новинка сезона! Свежайшая старая книга! – Он поднял руку с воображаемой книгой и потряс ею. – Шедевральный шедевр известного писателя! «Шагреневая шкура»!
– Кожа, – машинально поправила я.
– Ну как, Верка, идёт? Понудись тридцать минут у старикашки – и книга твоя навечно, – он знал мои слабые струны.
– И заодно бы сказала, чтоб он на тебя не пялился без конца, – сказал Валерка.
«Ну разве сказать, чтоб не пялился…» – подумала я.
– Идёт? – спросил Петька.
– А что я скажу – чего я пришла?
– Реклама товаров, ищешь дворника или м-м-м-м… рейд по сансостоянию квартир… Придумаешь что-нибудь.
Придумывать ничего не пришлось. Почти сразу, как я нажала кнопку звонка, дверь открылась.
– Верочка! – удивлённо и радостно проговорил старик из тёмной прихожей. – Входите же, входите… – он засуетился, закрывая дверь и пропуская меня вперёд, в комнату. Я несмело вошла.
– Входите, входите, Верочка. Сейчас я поставлю чайник, будем пить чай. – Он суетился со старомодной вежливостью, освобождая для меня место на ветхой кушетке, убирая какие-то вещи, газеты. Я разглядела пиджак с наполовину пришитой латкой.
Старик ушёл на кухню. Я села на кушетку и огляделась. Шторы немного задёрнуты, в комнате темновато. Посреди стоял покрытый скатертью круглый стол. За стеклом шкафа светились золотом на тёмных корешках книги, другого золота не было. О богатстве здесь ничего не говорило.
Старик внёс в комнату чашки, блюдца, розетки и расставлял на столе.
– Сейчас, сейчас, Верочка. – Он раздвинул шторы на окнах. – Чайник вот-вот закипит.
Он опять ушёл.
Я ничего не понимала. Почему он не спросил, чего я пришла, и решил поить меня чаем?
Я встала с кушетки и подошла к книжному шкафу. Пораз-глядывала книги. Потом обернулась. И замерла. Над кушеткой висел мой портрет.
Так он и застал меня. Поставил чайник на подставку.
– Да, Верочка. Это моя дочь. Как две капли воды похожа на вас. Да вы садитесь, Верочка…
Чуть дрожащими руками он продолжал расставлять на столе сухари, вазочку с вареньем, наливал чай.
– Вы извините мою назойливость, Верочка. Я сам чувствую, что нельзя так… Но не могу не… – его голос дрогнул, и он потянулся за вазочкой. – Берите же варенье. Меня угостили. Вишнёвое…
– А где сейчас ваша дочь?
– Умерла. У меня все умерли – и дочь, и жена, и сестра. В Ленинграде. Во время блокады. Катюшу вывезли, но спасти уже не смогли. Она умерла незадолго до прорыва блокады. Вот так. Я всю войну прошёл, и хоть бы ранило серьёзно, тяжело… а они… – он махнул рукой и отхлебнул чай.
– Портрет рисовал с фотографии один художник. Уже потом. На фотографии ей одиннадцать. Но на портрете она получилась взрослее…
Он вздохнул.
– Катюше сейчас было бы… Ох, только подумать… Да… Какого-то кусочка хлеба им всем не хватило… Верней, не хватало. Каждый день. А сейчас хлеб часто выбрасывают… Каждый день. Не могу я смотреть на это. Собираю и отдаю одной женщине. У неё подсобное хозяйство… – Он опять отхлебнул чай и ненадолго задумался. Потом спохватился: – Да вы пейте чай, Верочка. А то кормлю вас рассказами, а вы не кушаете, не пьёте.
Я подняла голову вверх и стала разглядывать потолок в трещинах, чтобы слёзы закатились обратно в глаза. Они не закатывались, но старик опять задумался и не смотрел на меня. Слёзы скатились в остывший чай…
Когда я вышла во двор, меня ждали все.
– Ну, даёшь, Верка, – больше часа, – сказал Петька.
Все уважительно смотрели на меня.
– Ты выиграла. Выигрыш! – Петька поднял руку. – Шкурка твоя!., шкура… В смысле, кожа, да?
– Ладно, не надо. – Мне почему-то расхотелось получать приз. И книгу-то я читала.
– Чего не надо? Неужто вчера подарили, купили или р-раз – появилась! Не было – и есть! Как из воды – цунами – р-раз – и поднялась волнища!..
– Вот-вот… Как цунами.
Дома всё, как раньше.
