«Здравствуйте, все дорогие родные, мама Евдокия Семеновна, отец Иван Иванович, сестра Зоя и все любимые братья! Я в Ленинграде хорошо устроился. Приняли меня в Военно-Морское Училище. Я теперь курсант. Живу я в общежитии. Мне морскую форму выдали. У меня есть уже бескозырка, потом летняя форма №1 и зимняя форма №2. Харч в столовке знатный дают, все время хорошая каша, пшенная, когда перловая, когда рисовая, когда ячневая, и с маслом. Особенно мы все любим гречневую кашу. На занятиях вроде все понимаю. Особенно нравятся уроки географии. Нам учитель рассказывает про Мировой Океан. Еще очень нравится Минное дело. Нас в этом году обещают послать на практику на линкоры. Очень жду этого момента! Дорогая мама Евдокия Семеновна, кланяйтесь всем соседям и родным, не скучайте обо мне, приеду домой на побывку, не узнаете меня! Я тут уже откормился и стал настоящим бравым моряком! Умею уже бороться, и стрелять уже умею хорошо, нас водят на стрельбища. Спим все крепко, побудка ранняя. А очень помог мне поступить в Училище один очень, очень хороший человек. Я потом Вам о нем напишу, или приеду расскажу. Всех крепко целую и обнимаю! Пишите, вот адрес…»
Он никогда уже не скажет ни матери, ни отцу, ни братьям, ни Зойке, никому в жизни, что смешной и странный старик, морщинистый ангел, умер на другой день после того, как Кольку оформили во Фрунзенку курсантом, и он стал, как в Питере говорят, фрунжак.
Он только запомнит бесконечную лестницу наверх, и опасно, больно распахнутую дверь в мансарду, и веселую пляску пыли в остром, как от маяка, солнечном луче, и лежащего на спине на продавленном диване Ипполита Сергеевича – рука-коряга на груди, в судорожно сжатых пальцах дотлевшая папироса, на столе догоревшая свеча, и банка шпрот пустая, одно темно-золотое, горькое масло на дне, и пахнет копченой древней рыбой, и пахнет морем, и смерть стоит рядом, молча и строго, и вместе с Колькой глядит на мирно лежащее тело – уснул, сморился, ангел милый, спи, дружок.
С. Н. А. с обезьянкой Сонечкой на руках
Владивосток, 1941 год
Валы катят. Огромные валы.
Океан – не море. У океана огромное, длинное дыхание.
Длинный тяжкий вдох. Бесконечный выдох.
Соль и горечь рыданья, белозубой пенной улыбки.
Стоять на берегу океана с женщиной – вот счастье.
За их спинами – далеко – белый город: отсюда он маленький, как пряник на ладони.
– Владик какой красивый, ― нежно говорит женщина.
Когда они рядом, так близко, как сейчас, хорошо видно: она старше его. Намного. Может быть, вдвое.
Она могла бы быть матерью ему.
Но это неважно.
Важно то, что она – его женщина.
Вот она стоит на берегу, с серой смешной обезьянкой на руках, и глядит вдаль.
– Да. Очень красивый. Софья!
Они обернулись обе – женщина и обезьяна.
– Да?
– Ты не замерзла? Ветер.
Она повела плечами под батистовой кофточкой. Слишком сухопарая. Чересчур, как у спортсменки, втянутый, впалый живот. Она шутила: «Ко хребту пузо присохло». Он целовал этот живот, эти крепкие, в перекатах почти мужских мышц, маленькие руки. Горячая кожа, потом прохладный, мятный провал. Однажды ночью она ему сказала: «Коля, все мы состоим из пустоты». Он слепо нашарил коробку с папиросами около изголовья, закурил, красный уголек сигареты судорожно ходил ото рта к пепельнице, качался во тьме. «Не понял». Софья приподняла уголки губ. «Молекулы. Атомы. Между ними такие огромные расстояния. Как в космосе между звездами. Мы думаем, что мы есть. На самом деле нас нет. Есть только сгущение материи. Так что не бойся смерти. Мы – пустота, и уйдем в пустоту». Он схватил ее за голые смуглые плечи, затормошил, зацеловал яростно: «И любовь – что, тоже пустота?! Да?!»
– Нет. Мне хорошо. Люблю ветер.
Шагнула к нему, и обезьянка пронзительно запищала у нее на руках, всползла выше, на плечо, и так на плече сидела, как курица на насесте, глядела круглыми умными глазками на океан.
Николай погладил Софью по щеке. Овал лица в виде дынной косточки. Брови чуть подняты к вискам. «Она похожа на японку».