Почти свежие тогда газеты (лежат, как лежали) стали грудой макулатуры; фруктовый сок подёрнулся белой ряской, хоть я и поставил пакет в холодильник; на электронных часах прерывисто мерцает нелепое время, наверное, когда я отсутствовал, отключали электричество.
Тине я звонил из аэропорта. Телефон не отвечал, как и сейчас. Когда она скажет: «Алло», я положу трубку и приеду. Я скажу: «Привет, Тина. Как жизнь?»
Обморок? слёзы? Тина и обморок. Тина и слёзы. У меня не настолько буйная фантазия. Как они меня все встретят? Я не представляю никак.
– Мой же руки, – говорит мама и вешает на крючок за петельку полотенце. Рядом висит тоже свежее.
Да, конечно. Мама не смотрит телевизор, почти не читает газет, редко слушает радио. Внешний мир не очень её интересует. Превалирует внутренний. Контакты с внешним – через Костика, через Вику, через меня. Маму волнует моё здоровье, особенно – что я много курю (совсем немного), она достала какие-то таблетки, чтоб курить не хотелось. Они лежат у меня в кладовке.
– Мой же руки, – говорит мама.
Я не голоден. Я ел в самолёте. Ел в Сочи. Ел в Черновцах. Везде, где были посадки. Я не хочу никого обижать, особенно в такой день.
Если я начинаю есть, когда не хочу, то скоро забываю, что не хотел. Мама сидит напротив, подперев голову рукой, и внимательно смотрит на меня. Я основательно разгрузил холодильник.
– Ты что-то похудел. Неприятности на работе?
– Нет.
– Ты давно не виделся с Викой? – утвердительно-вопросительно говорит мама.
– Я только из командировки.
– Да, я помню, ты говорил. Она у подруги на даче. Телефона там нет, звонит раз в день с почты. Сегодня уже звонила.
– Давно она там?
– Уехала сразу после тебя.
Значит, Вика тоже не знает. Обычно она внимательно следит за моими передвижениями и контролирует сроки прибытия. Не только из-за сестринской любви, бурно выражаемой. «Что ты мне привёз?» – весело кричит Вика, открывая чемодан. Тина себе такого не позволяет. Вика первая подняла бы переполох.
– У Вики скоро день рождения. Что бы ей подарить? Она такая модница. На днях забегал Костик.
Я завидую. Ко мне сын вот так запросто не забегает.
– Вылитый ты в четырнадцать лет.
Я прикидываю, сколько на свете людей, которые помнят меня в четырнадцать лет.
Я звоню Тине. Телефон, наверное, отключён или не работает. Тина не отключает телефон. Значит, не работает. Или её нет дома.
Лучше сначала позвонить по телефону, а потом звонить в дверь.
Тина и обморок. Я не представляю Тину в бездействии. Вообще-то её имя Тинатин, но все называют – Тина. Даже студенты. «Тина Георгиевна». Студенты сейчас на каникулах. Я не представляю – Тина читает лекции в строгом костюме с гладкой причёской. Я вижу её смеющейся, с распущенными волосами, в джинсах и свитере.
«А они не представляют меня такой. Пусть они знают меня той, а ты – этой».
Когда я впервые её увидел, она сидела на парапете и срывала кожуру с апельсина.
У Тины дом «А», здесь – и «Б», и «В», и без буквы, а вот «А» я не нахожу. Мы всегда встречаемся у меня. Мы оба не хотим тратить время и силы на развод. У Тины с мужем нормальные отношения. Он установил ей стеллажи. Она ходила к нему в больницу. Тина говорит: «И разойтись можно по-человечески». Я говорю: «Хорошо, что вы живёте раздельно». Тина соглашается, что разойтись и остаться вместе сложнее. Мы с женой тоже живём отдельно, но есть проблемы. Возможно, потому, что есть Костик. У Тины детей нет. Если бы она захотела, я бы, наверное, женился. Сначала развёлся. А потом женился. Я не представляю Тину женой.
Вот и «А». Возле подъезда телефонная будка. Вхожу. В углу валяется вырванная трубка.
Я поднимаюсь на четвёртый этаж. Её квартира. Звоню. Дверь без глазка, без дерматина, ни под орех, ни под дуб. Если б краска не облезла, можно подумать, что с дверью ещё ничего не успели сделать. Только въехали и ещё не успели. Я звоню долго. Тины нет.
Ей нравится приходить ко мне домой. Входя, она улыбается, встряхивает головой, разбрызгивая шпильки, и идёт в ванную.