– Когда твой… из похода вернется?
Подобие улыбки пробежало по бледно-розовым нервным губам.
– Уже не вернется.
Крюков отступил на шаг.
– Что…
– Да нет, ничего. Жив. ― Улыбка явственней стала. ― Просто мы расстались.
– Почему? Из-за меня? ― Ветер выносил, вил ленты бескозырки впереди его загорелого лица. ― Глупо. Ты написала ему, что полюбила другого?
– Он сказал мне, что полюбил другую. Позвонил из Токио.
– Вот как.
Глаза бегали, ощупывали ее лицо. Рука взметнулась, потрепала обезьяну по загривку.
– Так что я свободна как ветер. ― Софья раскинула руки. – Ветер!
Подошла к кромке прибоя.
– Сонечка, душечка! Искупайся! Боишься водички?
Обезьянка ловко, цепляясь пальчиками, покарабкалась с плеча – к ногам в лаковых узконосых туфельках, на землю. По россыпи гальки ступала на четырех ногах. Потом на задние ноги встала и ручки вскинула. Море приветствовала!
Отпрыгнула – вода ей голые пятки лизнула.
Софья села на корточки, взяла обезьянку за лапку, указывала на воду:
– Ну давай же, давай! Поплавай!
Николай подскочил и под тощий задик подтолкнул обезьяну; она не удержалась и смешно кувыркнулась в воду головой. Забила ручками-ножками, пытаясь плыть, выплыть.
Софья хохотала, а Крюков кричал:
– Не захлебнись! Чемпионка!
Вынули мокрую обезьяну из воды. Она дрожала. Серая шкурка слиплась от соли. Софья спустила с плеча ремень сумочки, вынула носовой платок, крепко растерла Сонечку.
– Домой придем – душ примешь, Сонька, мохнатая ты ручка…
Теперь Крюков мокрую обезьяну на руки взял. Так шли по берегу – моряк в широченных брюках клеш, женщина в черной юбке и прозрачной батистовой кофточке, а с ними смешная обезьянка ручная.
«Святое семейство, ага». Обезьянка обвила ручками Колину шею. Софья косилась. Йод и соль океана ударяли в ноздри, насыщали легкие волей и тревогой.
Они, все трое, шли к Софье домой.
Теперь – к одинокой Софье.
К Софье Николаевне Антоновой, бывшей жене морского офицера Семена Антонова, что ходил на корабле «Серебряков» по Северному морскому пути.
– Тебя на сутки отпустили с корабля?
Спросила заботливо, как мать.
Ветер положил ему на губы черную ленту бескозырки.
– Сегодня в двенадцать ночи конец увольнительной.
Крюков – матрос на миноносце «Точный». Из Ленинграда сюда, на Тихий океан, практику назначили проходить. Третий курс Фрунзенского военно-морского. Как познакомился с Софьей? Да просто, на вечеринке, случайную девчонку подцепил в увольнительной на танцах в клубе, та пригласила с ходу: «Айда к подружке моей, у нее сегодня день рожденья!»
Пришли. Подружка совсем взрослой оказалась. В черных волосах – вымазанные мелом времени пряди. Стол от яств ломился. Крюков таращился, как в цирке: никогда не видал ни анчоусов, ни лобстеров, ни желтых солнечных кругов разрезанного ананаса! Хозяйка сразу понравилась: ноздри породистые, ножки стройные, смеется мало, улыбается много, зубки мелкие-ровные, кормит от пуза, пластинки красивые крутит: хор мальчиков, песни Дунаевского, арии из модных оперетт.
– Хотите Клавдию Шульженко?
«Хотим, хотим!» – вздымали хрустальные рюмки гости. И водка, вино проливались на скатерть. Гостей немного, но все уже перепились – и девки, и парни, и прилично одетые мужики, и даже Колькина девчонка домашней наливки наглоталась, глазки враскосец. Софья поставила пластинку, и голос обволок матроса с головы до пят:
– Осень, прозрачное утро, небо как будто в тумане…
Пьяные гости повскакали. Еще и танго ухитрялись танцевать! Чуть не падали. На мебель валились. Смеялись, обнимались: в танго все позволено! Софья встала, спина линейки прямей, к Николаю шагнула.
– Белый танец. Дамы приглашают кавалеров, ― усмехнулась.
Думала: впервые танго танцует матрос, ― а он-то взял да уверенно повел, шагом широким, рука на талии властная, веселая! У них во Фрунзенке все танцы танцевать учили: и вальс, и танго, и медленный фокстрот, и быстрый, и даже пасадобль. Тонкие черные, искусно выщипанные брови Софьи на лоб взлетели.
– Чему вы удивляетесь?
Задыхался: от радости. Водка в голове гудела.
– Вы отлично танцуете.
– Я не только танцую отлично.
– А что, еще и поете?
– И не только пою. Хотя да, пою, под гитару.
– Да вы нахал.
Николай плотнее прижал ее к себе и отогнул назад. Игла сорвалась, с хрипом и свистом побежала по пластинке, процарапывая ее больно, калеча.
Они не помнили, как гости разошлись, разбежались, уползли. Счастье, что никто не заночевал под столом. Не помнили, как обнялись. Им казалось: они обнимались всегда.
Чистые, хрустящие простыни поразили его в самое сердце.
И запах, этот дразнящий, печальный запах лаванды.
Духи стареющей женщины.
Да она и не скрывала свой возраст. Ни от себя; ни от него.
В постели она внезапно стала такая маленькая, как ребенок. Или это он такой огромный? Клал ее себе на живот, на грудь. Она лежала, как цирковая обезьянка, показывала в улыбке мелкие зубы, они блестели в свете зеленой настольной лампы. «Я свет не выключаю, чтобы тебя видеть». Целовалась так жадно – вот-вот съест, проглотит. Изголодалась.
И он изголодался.
Уснули под утро. Крюков в пять утра вскинулся – глянул на будильник на полированной тумбочке: пять утра! В шесть надо, как штык, быть на корабле. Будить Софью не стал, беззвучно с дивана скатился.
Когда брюки напяливал – ее пристальный, свежий взгляд поймал: будто бы и не спала.
На насмешку сорвался:
– Наблюдаешь?
Она перевернулась на живот. Лежала голая поперек широкого дивана, как на пляже загорала.
– Я тебя уже изучила.
– Ну и как я тебе?
Уже около дверей стоял.
– Ничего, ― лениво протянула она. ― Неплохо. Еще придешь? Адрес запомнил?
Крюков повернул ключ в замке, обернулся к нагой Софье и отдал честь.
На миноносце «Точный» команда отправилась из Владивостока на юг, через Японское море и Желтое море – к экватору. Учебное плавание? Нет, настоящее! Это их, курсантов, носом, как котят, в морское дело тыкают. А бывалые моряки терпеливо учат: это так, а вот это – эдак.
Чем отличается вода разных морей?
Да ничем. Всюду – солнце. Всюду – в штиль – легкая, быстрая серебристая рябь. Всюду – в шторм – грозные валы до небес, и мутит, и блевать тянет, и опытные моряки посоветовали: отрежь ломтик лимона и соси, легче станет.
Бортовую качку Коля легче переносил, чем килевую. Килевая – выматывала окончательно. Пластом лежал на койке, привинченной крупными болтами к стене; ненужный лимон сгустком золота, желтой гранатой катался по каюте под кроватью, взад-вперед.
Нет, воду все-таки различал. В Японском море – густо-синяя, в солнечный день – яркий, веселый изумруд. В Желтом – грязная, и вправду буро-желтая. Когда старпом сказал: «Скоро экватор!» ― долго вглядывался в сине-серую даль, следил взвивы гребней: не поверил, что так далеко уже от дома. От Родины.
Все та же вода. Волны все те же.
А жара – иная.
Моряки все высыпали на палубы. Белые бескозырки шляпками белых грибов – под неистовым солнцем. Пот по лицам течет.
– Эх, ребята, ну у вас и мокрые рожи! Как из бани!
– Баня, она и есть баня… Экватор…
– Спроси командира, можно ли окунуться.
– Какого лешего окунуться! Тю, сдурел! Че, с борта прыгать будешь? Тут же акулами все кишит!
– Не, ну сдохнем от жары… честно…
Крюков подошел к капитану. Капитан «Точного», Александр Гидулянов, крепыш, лицо-колобок, ноги-кегли, сам отдувался, потное лицо обшлагом утирал.
– Товарищ капитан, разрешите обратиться!
– Сам вижу, жарко, ― кивнул Гидулянов. ― Есть одна идея!
Идею осуществили. Взяли огромный брезент, на крючья подвесили, в воду опустили; получилось подобие брезентового бассейна. Моряки сбрасывали одежду, с восторгом, вопя и хлопая себя по груди и ногам, попрыгали в океан. Плавают, как в тряпичной кастрюле! Одни головы видны!