Мы не обманываем друг друга. Когда нам надоест, мы расстанемся, так говорит Тина. Когда мы с ней уехали, я думал, что мы впервые будем вместе в городе, где никто нас не знает.
Опять звоню в дверь. Жду. Звоню.
Ждать Тину? ехать к Гвидо? или на работу?
На работе остался материал, который никто, кроме меня, не сделает. Он должен пойти через неделю. Я скажу: «Как вы тут без меня?»
Виген, наверное, начнёт заикаться. Он чуть что – начинает заикаться. Как тогда, когда я увидел, что он у меня кое-что изменил без моего ведома. Я сказал ему, как сказал бы Костику. Костику я такого не говорил. Я вообще мало с ним говорил. Сейчас, когда мы видимся, я удивляюсь, что у меня взрослый сын, и думаю, что ему сказать. Своего отца я не помню.
Гвидо тоже знал, когда я должен вернуться. Может, он возил Тину в аэропорт. Тина любит встречать – «И не люблю провожать. А ещё больше не люблю оставаться». Гвидо часто подбрасывал её, если она меня встречала. Но возвращались мы обычно без него.
«Может, это твоя самая большая удача».
У Гвидо на это чутьё, как у Ренцо на материал. «Это не пойдёт», – сказал он мне тогда, и вместо моего пошёл материал Вигена. Я только подумал, что впервые Ренцо ошибся. Виген талантлив. Но в том его материале не было ни ума, ни сердца. Только рука. Хотя рука Вигена тоже не мало. Когда стало известно, что меня сняли – впервые, Виген подошёл.
– Я же не виноват. Мне ваше больше нравится, – сказал он, заикаясь.
– О чём ты? – сказал я.
Я подумал, что об остальном и так будет известно, а сооружённые только на время митингов туалеты, и переносные кухни, и митинги, хотя правительство ушло в отставку, только после работы или в выходные – об этом не узнают. Ренцо назвал это перегруженностью бытовыми и техническими деталями. Если мы впервые были с Тиной вдвоём, и я заметил и запомнил, это кое о чём говорит. Хотя говорить такое Ренцо я не собирался. Ждали моих протестов, не все считали, что Ренцо прав; материал Вигена ещё не утвердили, я мог подсуетиться. Я не стал суетиться потому что это был материал Вигена.
Ждать Тину? ехать к Гвидо? к Вигену, Ренцо, ребятам?
Гвидо близко, от него я позвоню Тине опять.
«Учитесь, как надо находить слова». Ренцо – обо мне.
Слов у меня нет. Я не знаю, кто удивлён больше – Гвидо мной или я им. Он проходит в комнату, садится верхом на стул, охватив его руками – спиной ко мне, говорит: «Ты…» У Гвидо кто-то есть или был (в смысле – была). Через спинку стула переброшена косынка. Не одна же такая.
– Я пойду, – говорю я и поворачиваюсь.
– Постой, – говорит он. Гвидо встаёт.
Из ванной выходит Тина. Мы стоим на одной прямой – Тина – в дверях ванной, я – в коридоре, Гвидо – в комнате.
Я вижу – Тина сидит на парапете и очищает от кожуры апельсин.
– Но ты же разбился… – шепчет Тина.
Моё увеличенное фото в траурной рамке. Рядом мокнут гвоздики. Все уже разошлись, кроме Ренцо.
– Я очень рад, что с тобой всё в порядке, – говорит он. – Ты даже не представляешь, как я рад.
Я не представляю многих вещей.
– Я очень рад… – повторяет Ренцо. Он искренен и смущён.
– У вас что-то изменилось? – говорю я.
Он кивает. Они все очень огорчились… Нет, «огорчились» – совсем не то слово, совсем не то… Виген – тот вообще ходил как в воду опущенный. Но… «Ты же понимаешь, как у нас всё». (Я киваю). Надо сдать вовремя (я киваю), и никого не интересует… Вот мы и решили – Виген… Его сразу утвердили, всех передвинули, трудно опять передвинуть – в другую сторону, назад сложнее, чем вперёд. Сейчас нет, но, может, со следующего года… Ты не представляешь, как ребята тебе обрадуются… Особенно Виген…
Закрывая дверь, я смотрю в глаза своему изображению.
Вечером мы с Тиной сидим в какой-то забегаловке. Официантка что-то ставит на стол.
– Даже там, когда мы были там вдвоём, ты только и думал, что о своих материалах…
– Я ещё там поняла, что мы не будем вместе… Мы с тобой совсем…
– Ты не представляешь, что со мной было, когда нас завели в ту комнату наверху и сообщили…
О проекте
О подписке