Парни в теплой, соленой лохани плавают, а рядом с ними – по загнутым краям брезентухи – акулы плещутся, морды высовывают. Играют!
– Ребята, а они похожи на дельфинов!
– У, злыдни…
– Ты, слишком к ним не приближайся! Нос откусят!
Брезент на палубу поднимали вместе с купальщиками.
Николай видел голых товарищей, моряков своих родных; руки-ноги загорелые, черные, а животы-зады – беленькие, младенческие. Молодые бычки, широколобые телята. Как вам жить? Как быть? Море – дом родной. Говорят, скоро будет война. «Говорят, что кур доят!»
Из того похода на экватор Николай привез Софье подарок: маленькую обезьянку. Заходили в порт Шанхай, капитан Гидулянов в шанхайском госпитале навестил больного консула Советского Союза, и консул ему свою домашнюю обезьянку сосватал: возьми да возьми, пропадет она тут, я по больницам скитаюсь, с женой развелся, детей в Союз отправил… ухаживать за зверем некому, сжалься, а?
Сжалился капитан.
А потом Крюков у него обезьянку ту переманил: она радостно переселилась в каюту к Николаю, он ее из рук кормил, с ней забавлялся. Пытался учить ее считать, говорить и даже петь. Петь она быстро научилась: Коля играл на немецкой губной гармошке, обезьянка, умильно сложив голые розовые ладошки, смешно подвывала. Матросы хлопали в ладоши: браво, бис!
А во Владик пришли – капитан так и сказал: бери, Крюков, зверя, он к тебе больше привык, чем ко мне! И Коля обезьянке в каюте даже кроватку соорудил, из старого ящика из-под боеприпасов.
Увольнительных капитан матроса Крюкова не лишал никогда: вел себя примерно, служил исправно.
Про то, что у Крюкова возникла на берегу страсть, Гидулянов быстро догадался. Но не придерешься: матрос возвращался на корабль всегда без опозданий. Только бледный очень. Куда и загар девался после ночи любви.
А потом, однажды, Коля принес Софье обезьянку в подарок.
Коля звал ее Феклой.
Софья же сморщила нос: фи, Фекла! Крестьянское имечко. Назови как хочешь, пожал плечами Крюков.
Софья назвала обезьянку – Сонечка.
Как себя.
И Крюкову не раз казалось: она у бездетной Софьи – ее ребенок.
Уродливый, грустный, мохнатый, смешной, любимый.
И еще один день, и океан льнет к ногам, как преданная собака.
И еще один вечер. Прекрасный, как все с Софьей.
Каждая минута и каждая секунда с ней – прекрасна.
Чашка крепкого красного шанхайского чая. Откупорена пузатая бутыль синего бомбейского ликера. Самый дамский напиток. Софья пьет мало. Скромно, как птичка. Ей нельзя спиртное – у нее аритмия. «Что такое аритмия, Софья?» Она грустно улыбалась, и обезьянка весело повторяла ее улыбку. «Когда сердце не знает, куда себя девать. И выпрыгнуть из груди хочет». Он обнимал ее за плечи, как старый муж – старую жену. «Тогда у меня тоже аритмия». Отгибал ее голову, припадал губами к губам.
Сердце рисовало вензеля. Выкидывало коленца. Сердце становилось большой рыбой, хищной акулой, и хотело крови, боли, еды, – любви. Хотело выпрыгнуть из океана разлуки – на берег, на единственный берег. Ты потонешь в белой соли, в синей бездне! Нет. Никогда. Я выплыву. И я тебя спасу.
Они спасали друг друга. Ласкали друг друга. Софья, голая и грациозная, несла ему в постель на тарелочке бутерброды с икрой. «Я еще получаю паек за мужа. Мы еще не развелись официально». А он правда не вернется, спрашивал Колька с набитым ртом, а вдруг он сейчас откроет дверь своим ключом? Софья, запрокидывая голову, хохотала. Обезьянка хохотала тоже, страшно скаля желтые зубы. «Не откроет! Я замок поменяла!»
– Ник, хочешь выпить?
– Хочу. Но ты же не пьешь со мной. А я не на поминках.
– Ну давай рюмочку.
Подносила ему рюмку, и он видел – ее руки дрожали.
И седую нить в воронье-черных прядях – хорошо видел.
Выпил рюмку голубого ликера. Поморщился.
– Софья, а у тебя водки нет? Что суешь мне дамский напиток…
– Есть. Налью.
Принесла водки. Он глядел в ее прозрачные, холодно-болотные, будто водкой налиты две хрустальных рюмки, пожившие, усталые глаза.
– Софья! Роди ребенка!
– Выпей, Коля.
– Софья! Я серьезно!
– Пей. Устала держать.
Он взял из рук у нее рюмку, резко влил в глотку, занюхал кружевами Софьиной ночной сорочки: уткнул ей губы и нос в плечо.
Когда водочный жар разлился у него по возбужденным, пылающим мышцам и жилам, она сказала тихо:
– Тебе молодая родит.
Повалил ее в подушки. Тискал. Чуть не плакал.
– Нет у меня никакой молодой! Ты – молодая! И будешь молодая всегда!
Подняла руку. Навзничь лежа в подушках, ласкала его теплой рукой, ласкала – чуб, лоб, улыбчивый нежный рот.
– Я могу умереть в любой момент.
– Отчего?!
– От мерцательной аритмии, Коленька. Ее не лечат. И не оперируют. С этим живут и умирают.
Он покрывал ее поцелуями, раздевал, сдирал рубашку – шея, плечи, щеки, живот, сгибы рук загорались под его губами, вспыхивали и гасли и снова пылали – ярко, в ночи, горело ее сухое поджарое тело, ярче всех ламп, фонарей и салютов.
Ночь глядела на них гигантским перламутровым глазом близкого океана.
Дом Софьи на самом берегу стоял – выйди из подъезда, и океан в тебя волной плеснется.
– Софья… ты океан мой…
– Дурачок. Я всего лишь женщина твоя. Одна из твоих женщин. Их у тебя… еще много будет…
– Не говори так!
И она замолчала.
На всю оставшуюся ночь.
…глаза – куски моря, глаза-волны, глаза плещут океанскою солью. Ладони превращаются в глаза и видят. Живот – огромный глаз, он тоже видит – слепым зрачком пупка. Все есть зренье, и все есть цвет. Свет и цвет. Все хочет видеть и жить; и он хочет всегда видеть – и жить тоже всегда. А можно ли жить всегда? Есть ли бессмертные люди? Если бы были – все бы о них знали, вся земля.
Софьюшка! Ты не бессмертна. К черту твою аритмию! Ник, ты не знаешь ничего, что с нами будет. Я хочу написать твой портрет! А ты разве можешь? Могу. Боцман дает мне малярные краски. Я его портрет уже нарисовал. Значит, ты талант? Ник – талант! Софья, если ты не хочешь мне позировать, давай я тебя сфотографирую. И – по фотографии нарисую. Ха, ха-ха! По фотографии – только покойников рисуют. Я не покойница еще. Я живая!
…ты живая. Ты самая живая. Я тебя…
…никогда не говори этого женщинам. Только – любимой.
…но я же тебя…
…целовал ее ладонь, обжигал губами. Мертвенно-голубой океан бельмом, осьминожьим перламутровым ужасом, водяною глубокою гибелью мерцал, качался за окнами, над крышей, над звездами. Океан заполнял собой все пустоты и все ямы. Если вдохнуть воду, когда тонешь, вода забьет легкие, и ты ощутишь дикую, последнюю боль. Тонуть очень больно. Вода – не для дыханья. Вода – для питья. Выпей меня! До дна! Чтобы видно было сухое, мертвое дно. Как при отливе. Знаешь, во время отлива я находила на берегу мертвых морских звезд. Они теряли оранжевый веселый цвет. Погибшие – бледные, серые лежали. Жизнь – это свет и цвет. Она цветная, яркая, вкусная. Любимая. Ты моя…
…нет, молчи.
Хочешь, я сыграю тебе на гитаре? Камин горит… огнем охваченный… в последний раз вспыхнули слова любви! В тяжелый ча-а-а-ас… здесь мной назначенный… своей рукою письма я… сожгла твои… Не играй. Не надо. Лучше – тишина. Слушай тишину. Я слышу твое сердце, оно бьется. Бьется еще? Это хорошо. Хочешь, я разожгу камин?
И письма мои – своей рукою – сожжешь?
…я письма твои целую… И фотографии – тоже… Все думаю: вот тебя с «Точного» на другой корабль переведут – и ты… ни письма… ни снимка…
…дурочка. Я буду тебе их каждый день писать. И из всех портов – посылать. А конверты – духами душить… твоими…
…ты мой…
…молчи!
…ты мой океан. И я тону.
Кто из них повернул ручку радиоприемника? Зачем?
Может, Софья хотела послушать музыку?
Странный, зычный голос раздался – будто раскатывался над площадью, над великими просторами, под черным приморским небом.
О проекте
О подписке